Провести через разное

На моей ладони — желудь, ультрамариновый кусочек смальты, заколка для волос. Ну и что? А вот что. Если считать желудь го­ловой, заколку — телом, кусочек смальты — шапкой, то выйдет че­ловечек. Если считать заколку телом кузнечика, смальту — камнем, желудь — пнем...

С тремя предметами, случайно попавшими в поле зрения, можно играть до бесконечности. Они — разнофактурные, они — разной формы, они — разной породы. Сочетая их в композиции, мы увидим: желудь может быть туловищем, ножкой гриба, помпоном на шапке. Кусочек смальты — горой, крышей дома, фруктовым желе. В зави­симости от этого наши предметы будут в композиции главными, определяющими или вспомогательными.

Одно превращается в другое. Теряя функциональность, пред­меты становятся волшебными. Крышка от кефирной бутылки с буси­ной на ней — блюдечко с яблочком, покрутишь яблочко — и уз­наешь, что делается на другом конце света.

В этой игре ребенку открывается чудо — оказывается, ВСЕ МОЖЕТ БЫТЬ ВСЕМ, и, что ни задумаешь, можно сделать. Вылепить, нарисовать, скомбинировать из предметов, склеить, выгнуть из медной проволо­ки и т. д. Способность ребенка одушевлять своей фантазией неоду­шевленный мир как бы сама диктует педагогу метод обучения. Его можно назвать «проведение через разное».

«Проведение через разное» расширяет представление ребенка о путях достижения цели, о многообразии способов, средств, которые даются ему в распоряжение исподволь, в игре.

"Смотри, не спеши..."

Младенчество беспамятно. Именно в нем испытали мы полноту нерасщепленных чувств. Сохранись память об этом в нашей душе — мы бы выросли страдальцами. Нас бы терзала ностальгия по утра­ченной остроте ликования и боли, счастья и грусти. По той блажен­ной поре, когда мы лежали в коляске и взгляду нашему из-под за­ботливо приспущенного козырька открывалось небо. Пропархивали в нем какие-то щебечущие существа, скользили блики и тени. Наши веки сами собой смежались, и мы сладко спали, вдыхая про­хладный воздух. Просыпаясь, видели самое любимое лицо на свете и, убедившись, что оно здесь, снова погружались в дрему. Первое погружение в мир, первая, самая первая любовь. Как это, навер­ное, было пронзительно! Но мы не помним.

Мои первые воспоминания — лицо мамы, ощущение себя свит­ком в ее руках и какое-то пение. Уже отчетливее помнится: большу­щие травинки, усыпанные маковыми точечками. Под лестницей бабушки-дедушкиного дома. Южные, выцветавшие уже к началу лета, весной они манили сильнее, чем воздушные шары, с которыми мой дядя шел к родительскому дому. Шары предназначались мне, я же сидела на нижней ступеньке и собирала урожай с травинок. Ссыпа­ла «мак» в кукольную кастрюльку, это было долго, очень долго, потому что нужно было «зачернить маком» все дно и только за­тем варить «кашу», помешивая пальцем вместо ложки. Каша тоже почему-то варилась очень долго. Потом остужалась. Кукол я кор­мила с песнями. Мне казалось, что я пою прекрасно. Про зайцев и белок, про всякую всячину. Мне страстно хотелось, чтобы кто-то из взаправдашних людей послушал мои песни. Чтобы кто-то, случайно проходя мимо, услышал, как я пою, и похвалил меня.

Бабушка мое пение не ценила и выходила на веранду толь­ко, чтобы удостовериться, что я на месте. «Сидит и играет, золотой ребенок. Без всяких детей. А то — взяли моду на коллектив!»

Это я запомнила, но тогда бабушкины слова прерывали пение, они мне мешали. И ни к чему меня проверять. Куда я уйду, если весь мир со мной — и ступенька, и трава с «маком», и куклы!

Меня повторяет дочь. Она тоже поет про зайцев, про небо, про мышей и белок, но, в отличие от меня, не требует слушателей. Впрочем, о чем она мечтает, распевая, точно сказать нельзя.

Еще помню — нанизывание колец из стеблей опавшей персид­ской сирени. За скамейкой на бульваре, где размещалась наша прогу­лочная группа во главе с воспитательницей Луизой Вольдемаровной, росла персидская сирень. Сейчас я знаю, там была целая аллея си­рени, но в детстве видишь только то, на что смотришь, наверное, потому я числила это дерево в единственных. Оно было самым дра­гоценным в мире: в июне от пышных соцветий оставались одни стеб­ли, ветром их сдувало и разносило по бульвару. Вот эти драгоцен­ные стебли мы и собирали: тонюсенькие с одного конца и расщеп­ленные, как копытце, с другого. Завернешь концы друг за друга — получится кольцо. Потом проденешь в кольцо следующий прутик и снова соединишь конец с концом. Цепи получались невероятной длины. С нетерпением я ждала следующего дня — за ночь сирень на­кидает на асфальт новые веточки.

Мама рассказывает, что я много болела, была ревуньей, что, когда она, бывало, заведет свое: «Осень поразвесила желтые огни, что-то мне невесело в эти дни», я с ревом кидалась к ней на грудь: «Мамочка, мамочка, почему тебе невесело?!»

Еще помню, но более смутно, — рисование сиреневым мелом на асфальте. Как вбирала его в себя пористая поверхность, цара­пала костяшки пальцев!

Чувственный опыт — сокровище. Им наделены все, и наделены безвозмездно. Он определяет нашу судьбу. Мы въезжаем в мир в детской коляске, катим по бульварам и паркам, не зная, что это такое. Мы еще не назвали ни один предмет и ликуем, когда нас вы­нимают из теплого укрытия и держат на руках, под огромным небом. И то, что небо — небо, только предстоит узнать.

Мы еще никуда не спешим. Мы еще прочно связаны с миром и отлично чуем ритм жизни. Он — в смене дня и ночи, в движении коляски, в мерном голосе матери. Когда привычный ритм нарушен, мы плачем, нам страшно.

Помню старую няню, которая часами могла сидеть с моим годо­валым сыном у окна, постукивая ребром ладони по подоконнику, приговаривая: «Шук, шук, шук». Именно отсюда, думается, такой пристальный и несколько отстраненный взгляд на мир у моего под­ростка-сына. Он растет созер­цателем.

Глядя в окно, няня думала о чем-то своем, и сынишка глядел в окно, тоже, наверное, думал о чем-то своем; а связывал их этот постук ладони о подо­конник: «Шук-шук-шук». Няня как бы внушала ребенку: «Смот­ри, не спеши. Все будет, как будет: такая жизнь, да-да, вон машина проехала, вон тетя прошла, шук-шук-шук...»

Наши рекомендации