Часть первая. январь 1976

Ричард Мэтсон

Я - легенда (Последний)

Ричард Мэтсон

Я — легенда (Последний)

Генри Каттнеру посвящается с глубокой благодарностью за помощь и поддержку в работе над этой книгой

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЯНВАРЬ 1976

В пасмурную погоду Роберт Нэвилль никогда не мог угадать приближения темноты, и случалось, что они появлялись на улицах прежде, чем он успевал скрыться.

Задайся он такой целью, он, конечно, вычислил бы примерное время их появления. Но он привык отмечать приближение темноты по солнцу и не хотел отказываться от этой старой привычки даже в пасмурные дни, когда от нее было мало проку. В такие дни он старался держаться поближе к дому.

Он не торопясь закурил и, отправив сигарету в уголок рта, как обычно, обошел вокруг дома. Надо было проверить все окна: не ослабли ли какие-нибудь доски. Часто после налетов доски бывали расщеплены и частично оторваны. Тогда их приходилось заменять. Он ненавидел это занятие.

На этот раз только одна, не странно ли, — подумал он.

Он вышел на двор, проверил теплицу и накопитель воды. Иногда бывали повреждены крепления бака, иногда погнуты или отломаны дождеуловители. Они швыряли камни через изгородь, и, хотя изгородь была высокой, камни долетали до теплицы и, несмотря на натянутую над ней сетку, достигали цели. Приходилось ставить новые стекла.

На этот раз и теплица и накопитель были в порядке.

Он пошел в дом за молотком и гвоздями. У самой двери, как войти, висело, треснутое зеркало, которое он повесил всего с месяц тому назад. Он взглянул на свое кусочно-осколочное отражение. Еще несколько дней — и эти посеребренные стекляшки начнут выпадать. И пусть падают, — подумал он. Это проклятое зеркало — последнее, которое он тут повесил. Все равно зря. Лучше повесить чеснок — и то больше проку.

Он прошел через темную гостиную в небольшой холл и зашел в спальню. Когда-то эта комната была неплохо обставлена, но это было давно. Теперь здесь все было функционально, без излишеств. Поскольку кровать и письменный стол занимали немного места, полкомнаты он отвел под мастерскую.

Вдоль почти что всей стены был поставлен массивный деревянный верстак, на котором базировались дисковая пила, рубанок, наждачный круг и тиски. На стеллаже над ним были развешаны инструменты. Он взял с полки молоток, несколько гвоздей из коробки, вышел и накрепко приколотил отошедшую доску. Оставшиеся гвозди швырнул возле двери.

Стоя на лужайке перед домом, он некоторое время осматривал пустую в обе стороны улицу. Высокого роста, тридцати шести лет от роду, англо-германских кровей. Черты его лица нельзя было бы назвать приметными, если бы не резко очерченный волевой рот и яркая глубина голубых глаз. Он внимательно осмотрел пепелища прилегающих домов — которые спалил, чтобы предохраниться от нападения сверху: чтобы нельзя было прыгнуть с крыши на крышу. Эта рекогносцировка заняла несколько минут. Он медленно, глубоко вздохнул и направился к дому. Он швырнул молоток на кресло, снова закурил и налил себе традиционный дневной стопарик.

В кухню идти не хотелось. Но, немного посидев, он пересилил себя: надо было разгрести кучу отходов, скопившуюся в раковине за последние пять дней. Да, он знал, что надо бы еще и сжечь использованные бумажные тарелки, другой хлам, протереть пыль, отмыть раковины и ванну, и туалет, сменить простыни и наволочку. Но это всегда тяготило его.

Потому что он был мужчиной, и жил один, и все это его мало тревожило.

Близился полдень. Наполняя небольшую корзинку, Роберт Нэвилль собирал в теплице чеснок.

Поначалу его воротило от чесночного запаха, да еще в таких количествах, и в животе постоянно творилась революция. Теперь этим запахом пропитался весь дом, вся одежда, а иногда казалось, что и плоть — тоже; он постепенно свыкся и перестал замечать его.

Набрав достаточное количество головок, он вернулся в дом и вывалил чеснок на дно раковины. Щелкнул выключателем на стене, и лампочка, тускло помигав, постепенно дошла до нормального свечения. Он раздраженно чертыхнулся сквозь зубы. Опять генератор. Опять надо брать это чертово руководство, идти и проверять разводку. А если поломки окажутся серьезнее, чем обычно, придется менять генератор.

Он зло придвинул к раковине высокую табуретку, взял нож, с тяжелым вздохом сел и принялся за работу.

Сначала он разделил головки на маленькие, похожие на розовые кожистые серпики, зубки. Затем разрезал каждый из них пополам, обнажая мясистую сочную плоть с крепким ростком в середине. Воздух густел от острого мускусного запаха, пока не стало трудно дышать. Он включил кондиционер, и — спасибо вентиляции — через несколько минут слегка полегчало. Закончив с этим, он проделал в каждом полузубчике дырочку и нанизал их на проволоку; в результате получилось около двух дюжин низанок.

Вначале он просто развешивал низанки над окнами, но они кидали камни издали, так что вскоре пришлось закрыть окна фанерой: стекла здесь служили не долго. В конце концов и фанеру пришлось сменить: он заколотил окна плотными рядами досок, отчего в доме стало мрачно и темно, как в склепе, но это было все же лучше, нежели ждать, когда в комнату, разбрызгивая оконное стекло, влетит булыжник. А когда он смонтировал три кондиционера, получилось совсем недурно. В конце концов, мужчина, если надо, может приспособиться к чему угодно.

Закончив нанизывать чесночные зубки, он развесил низанки снаружи окон, на дощатой обшивке, заменив старые, которые уже в значительной степени выдохлись.

Эта процедура была обязательной дважды в неделю. Пока ничего лучшего он не нашел, и это была первая линия обороны.

Зачем мне все это? — иногда думал он…

Весь вечер он делал колышки.

Он вытачивал их из толстой шпонки: резал дисковой пилой на восьмидюймовые отрезки и доводил на наждаке до остроты кинжала.

Это была тяжелая, монотонная работа, воздух наполнялся запахом горячей древесной пыли, которая забивалась в поры и проникала в легкие, вызывая кашель.

Еще ни разу не удавалось запастись впрок. Сколько бы колышков он ни изготовил — все они уходили практически мгновенно. Доставать шпонку становилось все труднее. В конце концов ему пришлось самому выстрагивать прямоугольные бруски. Ну не смешно ли, — горько думал он.

Все это угнетало его и постепенно привело к решению, что надо искать другой путь избавления. Но как искать, если нет времени приостановиться и подумать — они никогда не дадут такой возможности.

Работая, он слушал музыку, доносившуюся из установленного в спальне динамика: Третья, Седьмая, Девятая симфонии Бетховена — и радовался, что в детстве научился от матери ценить именно такую музыку: она помогала ему заполнять пугающую пустоту стремительно уходящего времени.

С четырех часов он постоянно оглядывался на стенные часы, продолжая работать молча, сжав губы, с сигаретой в уголке рта, цепко наблюдая за тем, как наждак вгрызается в дерево, рождая легкую древесную пыль, причудливыми узорами медленно оседающую на пол.

Четыре пятнадцать. Половина. Без четверти пять.

Еще час — и все они будут здесь, как только стемнеет. Мерзкие ублюдки.

Он стоял перед огромным холодильником и выбирал что-нибудь на ужин.

Взгляд устало скользил по мясным упаковкам, мороженым овощам, булочкам и пирожкам, фруктам и брикетам мороженого.

Он выбрал две бараньи котлетки, стручковую фасоль и маленькую коробочку апельсинового шербета и, нагрузившись упаковками, локтем захлопнул дверцу.

В комнате, когда-то принадлежавшей Кэтти, а теперь ублажавшей его желудок, до самого потолка громоздился неровный штабель консервов: здесь он прихватил банку томатного сока и отправился в кухню.

Фреска на стене гостиной изображала скалу, обрывающуюся в океан. Сине-зеленая вода под скалой пенилась, разбиваясь о черные камни. В высоте безоблачного голубого неба скользили белые чайки, и кривое деревце распростерло над пропастью свои темные ветви.

Нэвилль вывалил провиант на кухонный стол и взглянул на часы. Без двадцати шесть. Теперь уже скоро.

Он налил в кастрюльку немного воды и поставил на плиту. Отбил котлетки и шлепнул на сковородку. Тем временем закипела вода, бросил туда фасоль и накрыл крышкой, размышляя, что, вероятно, как раз от электроплитки-то и скисает генератор. Отрезал пару ломтиков хлеба, налил стакан томатного сока и сел, наблюдая за секундной стрелкой, медленно бегущей по циферблату.

— Эти ублюдки скоро будут.

Выпив томатный сок, он вышел на крыльцо, спустился на лужайку и дошел до дороги.

Небо постепенно темнело, и на землю спускалась ночная прохлада. Вот что плохо в пасмурной погоде: никак не угадать, когда они появятся.

О, конечно, эта погода все же лучше пыльной бури, черт бы ее побрал. Поежившись, он пересек лужайку и скрылся в доме, запер за собой дверь, задвинул тяжелый засов, прошел на кухню, перевернул котлетки и снял с огня фасоль.

Уже накладывая себе в тарелку, он остановился и взглянул на часы, чтобы заметить время: шесть двадцать пять. Кричал Бен Кортман.

— Выходи, Нэвилль!..

Роберт Нэвилль со вздохом сел, придвинул стул и принялся за еду.

Устроившись в гостиной, он попытался читать. Приготовив в своем маленьком баре виски с содовой, он уселся с холодным стаканом в одной руке и психологическим тестом в другой. Через открытую дверь холла комнату заполняла музыка Шенберга.

Громкость, однако, была недостаточной, их все равно было слышно. Там, снаружи, они переговаривались, расхаживали вокруг дома, о чем-то спорили, шумели, дрались. Время от времени в стену дома ударял камень или обломок кирпича, изредка лаяли собаки.

И все они там, снаружи, хотели одного и того же.

Роберт Нэвилль на мгновение закрыл глаза и стиснул зубы. Открыв глаза, он закурил новую сигарету и глубоко затянулся, ощущая, как дым заполняет его легкие.

Пожалуй, надо выкроить время и сделать звукоизоляцию. Да, это было бы неплохо, если бы не одно “но”: надо было слышать, что там происходит. Однако даже сейчас, после пяти месяцев, нервы все-таки не выдерживали.

Давно уже он не смотрел на них. Вначале он специально прорубил во входной двери глазок и наблюдал за ними. Но потом женщины снаружи заметили это и стали принимать такие мерзкие позы в надежде выманить его… Но все их попытки были бесплодны. Глазеть на них не было никакого желания.

Отложив книгу и тупо уставившись в пол, он пытался сконцентрироваться на музыке, доносившейся из громкоговорителя. Verklarte nacht. Если заткнуть уши затычками, их не будет слышно, но тогда не будет слышно и музыки, — нет, пусть они и не надеются загнать меня внутрь собственного панциря, — подумал он и снова закрыл глаза.

Что труднее всего переносить — так это женщин, — подумал он. — Эти женщины, выставляющие себя напоказ, словно похотливые куклы, в надежде, что он увидит их, позирующих в ночном свете, и выйдет…

Дрожь пробежала по его телу. Каждую ночь одно и то же. Раскрытая книга. Музыка. Затем он начинал думать о звукоизоляции и, наконец, об этих женщинах.

В глубине его тела разгорался пульсирующий пожар, губы сжались до немоты, до белизны. Это чувство давно было знакомо ему, и самое ужасное, что оно было непреодолимо. Оно нарастало и нарастало до тех пор, когда он наконец вскакивал, не в состоянии больше усидеть на месте, и начинал мерить шагами комнату, сжав кулаки до боли в суставах. Когда его состояние ухудшалось, переходя известную ему границу, необходимо было что-то делать. Или зарядить кинопроектор, или заняться едой, или напиться как следует, или довести уровень звука в динамиках до болевого порога.

Снова раскрыв книгу, он попытался читать, медленно и болезненно проговаривая слова, но сознание его не включалось. Мышцы живота напряглись и затвердели как стальные канаты, тело не подчинялось рассудку.

Через мгновение книга снова оказалась у него на коленях, закрытой. Взгляд его застыл на книжных стеллажах, заполнявших угол комнаты. Вся мудрость этих томов не могла теперь погасить огонь, разгоравшийся внутри него. Никакая мудрость веков не могла укротить немое безумие его плоти.

Признать это — означало сдаться. Это было не в его правилах. Да, все шло своим чередом. Да, природа знает свои пути. Но они лишили его выхода. Они обрекли его на пожизненный целибат. Но жизнь продолжалась.

Разум! Есть у тебя разум? — спрашивал он себя. — Так найди же выход!

Увеличив еще немного громкость в динамиках, он вернулся и заставил себя прочесть целую страницу не останавливаясь. Он читал о кровяных тельцах, их движении через мембраны, о том, как лимфа переносит шлаки, как она течет по лимфатическим сосудам, заканчивающимся лимфатическими узлами, о лимфоцитах и фагоцитах.

“…оттекает в вены: в венозный угол справа и слева, образованный слиянием внутренней яремной и подключичной вен, или в одну из этих вен у места соединения их друг с другом”.

Книга с шумом захлопнулась.

Почему они не оставят его в покое? Неужели они так глупы, что думают, будто его хватит на них на всех? Они приходят каждую ночь в течение вот уже пяти месяцев. Почему бы им не оставить его в покое и не попытать счастья где-нибудь в другом месте?

Приготовив себе в баре еще один стакан, он вернулся на место и прислушался к стуку камней, ударяющих по крыше и скатывающихся затем в кустарник у стен дома. Перекрывая эти звуки, снова раздался неизменный вопль Бена Кортмана.

— Выходи, Нэвилль!

Когда-нибудь я доберусь до тебя, ублюдка, — подумал он, как следует отхлебнув своего горького зелья. — Когда-нибудь я вгоню тебе кол в твою проклятую грудь. Я сделаю один специально для тебя, ублюдка, на фут длиннее и с зазубринами.

Завтра. Завтра надо сделать звукоизоляцию. Руки его снова сжались в кулаки, костяшки побелели. Но как перестать думать об этих женщинах? Если б только не слышать их криков — может быть, тогда, удастся и не думать. Завтра. Завтра.

Проигрыватель умолк. Нэвилль распихал пачку пластинок по картонным конвертам и, стремясь заглушить шквал звуков, обрушившийся на него с улицы, поставил первую попавшуюся пластинку и крутанул громкость на максимум. Из динамиков на него обрушился “Год Чумы” Роджера Лея.

Струнные визжали и выли. Барабаны пульсировали, словно агонизирующие сердца. Флейты рождали невообразимые, иррациональные комбинации звуков, не складывающихся в единую мелодию…

В порыве ярости он сорвал пластинку с диска проигрывателя и одним ударом об колено превратил ее в осколки. Давно уже он собирался сделать это. Тяжело ступая, он дошел до кухни, не зажигая света швырнул осколки в мусорное ведро, выпрямился и застыл в темноте, закрыв глаза, зажав руками уши, стиснув зубы. Оставьте меня в покое! Оставьте меня в покое! Оставьте меня в покое!

Конечно, ночью их не одолеть. Бесполезно даже пытаться: это их, их время. Это глупо — пытаться одолеть их ночью. Смотреть кино? Нет, у него не было желания возиться с проектором. Надо заткнуть уши и идти спать. Впрочем, как и всегда. Каждую ночь его борьба заканчивалась этим. Торопливо, стараясь ни о чем не думать, он перешел в спальню, разделся, надел кальсоны и отправился в ванную. Эта привычка — спать только в кальсонах — сохранилась у него со времен войны в Панаме.

Умываясь, он взглянул в зеркало. Широкая грудь, завитки темной шерсти у сосков, дорожка шерсти, спускающаяся посреди живота, и татуировка в виде нательного креста. Этот крест был вытатуирован в Панаме, после одной из ночных пьянок.

Боже, каким я тогда был дураком! — подумал он. — Хотя, кто знает, быть может, именно этот крест и спас меня.

Тщательно вычистив зубы, он прочистил промежутки шелковинкой. Будучи теперь сам себе врачом, он бережно заботился о своих зубах.

Кое-что можно послать к чертям, — думал он, — но только не здоровье. Но почему же ты не прекратишь заливать себя алкоголем? Почему не остановишь это бесово наважденье? — думал он.

Пройдясь по дому и выключив свет, он несколько минут постоял перед фреской, пытаясь поверить в то, что перед ним — настоящий океан. Но безуспешно. Доносившиеся с улицы удары, стук и скрежет, вопли, крики и завывания, раздирающие ночную тьму, никак не вписывались в эту картину.

Погасив свет в гостиной, он перешел в спальню.

На кровати тонкой сыпью лежали древесные опилки — он, раздраженно ворча, похлопал по покрывалу рукой, стряхивая их. Надо бы поставить переборку, отгородить спальный угол от мастерской, — подумал он. — Надо бы то, да надо бы это, — устало размышлял он, — этих проклятых мелочей столько, что до настоящего дела ему никогда не добраться.

На часах было едва только начало одиннадцатого, когда, забив поглубже в уши затычки и погрузившись в безмолвие, он выключил свет и, наслаждаясь тишиной, забрался под простыню.

Что ж, неплохо, — подумал он, — похоже, завтра будет ранний подъем.

Лежа в кровати и мерно, глубоко дыша, он мечтал о сне. Но тишина не помогала. Они все равно стояли перед его глазами — люди с блеклыми лицами, непрестанно слоняющиеся вокруг дома и отыскивающие лазейку, чтобы добраться до него. Он видел их, ходящих или, быть может, сидящих, как псы на задних лапах, с горящим взглядом, обращенным к дому, алчно скрежещущих зубами…

А женщины…

Что, опять о них?..

Выругавшись, он перевернулся на живот, вжался лицом в горячую подушку и замер, тяжело дыша, стараясь расслабиться.

Господи, дай мне дожить до утра, — в его сознании вновь и вновь рождались слова, приходившие каждую ночь, — Господи, ниспошли мне утро!

Вскрикивая во сне, он мял и комкал простыню, хватая ее как безумный, не находя себе покоя…

Ему снилась Вирджиния.

Просыпался он всегда одинаково.

Выпростав из-под простыни занемевшую руку, он достал со столика сигареты, закурил и лишь затем сел. Вынув из ушей затычки, прислушался. Встал, пересек гостиную и приоткрыл дверцу глазка.

Снаружи, на лужайке, словно почетный караул, безмолвно застыли темные фигуры.

Медленно, словно нехотя, они покидали свои посты и понемногу удалялись. Нэвилль слышал их недовольное бормотание.

Вот и еще одна ночь прошла… Вернувшись в спальню, он включил свет и оделся. Натягивая рубашку, он еще раз услышал крик Бена Кортмана:

— Выходи, Нэвилль!

Вот и все. После этого они расходились. Истощенные, ослабленные, утратившие свой пыл. Если, конечно, они не набрасывались на кого-нибудь из своих, что бывало довольно часто. Средь них не наблюдалось никакого единства, и исключительно их собственные побуждения были для них причиной.

Одевшись, Нэвилль присел на край постели и, промычав себе под нос, составил список дел на день:

Сайэрс: токар.

Вода.

Провер. генератор.

Шпонка (?) Как обычно.

Завтрак на скорую руку: стакан апельсинового сока, ломтик обжаренного хлебца, две чашки кофе, — с ними было покончено без промедлений. Он лишь мечтал научиться терпению есть медленно.

Швырнув после завтрака бумажный стаканчик и тарелку в мусорную корзину, он почистил зубы. Есть хоть одна хорошая привычка, — отметил он про себя.

Выйдя на улицу, он первым делом взглянул на небо. Оно было чистым, практически безоблачным.

Сегодня можно прошвырнуться, — подумал он, — это хорошо.

На крыльце у него под ногами звякнули осколки зеркала.

Что же, эта хреновина рассыпалась, как и было обещано. Надо будет подмести.

Одно тело неуклюже раскинулось поперек дорожки, второе наполовину завалилось в кустарник. Оба трупа были женскими. Почти всегда это были женщины.

Отперев гараж, он выкатил свой “виллис”: длинный открытый джип армейского образца со снятыми задними сиденьями.

Бодрящая утренняя прохлада приятно освежала. Он распахнул ворота, вернулся, надел плотные тяжелые рукавицы и направился к женским телам на дорожке.

Непривлекательное зрелище при дневном свете, — подумал он и поволок их через лужайку к машине, где был приготовлен брезент. Обе женщины были цвета вымоченной рыбы: все было выпито до капли.

Открыв тыльную дверцу, он погрузил тела в “виллис” и прошелся по лужайке, собирая в мешок кирпичи и камни. Погрузив мешок в машину, снял рукавицы, прошел в дом, тщательно вымыл руки и приготовил ленч: два сэндвича, несколько пирожков и термос с горячим кофе.

Когда все было готово, он захватил в спальне мешок колышков и, как колчан забросив его за спину, пристегнул к кобуре, в которой у него находилась киянка. Запер за собой дверь и направился к машине.

Искать Бена Кортмана сегодня не стоит: есть много других забот. Вдруг вспомнилась вчерашняя мысль о звукоизоляции. Ладно, черт с ней, — подумал он, — завтра. Или когда погода испортится.

Он сел за руль и сверился со своим планом. Там первым пунктом стояло: “Сайэрс: токар”.

После того, как скинет трупы, разумеется.

Он завел мотор, вырулил задним ходом на Симаррон-стрит и взял курс на Комптон-бульвар. Там он свернул направо и направился на восток. Дома по обе стороны были безмолвны, и припаркованные у подъездов машины пусты и безжизненны.

Роберт Нэвилль бросил взгляд на счетчик горючего. Было еще полбака, но, видимо, имело смысл тормознуть на Вестерн-авеню и залить бензина под пробку: подзаправляться запасенным в гараже без особой на то надобности было бы неразумно.

На пустующей станции он заглушил мотор, выкатил бочку бензина, подсосал через шланг и ждал до тех пор, пока светлая текучая жидкость не хлынула через горловину на бетонное покрытие.

Масло, вода, жидкость в аккумуляторе, проводка — все было в порядке. Почти всегда это было так, поскольку машина была особым предметом его внимания. Случись так, что она сломается далеко от дома, и он не сможет вернуться до наступления сумерек”. Впрочем, о том, что тогда случится, можно было даже и не размышлять. Несомненно одно: это был бы конец.

Улицы, пересекающие Комптон-бульвар, были пустынны. Роберт Нэвилль миновал Комптон, затем буровые вышки. Никого.

Нэвилль знал, где их надо искать.

Подъезжая туда, где горело пламя, — вечный огонь, с горькой усмешкой подумал он, — он натянул противогаз, надел рукавицы и сквозь запотевшие стеклышки вгляделся в плотную завесу дыма, клубами возносящегося над землей. Здесь когда-то было огромное поле, целиком превращенное затем в угольный раскоп. Это было в июне 1975-го.

Нэвилль остановил машину и выскочил, торопясь поскорее справиться со своей невеселой работой.

Сноровистыми быстрыми рывками он выволок через тыльную дверцу машины первое тело и подтащил его к краю. Там он поставил тело на ноги и сильно толкнул.

Подскакивая на неровной наклонной плоскости карьера, тело покатилось вниз, пока не остановилось на дне, поверх огромной кучи тлеющих останков. Тяжело хватая ртом воздух, Роберт Нэвилль поспешил обратно к “виллису”. Несмотря на противогаз, он здесь всегда чувствовал, что задыхается.

Подтащив к краю шахты второе тело, он спихнул и его, швырнул вслед мешок с камнями и, добежав до машины, едва коснувшись сиденья, выжал полный газ.

Отъехав примерно полмили, он сбросил рукавицы, швырнув их назад через сиденье, стянул противогаз и отправил его следом и сделал глубокий вдох, наполняя легкие свежим воздухом. Достав из бардачка фляжку, он как следует приложился к ней, медленно смакуя крепкое, обжигающее виски. Затем — сигарета. Закурил, крепко затянулся.

Время от времени наступали периоды, когда ему приходилось ежедневно ездить на шахту в течение нескольких недель, и всякий раз ему становилось дурно.

Где-то там, внизу, лежала и Кэтти.

По дороге в Инглвуд он остановился разжиться водой в бутылях.

В магазине было тихо и пустынно, в ноздри бил запах гниющей пищи. Торопливо толкая металлическую тележку по запыленным проходам, он шел, с трудом вдыхая густой от смрада воздух, словно процеживая его через зубы.

Бутыли с водой нашлись в подсобке, где за приоткрытой дверью виднелся лестничный пролет, уводящий вверх. Сгрузив все бутыли на тележку, он поднялся по лестнице. Там мог оказаться хозяин лавки, с него можно было и начать.

Их оказалось двое. В гостиной на диване лежала женщина лет тридцати в красном домашнем халате. Грудь ее мерно вздымалась и опускалась, глаза были закрыты, руки сцеплены на животе.

Колышек — в одной руке, киянка — в другой вдруг стали чудовищно неудобными, руки — словно чужими. Это всегда было тяжело, когда они были живы, а особенно — женщины.

Он вдруг почувствовал, что то бредовое состояние, желание, вновь оживает в глубине его тела, стремясь овладеть им. Его мускулы окаменели; он пытался заглушить, подавить растекавшееся по телу безумие. Оно не имело права на существование.

Она не издала ни звука, лишь оборвавшееся дыхание захлебнулось тихим внезапным хрипом на вдохе.

Нэвилль перешел в спальню. Доносившийся из гостиной звук — словно струйка воды из-под крана — преследовал его, настойчиво проникая в сознание.

Но что я еще могу сделать? — вопрошал он, в который раз пытаясь убедить себя, что поступает единственно верным образом.

Стоя в дверях спальни, он уставился на маленькую кроватку у окна, кадык его задвигался, дыхание оборвалось, застряв в гортани, и, влекомый непослушными ногами, он подошел к кроватке и взглянул на нее.

Но почему же они все так похожи на Кэтти? — подумал он, трясущимися руками вытаскивая из колчана колышек.

Подъезжая к Сайэрсу, он решил переключиться и, слегка сбавив скорость, размышлял о том, почему — деревянные колышки, и только они.

Ничто не нарушало ход его мыслей — не считая мерного шума мотора, вокруг царила тишина. Нэвилль неодобрительно нахмурился. Казалось совершенно неправдоподобным, что этот вопрос пришел ему в голову лишь пять месяцев спустя.

Но тогда логично было бы задать и следующий вопрос: как же ему удавалось попадать в сердце? Так писал доктор Буш. “Непременно следует поразить сердце”. Однако Нэвилль абсолютно не знал анатомии.

Морщина избороздила лоб Нэвилля, и под ложечкой засосало от осознания того, что он не понимает, что же и зачем он все-таки делает, ежедневно преодолевая себя, подталкивая себя навстречу этому кошмару. Заниматься этим столько времени — и ни разу не спросить себя.

Встряхнув головой, он подумал: нет, все это не так-то просто раскрутить; надо тщательно, кропотливо — скопить все вопросы, требующие ответа, а затем докопаться до истины. Все должно быть по науке. Всему свой резон.

О, это вы, узнаю вас, — подумал он, — тени старого Фрица.

Так звали его отца. Нэвилль сопротивлялся, пытаясь одолеть унаследованную от отца склонность к четкой логике событий и повсеместной механистической ясности. Его отец так и умер, отрицая вампиров как факт до последней своей минуты.

В Сайэрсе он взял токарный станок, погрузил его в “виллис” и затем обыскал магазин.

В цокольном этаже он отыскал пятерых, спрятавшихся в разных укромных закутках. Одного обнаружил в продуктовом холодильнике, заменяющем прилавок, и невольно рассмеялся, так забавно было выбрано это укрытие, так прекрасен этот эмалированный гроб.

Позднее, задумавшись, что же он нашел здесь смешного, он с огорчением рассудил, что в искаженном мире искажается все — в том числе и юмор.

В два часа он остановился и пообедал. Все отдавало чесноком. И снова задумался о свойстве чеснока: что именно действовало на них? Должно быть, их гнал запах, но почему?

И вообще, сведения о вампирах были весьма странными. О них было известно, что они не выходят днем, боятся чеснока, погибают, пронзенные деревянным колышком, боятся крестов и, по-видимому, зеркал.

Впрочем, что касается последнего, то, согласно легенде, они не отражаются в зеркалах. Он же достоверно знал, что это ложь. Такая же ложь, как и то, что они превращаются в летучих мышей. Это суеверие легко опровергалось наблюдениями и простой логикой. Так же нелепо было бы верить, что они могут превращаться в волков. Без сомнения, существовали собаки-вампиры: он наблюдал их по ночам и слышал их вой, но они так и оставались собаками.

Роберт Нэвилль вдруг резко поджал губы. Забудь пока, — сказал он себе.

— Момент еще не настал. Ты еще не готов. Придет время, и ты размотаешь этот клубок, виток за витком, но не теперь.

А пока — пока что проблем хватало.

После обеда, переходя от дома к дому, он истратил оставшиеся колышки, заготовленные накануне. Всего сорок семь штук.

“Сила вампира в том, что никто не верит в его существование”.

Спасибо Вам, доктор Ван Гельсинг, — подумал он, откладывая свой экземпляр “Дракулы”, и кисло уставился на книжные полки. Не выпуская из рук бокал с остатками виски, с сигаретой во рту, слушая музыку. Играл Второй фортепьянный концерт Брамса.

Это было правдой. Из всей мешанины предрассудков и опереточных клише, собранных в этой книге, эта строка была истинно верной: никто не верил в них. А как можно противостоять чему-либо, не поверив в него?

Таково было положение дел.

Какой-то ночной кошмар выплеснулся из тьмы средневековья. Нечто, превосходящее возможности человеческого здравого смысла. Нечто, издревле приписанное к области художественной и литературной мысли. Некогда всерьез будоражившие умы людей, вампиры теперь вышли из моды, изредка возникая вновь в идиллиях Саммерса или мелодрамах Стокера. Используемые лишь в качестве оригинальной острой приправы в современной писательской кухне, они практически избежали внимания Британской Энциклопедии, где им досталось всего несколько строк, и только тонкий ручеек легенды продолжал нести их из столетия в столетие.

Увы, все оказалось правдой.

Отхлебнув из бокала, он закрыл глаза, и холодная жидкость обожгла гортань, проникая вглубь и согревая его изнутри.

Правда, которую никто не узнал: не представилось случая, — подумал он.

— О, да. Они знали, подозревали, что за этим что-то кроется, но только не это и только не так. Так могло быть только в книгах, в снах, рожденных суевериями, так не могло быть на самом деле.

И, прежде чем наука занялась ею, эта легенда поглотила и уничтожила науку, да и все остальное.

В тот день он не нашел шпонки. Он не проверил генератор. Он не убрал осколки зеркала. Он не стал ужинать, у него пропал аппетит. Невелика потеря — он все время пропадал. Заниматься весь день тем, чем занимается он, а потом прийти домой и как следует поесть — он не мог. Даже спустя пять месяцев.

Дети — в тот день их было одиннадцать, нет, двенадцать, — вспомнив, он в два глотка прикончил свое виски.

В глазах слегка потемнело, и комната покачнулась.

Пьянеешь, папаша, — сказал он себе. — Ну и что с того? Имею я право?

Он зашвырнул книгу в дальний угол.

Бигонь, Ван Гельсинг, и Мина, и Джонатан, и красноглазый Конт, и все остальные! Жалкая клоунада! Догадки вперемешку со слюнтяйской болтовней, рассчитанной на пугливого читателя.

Он поперхнулся принужденным смешком: там, снаружи, его вызывал Бен Кортман.

Жди меня там, — подумал он, — как же, жди. Вот только штаны подтяну.

Его передернуло, тело напряглось, он стиснул зубы. Жди меня там. Там. А почему бы и нет? Почему бы не выйти? Это же самый верный способ избавиться от них.

Стать одним из них.

Рассмеявшись простоте выхода, он толчком встал, и, сутуло покачиваясь, подошел к бару.

А почему нет? — мысли ворочались с трудом. — Зачем все эти сложности, когда достаточно только распахнуть дверь, сделать несколько шагов, и все кончится?

Он поежился и подлил себе в бокал виски. Когда-то он использовал джиггер, но это было давно.

Чеснок на окнах, сеть над теплицей, кремация трупов, сбор булыжников, — борьба с неисчислимым полчищем, штука за штукой, дюйм за дюймом, миллиметр за миллиметром. Для чего же беречь себя? Он никогда никого уже не найдет.

Он тяжело опустился на стул. Приехали, малыш. Так и сиди, как жук в спичечном коробке. Устраивайся поудобнее — тебя охраняет батальон кровососов, которым ничего не надо, кроме глотка твоего марочного, стопроцентного гемоглобина.

Так пейте же, сегодня я угощаю! Лицо его исказила гримаса неописуемой ненависти. Недоноски! Я не сдамся, пока не перебью всех ваших мужчин и младенцев. Его ладонь сомкнулась как стальной капкан, и бокал не выдержал.

Осколок в руке, осколки стекла на полу. Он тупо глядел на струйку крови, перемешанной с виски, стекающей на пол из порезанной руки.

Они бы одобрили этот коктейль — а? — подумал он.

Идея настолько понравилась ему, что он едва не раскрыл дверь, чтобы помахать рукой у них перед носом и послушать их вопли.

Он неуверенно остановился, покачиваясь, и зажмурился. Дрожь пробежала по его телу. Опомнись, приятель, — сказал он себе. — Забинтуй лучше свою чертову руку. Он добрался до ванной, аккуратно промыл и прижег свою руку, словно рыба хватая ртом воздух, когда в рассеченную ткань попал йод, и неуклюже забинтовал ее. Порез оказался глубоким и болезненным, дыхание перехватывало, и на лбу выступил пот. Надо закурить, — сообразил он.

В гостиной он сменил Брамса на Бернстайна и достал сигарету.

Что делать, когда кончится курево? — подумал он, глядя на тонкую голубоватую нитку дыма, возносящуюся к потолку. Маловероятно. Он успел запасти около тысячи блоков — на стеллаже у Кэтти в ком…

Он стиснул зубы. В кладовке на стеллаже. В кладовке. В кладовке.

У Кэтти в комнате.

Вперив остановившийся взгляд во фреску, он слушал “Age of Anxietu” — “Время желаний”. Отдавшись пульсирующей в ушах волне звуков, он стал отыскивать смысл в этом странном названии. Ах, значит, тобой овладело желание, бедный Ленни. Тебе стоило бы встретиться с Бенни. Какая прекрасная пара — Ленни и Бенни — какая встреча великого композитора с беспокойным покойником. “Мамочка, когда я вырасту, я хотел бы быть таким же вампиром, как и мой папочка”. — “О чем ты, милое дитя, конечно же, ты им будешь”.

Наливая себе виски, он поморщился от боли и переложил бутылку в левую руку. Набулькав полный бокал, он снова уселся и отхлебнул.

Где же она, та неясная грань, за которой он оторвется от этого трезвого мира с его зыбким равновесием и мир со всей его суетой наконец утратит свой ясный, но безумный облик.

Ненавижу их.

Комната, покачнувшись, поплыла вокруг него, вращаясь и колыхаясь. Туман застил глаза. Он смотрел то на бокал, то на проигрыватель, голова его моталась из стороны в сторону, а те, снаружи, рыскали, кружили, бормотали, ждали.

Бедные вампирчики, — думал он, — вы, негодники, так и бродите там, бедолаги, брошенные, и мучает вас жажда…

Ага! — он помахал перед лицом поднятым указательным пальцем.

Друзья! Я выйду к вам, чтобы обсудить проблему вампиров как национального меньшинства — если, конечно, такие существуют, — а похоже, что они существуют.

Вкратце сформулирую основной тезис: против вампиров сложилось предвзятое мнение.

На чем основывается предвзятое отношение к национальным меньшинствам? Их дискриминируют, так как их опасаются. А потому…

Он снова надолго приложился к бокалу с виски.

Когда-то в средние века был промежуток времени, должно быть, очень короткий, когда вампиры были очень могущественны и страх перед ними велик. Они были анафемой — они остались анафемой и по сей день. Общество ненавидит и преследует их… Но — без всякой причины!

Разве их потребности шокируют больше, чем потребности человека или других животных? Разве их поступки хуже поступков иных родителей, издевающихся над своими детьми, доводя их до безумия? При виде вампира у вас усиливается тахикардия и волосы встают дыбом. Но разве он хуже, чем те родители, что вырастили ребенка-неврастеника, сделавшегося впоследствии политиком? Разве он хуже фабриканта, дело которого зиждется на капитале, полученном от поставок оружия национал-террористам?

Или он хуже того подонка, который перегоняет этот пшеничный напиток, чтобы окончательно разгладить мозги у бедняг, и так не способных о чем-либо как следует мыслить? (Э-э, здесь я, извиняюсь, кажется, куснул руку, которая меня кормит.) Или, может быть, он хуже издателя, который заполняет витрины апологией убийства и насилия? Спроси свою совесть, дружище, разве так уж плохи вампиры?

Наши рекомендации