К. г. паустовский. заячьи лапы

К ветеринару в наше село пришел с Урженского озера Ваня Малявин и

принес завернутого в рваную ватную куртку маленького теплого зайца. Заяц плакал и часто моргал красными от слез глазами...

- Ты что, одурел? - крикнул ветеринар. - Скоро будешь ко мне мышей таскать, оголец!

- А вы не лайтесь, это заяц особенный, - хриплым шепотом сказал Ваня. - Его дед прислал, велел лечить.

- От чего лечить-то?

- Лапы у него пожженные.

Ветеринар повернул Ваню лицом к двери, толкнул в спину и прикрикнул вслед:

- Валяй, валяй! Не умею я их лечить. Зажарь его с луком - деду будет закуска.

Ваня ничего не ответил. Он вышел в сени, заморгал глазами, потянул носом и уткнулся в бревенчатую стену. По стене потекли слезы. Заяц тихо дрожал под засаленной курткой.

- Ты чего, малый? - спросила Ваню жалостливая бабка Анисья; она привела к ветеринару свою единственную козу.- Чего вы, сердешные, вдвоем слезы льете? Ай случилось что?

- Пожженный он, дедушкин заяц, - сказал тихо Ваня. - На лесном пожаре лапы себе пожег, бегать не может. Вот-вот, гляди, умреть.

- Не умреть, малый, - прошамкала Анисья. -- Скажи дедушке своему, ежели большая у него охота зайца выходить, пущай несет его в город к Карлу Петровичу.

Ваня вытер слезы и пошел лесами домой, на Урженское озеро. Он не шел, а бежал босиком по горячей песчаной дороге. Недавний лесной пожар прошел стороной на север около самого озера. Пахло гарью и сухой гвоздикой. Она большими островами росла на полянах.

Заяц стонал.

Ваня нашел по дороге пушистые, покрытые серебряными мягкими волосами листья, вырвал их, положил под сосенку и развернул зайца. Заяц посмотрел на листья, уткнулся в них головой и затих.

- Ты чего, серый? - тихо спросил Ваня. - Ты бы поел.

Заяц молчал.

- Ты бы поел, - повторил Ваня, и голос его задрожал. - Может, пить хочешь?

Заяц повел рваным ухом и закрыл глаза.

Ваня взял его на руки и побежал напрямик через лес - надо было поскорее дать зайцу напиться из озера.

Неслыханная жара стояла в то лето над лесами. Утром наплывали вереницы белых облаков. В полдень облака стремительно рвались вверх, к зениту, и на глазах уносились и исчезали где-то за границами неба. Жаркий ураган дул уже две недели без передышки. Смола, стекавшая по сосновым стволам, превратилась в янтарный камень.

Наутро дед надел чистые онучи[i] и новые лапти, взял посох и кусок хлеба и побрел в город. Ваня нес зайца сзади. Заяц совсем притих, только изредка вздрагивал всем телом и судорожно вздыхал.

Суховей вздул над городом облако пыли, мягкой, как мука. В ней летал куриный пух, сухие листья и солома. Издали казалось, что над городом дымит тихий пожар.

На базарной площади было очень пусто, знойно; извозчичьи лошади дремали около водоразборной будки, и на головах у них были надеты соломенные шляпы. Дед перекрестился.

- Не то лошадь, не то невеста - шут их разберет! - сказал он и сплюнул.

Долго спрашивали прохожих про Карла Петровича, но никто толком ничего не ответил. Зашли в аптеку. Толстый старый человек в пенсне и в коротком белом халате сердито пожал плечами и сказал:

- Это мне нравится! Довольно странный вопрос! Карл Петрович Корш - специалист по детским болезням -- уже три года как перестал принимать пациентов. Зачем он вам?

Дед, заикаясь от уважения к аптекарю и от робости, рассказал про зайца.

- Это мне нравится! -сказал аптекарь. -- Интересные пациенты завелись в нашем городе. Это мне замечательно нравится!

Он нервно снял пенсне, протер, снова нацепил на нос и уставился на деда. Дед молчал и топтался на месте. Аптекарь тоже молчал. Молчание становилось тягостным.

- Почтовая улица, три! - вдруг в сердцах крикнул аптекарь и захлопнул какую-то растрепанную толстую книгу. - Три!

Дед с Ваней добрели до Почтовой улицы как раз вовремя - из-за Оки заходила высокая гроза. Ленивый гром потягивался за горизонтом, как заспанный силач распрямлял плечи и нехотя потряхивал землю. Серая рябь пошла по реке. Бесшумные молнии исподтишка, но стремительно и сильно били в луга; далеко за Полянами уже горел стог сена, зажженный ими. Крупные капли дождя падали на пыльную дорогу, и вскоре она стала похожа на лунную поверхность: каждая капля оставляла в пыли маленький кратер.

Карл Петрович играл на рояле нечто печальное и мелодичное, когда в окне появилась растрепанная борода деда.

Через минуту Карл Петрович уже сердился.

- Я не ветеринар, - сказал он и захлопнул крышку рояля. Тотчас же в лугах проворчал гром. - Я всю жизнь лечил детей, а не зайцев.

- Что ребенок, что заяц - все одно, - упрямо пробормотал дед. - Все одно! Полечи, яви милость! Ветеринару нашему такие дела неподсудны. Он у нас коновал. Этот заяц, можно сказать, спаситель мой: я ему жизнью обязан, благодарность оказывать должен, а ты говоришь - бросить!

Еще через минуту Карл Петрович - старик с седыми взъерошенными бровями, - волнуясь, слушал спотыкающийся рассказ деда.

Карл Петрович в конце концов согласился лечить зайца. На следующее утро дед ушел на озеро, а Ваню оставил у Карла Петровича ходить за зайцем.

Через день вся Почтовая улица, заросшая гусиной травой, уже знала, что Карл Петрович лечит зайца, обгоревшего на страшном лесном пожаре и спасшего какого-то старика. Через два дня об этом уже знал весь маленький город, а на третий день к Карлу Петровичу пришел длинный юноша в фетровой шляпе, назвался сотрудником московской газеты и попросил дать беседу о зайце.

Зайца вылечили. Ваня завернул его в ватное тряпье и понес домой. Вскоре историю о зайце забыли, и только какой-то московский профессор долго добивался от деда, чтобы тот ему продал зайца. Присылал даже письма с марками на ответ. Но дед не сдавался. Под его диктовку Ваня написал профессору письмо:

Заяц не продажный, живая душа, пусть живет на воле. При сем остаюсь Ларион Малявин.

...Этой осенью я ночевал у деда Лариона на Урженском озере. Созвездия, холодные, как крупинки льда, плавали в воде. Шумел сухой тростник. Утки зябли в зарослях и жалобно крякали всю ночь.

Деду не спалось. Он сидел у печки и чинил рваную рыболовную сеть. Потом поставил самовар - от него окна в избе сразу запотели и звезды из огненных точек превратились в мутные шары. Во дворе лаял Мурзик. Он прыгал в темноту, ляскал зубами и отскакивал - воевал с непроглядной октябрьской ночью. Заяц спал в сенях и изредка во сне громко стучал задней лапой по гнилой половице.

Мы пили чай ночью, дожидаясь далекого и нерешительного рассвета, и за чаем дед рассказал мне наконец историю о зайце.

В августе дед пошел охотиться на северный берег озера. Леса стояли сухие, как порох. Деду попался зайчонок с рваным левым ухом. Дед выстрелил в него из старого, связанного проволокой ружья, но промахнулся. Заяц удрал.

Дед пошел дальше. Но вдруг затревожился: с юга, со стороны Лопухов, сильно тянуло гарью. Поднялся ветер. Дым густел, его уже несло белой пеленой по лесу, затягивало кусты. Стало трудно дышать.

Дед понял, что начался лесной пожар и огонь идет прямо на него. Ветер перешел в ураган. Огонь гнало по земле с неслыханной скоростью. По словам деда, даже поезд не мог бы уйти от такого огня. Дед был прав: во время урагана огонь шел со скоростью тридцати километров в час.

Дед побежал по кочкам, спотыкался, падал, дым выедал ему глаза, а сзади был уже слышен широкий гул и треск пламени.

Смерть настигала деда, хватала его за плечи, и в это время из-под ног у деда выскочил заяц. Он бежал медленно и волочил задние лапы. Потом только дед заметил, что они у зайца обгорели.

Дед обрадовался зайцу, будто родному. Как старый лесной житель, дед знал, что звери гораздо лучше человека чуют, откуда идет огонь, и всегда спасаются. Гибнут они только в тех редких случаях, когда огонь их окружает.

Дед побежал за зайцем. Он бежал, плакал от страха и кричал: "Погоди, милый, не беги так-то шибко!"

Заяц вывел деда из огня. Когда они выбежали из леса к озеру, заяц и дед - оба упали от усталости. Дед подобрал зайца и понес домой. У зайца были опалены задние ноги и живот. Потом дед его вылечил и оставил у себя.

- Да, - сказал дед, поглядывая на самовар так сердито, будто самовар был всему виной, - да, а перед тем зайцем, выходит, я сильно провинился, милый человек.

- Чем же ты провинился?

- А ты выдь, погляди на зайца, на спасителя моего, тогда узнаешь. Бери фонарь!

Я взял со стола фонарь и вышел в сенцы. Заяц спал. Я нагнулся над ним с фонарем и заметил, что левое ухо у зайца рваное. Тогда я понял все.

[i] Онучи - обмотки для ноги под сапог или лапоть, портянка

В. А. Осеева. Бабка

Удивительно поучительный и трогательный до слез рассказ Валентины Осеевой «Бабка». История о старости, смирении и необратимости жизни. Устройтесь поудобнее на диване, обнимите своего ребенка и вместе прочтите эту историю.

Бабка была тучная, широкая, с мягким, певучим голосом.

«Всю квартиру собой заполонила!..» — ворчал Борькин отец.

А мать робко возражала ему: «Старый человек… Куда же ей деться?»

«Зажилась на свете… – вздыхал отец. – В инвалидном доме ей место — вот где!»

Все в доме, не исключая и Борьки, смотрели на бабку как на совершенно лишнего человека. Бабка спала на сундуке. Всю ночь она тяжело ворочалась с боку на бок, а утром вставала раньше всех и гремела в кухне посудой. Потом будила зятя и дочь: «Самовар поспел. Вставайте! Попейте горяченького-то на дорожку…»

Подходила к Борьке: «Вставай, батюшка мой, в школу пора!»

«Зачем?» – сонным голосом спрашивал Борька.

«В школу зачем? Тёмный человек глух и нем – вот зачем!»

Борька прятал голову под одеяло: «Иди ты, бабка…»

В сенях отец шаркал веником. «А куда вы, мать, галоши дели? Каждый раз во все углы тыкаешься из-за них!»

Бабка торопилась к нему на помощь. «Да вот они, Петруша, на самом виду. Вчерась уж очень грязны были, я их обмыла и поставила». …

Приходил из школы Борька, сбрасывал на руки бабке пальто и шапку, швырял на стол сумку с книгами и кричал: «Бабка, поесть!»

Бабка прятала вязанье, торопливо накрывала на стол и, скрестив на животе руки, следила, как Борька ест. В эти часы как-то невольно Борька чувствовал бабку своим, близким человеком. Он охотно рассказывал ей об уроках, товарищах. Бабка слушала его любовно, с большим вниманием, приговаривая: «Всё хорошо, Борюшка: и плохое и хорошее хорошо. От плохого человек крепче делается, от хорошего душа у него зацветает».

Наевшись, Борька отодвигал от себя тарелку: «Вкусный кисель сегодня! Ты ела, бабка?»

«Ела, ела, – кивала головой бабка. – Не заботься обо мне, Борюшка, я, спасибо, сыта и здрава».

Пришёл к Борьке товарищ. Товарищ сказал: «Здравствуйте, бабушка!»

Борька весело подтолкнул его локтем: «Идём, идём! Можешь с ней не здороваться. Она у нас старая старушенция». Бабка одёрнула кофту, поправила платок и тихо пошевелила губами: «Обидеть – что ударить, приласкать – надо слова искать».

А в соседней комнате товарищ говорил Борьке: «А с нашей бабушкой всегда здороваются. И свои, и чужие. Она у нас главная».

«Как это – главная?» – заинтересовался Борька.

«Ну, старенькая… всех вырастила. Её нельзя обижать. А что же ты со своей-то так? Смотри, отец взгреет за это».

«Не взгреет! – нахмурился Борька. – Он сам с ней не здоровается…»

После этого разговора Борька часто ни с того ни с сего спрашивал бабку: «Обижаем мы тебя?»

А родителям говорил: «Наша бабка лучше всех, а живёт хуже всех – никто о ней не заботится».

Мать удивлялась, а отец сердился: «Кто это тебя научил родителей осуждать? Смотри у меня – мал ещё!»

Бабка, мягко улыбаясь, качала головой: «Вам бы, глупые, радоваться надо. Для вас сын растёт! Я своё отжила на свете, а ваша старость впереди. Что убьёте, то не вернёте».

Борьку вообще интересовало бабкино лицо. Были на этом лице разные морщины: глубокие, мелкие, тонкие, как ниточки, и широкие, вырытые годами.

«Чего это ты такая разрисованная? Старая очень?» – спрашивал он.

Бабка задумывалась.

«По морщинам, голубчик, жизнь человеческую, как по книге, можно читать. Горе и нужда здесь расписались. Детей хоронила, плакала – ложились на лицо морщины. Нужду терпела, билась – опять морщины. Мужа на войне убили – много слёз было, много и морщин осталось. Большой дождь и тот в земле ямки роет».

Слушал Борька и со страхом глядел в зеркало: мало ли он поревел в своей жизни – неужели всё лицо такими нитками затянется?

«Иди ты, бабка! – ворчал он. – Наговоришь всегда глупостей…»

За последнее время бабка вдруг сгорбилась, спина у неё стала круглая, ходила она тише и всё присаживалась.

«В землю врастает», – шутил отец.

«Не смейся ты над старым человеком», – обижалась мать.

А бабке в кухне говорила: «Что это, вы, мама, как черепаха по комнате двигаетесь? Пошлёшь вас за чем-нибудь и назад не дождёшься».

Умерла бабка перед майским праздником. Умерла одна, сидя в кресле с вязаньем в руках: лежал на коленях недоконченный носок, на полу – клубок ниток. Ждала, видно, Борьку. Стоял на столе готовый прибор.

На другой день бабку схоронили. Вернувшись со двора, Борька застал мать сидящей перед раскрытым сундуком. На полу была свалена всякая рухлядь. Пахло залежавшимися вещами. Мать вынула смятый рыжий башмачок и осторожно расправила его пальцами.

«Мой ещё, – сказала она и низко наклонилась над сундуком. – Мой…»

На самом дне сундука загремела шкатулка – та самая, заветная, в которую Борьке всегда так хотелось заглянуть. Шкатулку открыли. Отец вынул тугой свёрток: в нём были тёплые варежки для Борьки, носки для зятя и безрукавка для дочери. За ними следовала вышитая рубашка из старинного выцветшего шёлка – тоже для Борьки. В самом углу лежал пакетик с леденцами, перевязанный красной ленточкой. На пакетике что-то было написано большими печатными буквами. Отец повертел его в руках, прищурился и громко прочёл: «Внуку моему Борюшке».

Борька вдруг побледнел, вырвал у него пакет и убежал на улицу. Там, присев у чужих ворот, долго вглядывался он в бабкины каракули: «Внуку моему Борюшке».

В букве «ш» было четыре палочки.

«Не научилась!» – подумал Борька.

Сколько раз он объяснял ей, что в букве «ш» три палки…

И вдруг, как живая, встала перед ним бабка – тихая, виноватая, не выучившая урока. Борька растерянно оглянулся на свой дом и, зажав в руке пакетик, побрёл по улице вдоль чужого длинного забора…

Домой он пришёл поздно вечером; глаза у него распухли от слёз, к коленкам пристала свежая глина. Бабкин пакетик он положил к себе под подушку и, закрывшись с головой одеялом, подумал: «Не придёт утром бабка!».

Л. Пантелеев. Фенька

Дело было вечером. Я лежал на диване, курил и читал газету. В комнате никого, кроме меня, не было. И вдруг я слышу – кто-то царапается. Кто-то чуть слышно, тихонечко стучит по оконному стеклу: тик-тик, тук-тук.

«Что, – думаю, – такое? Муха? Нет, не муха. Таракан? Нет, не таракан. Может быть, дождь капает? Да нет, какой там дождь, – дождём и не пахнет…»

Повернул я голову, посмотрел – ничего не видно. На локте привстал – тоже не видно. Прислушался – как будто тихо.

Лёг я. И вдруг опять: тик-тик, тук-тук.

«Фу, – думаю, – что такое?»

Надоело мне, встал я, бросил газету, подошёл к окну – и глаза вытаращил. Думаю: батюшки, что это мне – во сне снится, что ли? Вижу – за окном, на узеньком железном карнизе, стоит – кто вы думаете? Стоит девочка. Да такая девочка, о каких вы и в сказках не читывали.

Ростом она будет поменьше самого маленького Мальчика с пальчика. Ножки у неё босые, платье всё изодрано; сама она толстенькая, пузатая, нос пуговкой, губы какие-то оттопыренные, а волосы на голове рыжие и торчат в разные стороны, как на сапожной щётке.

Я даже не сразу поверил, что это девочка. Я подумал сначала, что это какой-то зверёк. Потому что я никогда раньше таких маленьких девочек не видел.

А девочка стоит, смотрит на меня и изо всех сил своим кулачишкой по стеклу барабанит: тик-тик, тук-тук.

Я у неё через стекло спрашиваю:

– Девочка! Тебе что надо?

А она не слышит меня, не отвечает и только пальцем показывает: дескать, открой, пожалуйста, а ну открой поскорей!

Тогда я отодвинул задвижку, открыл окно и впустил её в комнату.

Я говорю:

– Чего же ты, глупышка, в окно лезешь? Ведь у меня ж дверь открыта.

А она мне, я помню, тоненьким-тоненьким голоском отвечает:

– Я в дверь не умею ходить.

– Как не умеешь?! В окно умеешь, а в дверь не умеешь?

– Да, – говорит, – не умею.

«Вот так, – думаю, – чудо-юдо ко мне привалило!»

Удивился я, взял её на руки, вижу – она вся дрожит. Вижу – боится чего-то. Оглядывается, на окно посматривает. Лицо у неё всё заплаканное, зубки стучат, а в глазах ещё слёзы поблёскивают.

Я у неё спрашиваю:

– Ты кто такая?

– Я, – говорит, – Фенька.

– Какая такая Фенька?

– Такая вот… Фенька.

– А где ты живёшь?

– Не знаю.

– А где твои папа с мамой?

– Не знаю.

– Ну, – я говорю, – а откуда ты пришла? Почему ты дрожишь? Холодно?

– Нет, – говорит, – не холодно. Жарко. А я дрожу потому, что за мной сейчас собаки по улице гнались.

– Какие собаки?

А она мне опять:

– Не знаю.

Тут уж я не вытерпел, рассердился и говорю:

– Не знаю, не знаю!.. А чего же ты тогда знаешь?

Она говорит:

– Я есть хочу.

– Ах вот как! Это ты знаешь?

Ну, что ж с ней поделаешь. Посадил я её на диван, посиди, говорю, а сам пошёл на кухню, поискать, нет ли чего-нибудь съедобного. Думаю: только вот вопрос, чем её кормить, этакое чудовище? Налил ей на блюдечко кипячёного молока, хлеба нарезал маленькими кусочками, котлету холодную раскрошил.

Прихожу в комнату, смотрю – где же Фенька? Вижу – на диване никого нет. Удивился я, стал кричать:

– Феня! Феня!

Никто не отвечает.

Я опять:

– Феня! А Феня?

И вдруг слышу откуда-то:

– Я тут!

Нагнулся – она под диваном сидит.

Рассердился я.

– Это, – говорю, – что за фокусы такие?! Ты почему это на диване не сидишь?

– А я, – говорит, – не умею.

– Что-о? Под диваном умеешь, а на диване не умеешь? Ах ты такая-сякая! Ты, может быть, и за столом за обеденным не умеешь сидеть?

– Нет, – говорит, – это умею.

– Ну так садись, – говорю.

Посадил её за стол. Стул ей поставил. На стул книг целую гору навалил – чтобы повыше было. Вместо передника носовой платок повязал.

– Ешь, – говорю.

Только вижу – не ест. Вижу – сидит, ковыряется, носом сопит.

– Что? – говорю. – В чём дело?

Молчит, не отвечает.

Я говорю:

– Ты же есть просила. Вот – ешь, пожалуйста.

А она покраснела вся и вдруг говорит:

– Нет ли у вас чего-нибудь повкуснее?

– Как повкуснее? Ах ты, – я говорю, – неблагодарная! Тебе, что ж, конфет надо, что ли?

– Ах нет, – говорит, – что вы, что вы… Это тоже невкусно.

– Так чего же тебе? Мороженого?

– Нет, и мороженое невкусное.

– И мороженое невкусное? Вот тебе и на! Так чего же тебе, скажи, пожалуйста, хочется?

Она помолчала, носиком посопела и говорит:

– Нет ли у вас немножко гвоздиков?

– Каких гвоздиков?

– Ну, – говорит, – обыкновенных гвоздиков. Железненьких.

У меня даже руки от страха затряслись.

Я говорю:

– Так ты что же это, значит, гвозди ешь?

– Да, – говорит, – я гвоздики очень люблю.

– Ну, а ещё что ты любишь?

– А ещё, – говорит, – я люблю керосин, мыло, бумагу, песок… только не сахарный. Вату люблю, зубной порошок, гуталин, спички…

Я думаю:

«Батюшки! Неужели это она правду говорит? Неужели она действительно гвоздями питается? Ладно, – думаю. – Давай проверим».

Вытащил из стены большой ржавый гвоздь, почистил его немножко.

– На, – говорю, – ешь, пожалуйста!

Я думал, она не будет есть. Думал, она просто фокусничает, притворяется. Но не успел я оглянуться, она – раз-раз, хруп-хруп – весь гвоздь сжевала. Облизнулась и говорит:

– Ещё!..

Я говорю:

– Нет, голубушка, извиняюсь, у меня больше гвоздей для тебя нет. Вот, если хочешь, – бумаги, пожалуйста, могу дать.

– Давай, – говорит.

Дал ей бумагу – она и бумагу съела. Спичек дал целый коробок – она и спички в два счёта скушала. Керосину на блюдечко налил – она и керосин вылакала.

Я только смотрю и головой качаю. «Вот так девочка, – думаю. – Такая девочка, пожалуй, и тебя самого съест в два счёта. Нет, – думаю, – надо гнать её в шею, обязательно гнать. Куда мне такое страшилище, людоедку такую!!»

А она керосин выпила, блюдечко вылизала, сидит, зевает, носом клюёт: спать, значит, хочется.

И тут мне её, вы знаете, что-то жалко стало. Сидит она, как воробушек, – съёжилась, нахохлилась, куда ж её, думаю, такую маленькую, на ночь глядя гнать. Её ведь, такую пичужку, и в самом деле собаки могут загрызть. Я думаю: «Ладно, так уж и быть, завтра выгоню. Пускай выспится у меня, отдохнёт, а завтра утречком – до свиданьица, иди откуда пришла!..»

Подумал я так и стал ей готовить постель. Положил на стул подушку, на подушку – ещё подушечку, маленькую, из-под булавок у меня такая была. Потом уложил Феньку, укрыл её вместо одеяла салфеткой.

– Спи, – говорю. – Спокойной ночи!

Она сразу и захрапела.

А я посидел немножко, почитал и тоже спать лёг.

Утром, как только проснулся, пошёл посмотреть, как там моя Фенька поживает. Прихожу, смотрю – на стуле ничего нет. Ни Феньки нет, ни подушки нет, ни салфетки… Вижу – лежит моя Фенечка под стулом, подушка у неё под ногами, голова на полу, а салфетки – так той и вовсе не видно.

Я разбудил её, говорю:

– Где салфетка?

Она говорит:

– Какая салфетка?

Я говорю:

– Такая салфетка. Которую я тебе давеча вместо одеяла устроил.

Она говорит:

– Не знаю.

– Как это не знаешь?

– Честное слово, не знаю.

Стали искать. Я ищу, а Фенька мне помогает. Ищем, ищем – нету салфетки.

Вдруг Фенька мне говорит:

– Слушайте, не ищите, ладно. Я вспомнила.

– Что, – я говорю, – ты вспомнила?

– Я вспомнила, где салфетка.

– Ну, где?

– Я её нечаянно скушала.

Ох, рассердился я, закричал, ногами затопал.

– Обжора ты этакая, – говорю, – утроба ты ненасытная! Ведь этак же ты мне весь дом сожрёшь.

Она говорит:

– Я не нарочно.

– Как это не нарочно? Нечаянно салфетку съела? Да?

Она говорит:

– Я ночью проснулась, мне есть захотелось, а вы мне ничего не оставили. Вот сами и виноваты.

Ну, я с ней, конечно, спорить не стал, плюнул и ушёл на кухню завтрак готовить. Себе сделал яичницу, кофе сварил, бутербродов намазал. А Феньке – нарезал газетной бумаги, накрошил туалетного мыла и сверху всё это керосинчиком полил. Приношу этот винегрет в комнату, смотрю – моя Фенька полотенцем лицо вытирает. Я испугался, мне показалось, что она ест полотенце. Потом вижу – нет, лицо вытирает.

Я у неё спрашиваю:

– Ты где воду брала?

Она говорит:

– Какую воду?

Я говорю:

– Такую воду. Одним словом, где ты мылась?

Она говорит:

– Я ещё не мылась.

– Как не мылась? Так чего ж ты тогда вытираешься?

– А я, – говорит, – всегда так. Я сначала вытрусь, а потом вымоюсь.

Я только рукой махнул.

– Ну, – говорю, – ладно, садись, ешь скорей – и до свиданьица!

Она говорит:

– Как это «до свиданьица»?

– Да так, – говорю. – Очень просто. До свиданьица. Надоела ты мне, голубушка. Уходи поскорее, откуда пришла.

И вдруг вижу – моя Феня как задрожит, как затрясётся. Кинулась ко мне, за ногу меня схватила, обнимает, целует, а у самой из глазёнок слёзы так и текут.

– Не гоните меня, – говорит, – пожалуйста! Я хорошая буду. Пожалуйста! Прошу вас! Если вы меня кормить будете, я никогда ничего – ни одного гвоздика, ни одной пуговки – без спросу не съем.

Ну, одним словом, мне её опять жалко стало.

Детей у меня тогда не было. Жил я один. Вот я и подумал: «Что ж, не объест ведь меня эта пигалица. Пускай, – думаю, – погостит у меня немножко. А там видно будет».

– Ладно, – говорю, – так уж и быть. В последний раз тебя прощаю. Но только смотри у меня…

Она сразу повеселела, запрыгала, замурлыкала.

Потом я ушёл на работу. А перед тем как уйти на работу, я сходил на рынок и купил полкило маленьких сапожных гвоздей. Штук десять я оставил Феньке, а остальные положил в ящик и ящик закрыл на ключ.

На работе я всё время о Феньке думал. Беспокоился. Как она там? Что делает? Не натворила ли чего-нибудь?

Прихожу домой – Фенька сидит на окне, мух ловит. Увидела меня, обрадовалась, в ладошки захлопала.

– Ой, – говорит, – наконец-то! Как я рада!

– А что? – говорю. – Скучно было?

– Ой, как скучно! Прямо не могу, до чего скучно!

Взял её на руки. Говорю:

– Есть, наверно, хочешь?

– Нет, – говорит. – Ни капельки. У меня ещё три гвоздя от завтрака осталось.

«Ну, – думаю, – если три гвоздя осталось, значит, всё в порядочке, значит, она ничего лишнего не съела».

Я похвалил её за хорошее поведение, немножко с ней поиграл, потом занялся своими делами.

Мне нужно было написать несколько писем. Я сажусь за письменный стол, открываю чернильницу, гляжу – чернильница у меня пустая. Что такое? Ведь я только третьего дня чернила туда наливал.

– А ну, – говорю, – Фенька! Иди сюда!

Она прибегает.

– Да? – говорит.

Я говорю:

– Ты не знаешь, куда у меня чернила девались?

– А что?

– Да ничего. Знаешь или не знаешь?

Она говорит:

– Если вы ругаться не будете, тогда скажу.

– Ну?

– Не будете ругаться?

– Ну, не буду.

– Я их выпила.

– Как выпила?!! Ты же мне, – я говорю, – обещала…

Она говорит:

– Я обещала вам не есть ничего. А не пить я не обещала. И вы, – говорит, – опять сами виноваты. Зачем вы мне таких солёных гвоздей купили? От них пить хочется.

Ну вот – поговорите вы с ней! Опять я виноват. Я думаю: что же мне делать? Ругаться? Да нет, руганью тут делу не поможешь. Думаю: надо ей какую-нибудь работу, какое-нибудь занятие найти. Это она от безделья глупостями занимается. А когда я её работать заставлю, ей некогда будет дурака-то валять.

И вот на другой день утром я ей даю метёлку и говорю:

– Вот, Феня, я ухожу на работу, а ты пока делом займись: прибери комнату, пол подмети, пыль вытри. Сумеешь?

Она даже засмеялась.

– Эва, – говорит, – невидаль. Что ж тут не суметь? Конечно, сумею.

Вечером я прихожу, смотрю: в комнате – пыль, грязь, на полу бумажки валяются.

– Эй, Фенька! – кричу.

Она из-под кровати вылезает.

– Да? – говорит. – В чём дело?

– Ты почему это пол не подмела?

– Как это почему?

– Вот именно: почему?

– А чем, – говорит, – его подметать?

– Метёлкой.

Она говорит:

– Нету метёлки.

– Как это нету?

– Очень просто: нету.

– Куда же она девалась?

Молчит. Носом сопит. Значит, дело неладно.

Я говорю:

– Съела?

– Да, – говорит. – Съела.

Я так на стул и упал. Я даже рассердиться позабыл.

Я говорю:

– Чудовище! Да как же это ты умудрилась метёлку слопать?

Она говорит:

– Я, честное слово, даже сама не знаю. Как-то незаметно, по одному прутику…

– Ну, что же, – я говорю, – мне теперь делать? Железную метёлку для тебя, что ли, заказывать?

– Нет, – говорит.

– Что «нет»?

– Нет, – говорит, – я и железную съем.

Тогда я подумал немного и говорю:

– Ладно. Я знаю, что я с тобой сделаю. С завтрашнего дня я буду тебя в чемодан прятать. Ты чемодан-то, надеюсь, не съешь?

– Нет, – говорит, – не съем. Он пыльный. Вымойте его – тогда съем.

– Ну нет, – говорю. – Спасибо.

Не надо. Уж лучше пускай он пыльный стоит.

И на другой день я посадил Феньку в маленький кожаный чемодан. Она ничего – не плакала, не пищала. Только попросила, чтобы я просверлил несколько дырочек для воздуха.

Я взял ножницы и сделал три дырки. И с тех пор Фенька так там и живёт, у меня в чемодане.

Конечно, выросла немножко за это время: была с большой палец, теперь – с указательный. Но живётся ей неплохо. Даже уютно. Теперь я и окошечко там сделал, в её домике. Спит она на маленьком диванчике. Обедает за маленьким столиком. И даже маленький-маленький – вот такой – телевизорчик там стоит.

Так что вы её не жалейте, Феньку. А лучше приходите ко мне как-нибудь в гости, и я вас непременно с ней познакомлю.

Л. Пантелеев. Новенькая

На улицах еще не совсем рассвело, и синие лампочки еще горели у подъездов и над воротами домов, а Володька Бессонов уже бежал в школу. Бежал он очень быстро, – во-первых, потому, что на улице было холодно: говорят, что таких морозов, как в этом, 1940 году, в Ленинграде не было уже сто лет; а во-вторых, Володьке очень хотелось самым первым явиться сегодня в класс. Вообще-то он не был особенно прилежным и выдающимся мальчиком. В другое время он, пожалуй, и опоздать не постеснялся бы. А тут – в первый день после каникул – было почему-то здорово интересно прийти именно первым и потом на каждом шагу и где только можно говорить:

– А вы знаете, я сегодня первый пришел!..

Он даже не остановился, чтобы посмотреть на огромные, выкрашенные в белую краску танки, которые, покачиваясь и оглушительно громыхая, проходили в это время по улице. Да это было и не очень-то интересно, – танков теперь в городе было, пожалуй, побольше, чем трамваев.

На одну минуту только остановился Володька на углу – послушать радио. Передавали оперативную сводку штаба Ленинградского военного округа. Но и тут ничего интересного не было сегодня: поиски разведчиков и на отдельных участках фронта ружейно-пулеметная и артиллерийская перестрелка…

В раздевалке тоже еще горела синяя лампочка. Старая нянюшка дремала, положив голову на деревянный прилавок, около пустых вешалок.

– Здрасти, нянечка! – заорал Володька, кидая свой портфель на прилавок.

Старуха испуганно вскочила и захлопала глазами.

– С добрым утром вас! Хорошего аппетита! – затараторил Володька, снимая пальто и галоши. – Что? Не ждали? А я ведь, вы знаете, первый пришел!!!

– А вот и врешь, балаболка, – сказала старуха, потягиваясь и зевая.

Володька оглянулся и увидел на соседней вешалке маленькое девичье пальто с белым, кошачьим или заячьим, воротником.

«Эх, надо же! – подумал он с досадой. – Какая-то фыфра обскакала на полкилометра…»

Он попытался по виду определить, чье это пальто. Но что-то не мог вспомнить, чтобы у какой-нибудь девочки в их классе было пальто с заячьим воротником.

«Значит, это из другого класса девчонка, – подумал он. – Ну, а из чужого класса не считается. Все равно я первый».

И, пожелав нянюшке «спокойной ночи», он подхватил свой портфель и поскакал наверх.

***

…В классе за одной из первых парт сидела девочка. Это была какая-то совсем незнакомая девочка – маленькая, худенькая, с двумя белокурыми косичками и с зелеными бантиками на них. Увидев девочку, Володька подумал, что он ошибся и заскочил не в свой класс. Он даже попятился обратно к двери. Но тут он увидел, что класс этот – никакой не чужой, а его собственный, четвертый класс – вон на стене висит рыжий кенгуру с поднятыми лапами, вон коллекция бабочек в ящике за стеклом, вон его собственная, Володькина, парта.

– С добрым утром! – сказал Володька девочке. – Хорошего аппетита. Как вы сюда попали?

– Я – новенькая, – сказала девочка очень тихо.

– Ну? – удивился Володька. – А почему – зимой! А чего ж ты так рано?

Девочка ничего не сказала и пожала плечами.

– Может быть, ты не в тот класс пришла? – сказал Володька.

– Нет, в этот, – сказала девочка. – В четвертый «Б».

Володька подумал, почесал затылок и сказал:

– Чур, я тебя первый увидел.

Он прошел к своей парте, внимательно осмотрел ее, потрогал для чего-то крышку, – все было в порядке; и крышка открывалась и закрывалась, как полагается.

В это время в класс вошли две девочки. Володька захлопнул парту и закричал:

– Кумачева, Шмулинская! Здравствуйте! С добрым утром! У нас новенькая!.. Я ее первый увидел…

Девочки остановились и тоже с удивлением посмотрели на новенькую.

– Правда? Новенькая?

– Да, – сказала девочка.

– А почему ты зимой? А как тебя зовут?

– Морозова, – сказала девочка.

Тут появилось еще несколько человек. Потом еще. И всем Володька объявлял:

– Ребята! У нас новенькая! Ее зовут Морозова. Я ее первый увидел.

Новенькую обступили. Стали разглядывать, расспрашивать. Сколько ей лет? И как ее зовут? И почему она зимой поступает в школу?

– Я не тутэшняя, – потому, – сказала девочка.

– Что значит «не тутэшняя»? Ты что – не русская?

– Нет, русская. Только я с Украины приихала.

– С какой? С Западной?

– Нет. С Восточной, – сказала девочка.

Отвечала она очень тихо и коротко и, хотя не смущалась нисколько, была какая-то грустная, рассеянная, и все время казалось, что ей хочется вздохнуть.

– Морозова, хочешь давай будем сидеть со мной? – предложила ей Лиза Кумачева. – У меня место свободное.

– Давай, все равно, – сказала новенькая и пересела на Лизину парту.

В этот день почти весь класс явился раньше, чем обычно. Каникулы в этом году тянулись почему-то необыкновенно долго и томительно.

Ребята не виделись всего две недели, но за это время у каждого накопилось новостей больше, чем в другое время за все лето.

Волька Михайлов ездил с отцом в Териоки, видел взорванные и сожженные дома и слышал – правда, издалека – настоящие артиллерийские выстрелы. У Любы Казанцевой бандиты ограбили сестру, сняли с нее меховую жакетку, когда она возвращалась вечером домой с фабрики. У Жоржика Семенова ушел добровольцем на войну с белофиннами брат, известный лыжник и футболист. А у Володьки Бессонова хотя своих новостей и не было, зато он «своими ушами» слышал, как в очереди одна старуха говорила другой, будто «своими глазами» видела, как в Парголове около кладбища постовой милиционер сбил из нагана финский бомбардировщик…

Володьке не поверили, знали, что он балаболка, но все-таки дали ему поврать, потому что все-таки это было интересно и потому еще, что он очень смешно об этом рассказывал.

Заговорившись, ребята забыли о новенькой и не заметили, как прошло время. А за окнами уже совсем рассвело, и вот в коридоре зазвенел звонок, зазвенел как-то особенно – громко и торжественно.

Ребята быстрее, чем обычно, расселись по партам.

В это время в класс вбежала запыхавшаяся длинноногая Вера Макарова.

– Ребята! – закричала она. – Вы знаете… Новость!..

– Что? Что такое? Какая? – закричали вокруг.

– Вы знаете… у нас… у нас… новенькая…

– Ха! – захохотали ребята. – Новость! Давно без тебя знаем…

– Новенькая учительница, – сказала Вера.

– Учительница?

– Ага. Вместо Элеоноры Матвеевны будет. Ой, вы бы видели! – Вера всплеснула своими длинными руками. – Хорошенькая… Молоденькая… Глаза голубые, а волосы…

Ей не пришлось дорисовывать портрет новой учительницы. Открылась дверь, и на пороге появилась она сама – действительно очень молодая, голубоглазая, с двумя золотистыми косами, заплетенными, как венок, вокруг головы.

Ребята поднялись ей навстречу, и в тишине какая-то девочка громко прошептала своей соседке:

– Ой, и правда, какая хорошенькая!..

Учительница чуть заметно улыбнулась, подошла к своему столику, положила портфель и сказала:

– Здравствуйте, ребята. Вот вы какие! А мне говорили, что вы – маленькие. Садитесь, пожалуйста.

Ребята сели. Учительница прошлась по классу, остановилась, опять улыбнулась и сказала:

– Ну, давайте познакомимся. Меня зовут Елизавета Ивановна. А вас?

Ребята засмеялись. Учительница прошла к столу и раскрыла журнал.

– О, да вас тут много. Ну, давайте все-таки знакомиться. Антонова – кто это?

– Я! – сказала Вера Антонова, поднимаясь.

– Ну, расскажи мне немножко о себе, – сказала учительница, присаживаясь к столу. – Как тебя зовут? Кто твои папа и мама? Где ты живешь? Как ты учишься?

– Учусь – ничего, хорошо, – сказала Вера.

Ребята зафыркали.

– Ну, садись, – усмехнулась учительница. – Поживем – увидим. Следующий

– Баринова!

– Я!

– А тебя как зовут?

Баринова сказала, что ее зовут Тамара, что живет она в соседнем доме, что мама у нее буфетчица, а папа умер, когда она еще была маленькая.

Пока она это рассказы<

Наши рекомендации