Традиционный рецепт (три заварки)

ПЕРВАЯ ЗАВАРКА

В маленький чайник налить воды (объем по числу стаканов), много сахара (по вкусу, но много), чай — щедро. Поставить чайник на огонь и вскипятить смесь. Снять с огня и вылить в каждый стакан (в идеале — маленький стеклянный стакан, из похожих пьют чай в Турции, например). Переливать из стакана в стакан по кругу до тех пор, пока в каждом стакане чай не покроется пеной. Осторожно слить чай обратно в чайник, оставив пену в стакане (я придерживаю ложечкой). Вскипятить чай еще раз. Разлить обратно по стаканам и повторить фокус с переливанием, пока пена не станет обильной. Подать.

ВТОРАЯ ЗАВАРКА

Залить листья в чайнике свежей водой. Добавить мяту (свежие листья, очень щедро), вскипятить. Добавить сахар (вдвое больше, чем в первый раз), вскипятить снова, повторить процедуру с пеной из первой заварки: из стакана в стакан до пены; чай, но не пену слить в чайник, вскипятить, опять переливать из стакана в стакан, пока пена не подрастет. Теперь можно пить.

ТРЕТЬЯ ЗАВАРКА

Залить листья в чайнике водой, добавить немного свежей заварки. Добавить мяту еще щедрее, чем в заварке номер два. Вскипятить. Добавить сахар (втрое больше, чем в первой заварке), вскипятить. Повторить фокус с пеной как в первый и во второй раз. Третий и последний круг attaya готов.

Обычный рецепт (одна заварка)

Довести воду до кипения в большом чайнике. Ополоснуть кипятком чайник, где вы будете заваривать чай, налить туда воды, добавить чай, листья мяты. Дать завариться несколько минут. Добавить сахар прямо в чайник — очень щедро. Наполнить стакан и вылить обратно в чайник — несколько раз: чтобы сахар полностью растворился. Разлить по стаканам, подавать.

Чтобы добиться пены, чай часто выливают в стаканы длинной струей, поднимая чайник дюймов на двенадцать.

* * *

Сколько раз я просил жителей и выходцев из Западной Африки научить меня готовить attaya, столько рецептов я получил. Все они были разные, и это — Африка, такая, какой я люблю ее. Поэтому названия «традиционный рецепт» или «обычный рецепт» — не более чем просто слова. Пробуйте. У вас получится.

Некод Зингер

Чай Святой земли

Извольте, отчего же не попить чайку! В поезде без чаю, пане Шолом Алейхем, с позволения сказать, чувствуешь себя пришельцем в земле чужой. Кстати, о чае. Вы не смотрите, что я такой упитанный, словно всю жизнь только и езжу, что из Житомира в Бердичев, и слезаю с этой лавки лишь затем, чтобы купить сдобную булку в вокзальном буфете. Были и в моей жизни, я вам скажу, дальние странствия… С чего же мы начали? Ах да, с чаю! Поверьте, что бы ни утверждал этот ученый господин, реб Ушер Гинцберг, который пишет статейки под именем, или, выражаясь по-новому, по-научному, под пселдонимом Ахад Га-Ам, и печатает их на денежки покойного реб Вульфа-Калмана Высоцкого в своем почтеннейшем вестнике «Га-Шилоах», одной духовной пищей жив не будешь. Конечно, Святой, благословен Он, насылал в пустыне на многострадальный народ наш, на евреев, еврейчиков и даже, с позволения сказать, на иудеев, манну с небес, но наше время — продрессивное, современное, и на такие милые чудеса простому человеку нынче полагаться не резон. Поэтому соображения Любителей Сиона, что не дурно бы и нам самим сеять да пахать (или сперва пахать, а потом уже сеять — поди знай!) на земле предков, вместо того чтобы портить зрение над книжками и шилом-дратвой среди тараканов где-нибудь в Шпикове или же, не про вас будь сказано, в Барановичах, уже смолоду сильно меня волновали.

* * *

Дело было еще до доктора Герцля с его базельским компрессом. Теперь-то всякий порядочный человек считает себя сионистом, то есть двумя целковыми, внесенными в Земельный фонд, может очистить свою совесть перед воплями и стонами своего угнетенного народа. А я вам говорю о том времени, когда до этого продресса было еще далеко. Однако такой прозорливый и совестливый человек, как реб Вульф-Калман, уже тогда умел предвидеть всю эту цибилизацию и делать соответствующие выводы. Я говорю о восемьдесят пятом году прошлого столетия, о временах императора Александра Третьего. Я только-только начинал свою службу и был отправлен из родного Гомеля к нему самому (да нет, не к императору, а к господину Высоцкому) в Москву, за товаром. Не стану вам в этот раз описывать Москву (она, как говорится, никуда со своего места не убежит), а перейду прямо к делу.

Вульф Янкелевич принял меня самолично, о чем я, признаться, и в мечтах не помышлял. Посмотрел он на меня зорким мировоззрением и говорит:

— Вы, — говорит, — реб Нохум…

Это я-то — реб Нохум! Мальчишка еще, молочишко на губах не обсохло, — а он мне: «Реб Нохум»!

— Вы, — говорит, — реб Нохум, кажетесь мне человеком подходящим для моего замысла. Не желаете ли сопровождать меня в поездке по Эрец Исроэл?

Что зря канитель тянуть и вам, с позволения сказать, мотать нервы. Одним ему, миллионщику, известным образом справил он мне нужные документы (ему в Москве все городовые кланялись и величали Василием Яковлевичем), и уже через два месяца ступили мы на Святую землю.

Теперь так. Если вы думаете, что в те времена Святая земля была Святой землей, то я вас поздравляю! Четверть века назад это больше походило на большую бердичевскую свалку в середине лета: вонь, мухи и, не про нас будь сказано, всяческое разложение материи, как выражаются ученые господа.

Где мы только не побывали — и в Газе, где Самсон ущучил филистимлян, и в Сихеме, где сыны праотца Иакова обрезали хананеев как под гребенку. И всюду турки со своими базуками и арабы со своими кальянами. Но я вам собирался рассказать о том, что произошло в Иерусалиме.

В Иерусалиме нашего брата, сынов Иакова, мало. Кроме мусульманского народа, все больше попы разной концессии на глаза попадаются. А тут еще приезд наш на русскую Пасху пришелся — так по всему городу пруд пруди русских доходяг паломников. Оборванные, исхудавшие, видать, месяцами щей не хлебали. Турки из своих кофейных и чайных заведений выглядывают и над ними насмехаются: «Чай йок! Кофе йок!»

Совсем бессовестный народ.

Но не о них речь. Устроились мы на постоялом дворе. Днем реб Вульф-Калман отправился с провожатыми на Масличную гору могилы осматривать, а я так разморился от жары, что остался в своей комнате и задремал. Вечером мы были приглашены на торжественный прием в дом местного литовского богача и синагогального старосты Вайнгартена. Реб Вульф-Калман велел мне взять с собою один цибик чаю из тех, которые он привез из Москвы.

И вот приходим мы к этому местному богачу и усаживаемся за большой стол. Сидим богато, на венских стульях, ноги на персидском ковре, над светлыми еврейскими головами турецкий сводчатый потолок. Народ — всё евреи да иудеи, ни одного жида. Что вам сказать, хоть две тесные комнатенки этого Вайнгартена низко кланяются скромненькому двухэтажному московскому особняку Вульфа Янкелевича о двух лестницах (одна — парадная, мраморная, с колоннами, а другая — так), всё, чем богаты, выставлено напоказ. На малиновой скатерти с подольской вышивкой стоит, весь в медалях, николаевский самовар — подарок самого реб Вульфа-Калмана. Тут же белая с золотом фарфоровая сахарница с пиленым сахаром от Аврумке Бродского (знаете ведь, как говорит Аман-Пуришкевич, чтоб ему кушать одну халу, а испражняться одной мацой: «Чай Высоцкого, сахар Бродского, и вся Россия идет по стопам графа Потоцкого»), настоящие баранки, лимоны из Яффы, засахаренные фиги, к которым в тех краях приучили наших людей выходцы из турецкой Смирны. Лица у всего святого собрания благоговейные и несколько даже подобострастные, а двое тощих любителей Сиона, бывших студентов-очкариков, не привыкших к этакому роскошеству, боязливо жмутся с краю.

Реб Вульф-Калман торжественно извлекает из кармана цибик своего лучшего чаю и под общие аплобисменты поднимает его над головой. Все ждут от него веского слова, готовясь вкусить, как говорится, мед мудрых речей его.

— Что такое чай? — спрашивает реб Вульф-Калман.

Почтительное молчание служит ему ответом. Им ли учить самого Высоцкого тому, что такое чай?! Это вроде того, как если бы вы стали учить меня тому, что такое, например, мои собственные, ни про кого не будь сказано, подштанники.

— Чай — это прежде всего вода, — отвечает сам себе реб Вульф-Калман. — А что говорят о воде наши пророки и мудрецы, да будет память их благословенна? Они говорят: «Когда бы оказались вы достойными, то сидели бы вы в Иерусалиме и пили бы воды Шилоаха, кои суть воды чистые и сладкие. Теперь же, когда оказались вы недостойными, изгнаны вы в землю Вавилонскую и пьете воды Евфрата, кои суть воды мутные и смердящие».

Есть там под стеной Старого города такой пруд, в котором мусульмане, не про нас будь сказано, ноги моют. Водичка в него, говорят, набирается из ручейка, бегущего под землей с Храмовой горы, и обладает, с медицинской точки мировоззрения, лечебными и пропилахтическими свойствами. Я медицинским наукам не обучен, а потому клясться вам в том не стану — за что купил, как говорится, за то и продаю. Да и воду я эту сырою пить не стал, пока ее не вскипятили в этом самом самоваре (я по природе своей человек брезгливый, по мне вода становится водой только после того, как вскипит в чайнике, — будь она хоть из нашей Гнилопятовки, хоть из райского источника).

— Вы же, братья наши, великой милостью Господней вернувшиеся в Сион, — продолжает реб Вульф-Калман, — снова удостоились пить сладкие и чистые воды Шилоаха. Вот они тут, кипят в этом самоваре!

Тут снова раздаются аплобисменты, а двое бывших студентов даже пытаются запеть Песню ступеней, но хозяин дома бросает на них грозный взгляд, и всё снова стихает.

— Эти чистые и сладкие воды согреты пламенем нашей любви к Сиону, — торжественно продолжает реб Вульф-Калман. — Мы растопили самовар этими прекрасными, снискавшими Божье благословенье шишками, коими плодоносят высокие и стройные сосны Святой земли. Сегодня, друзья мои, всех шишек хватило только на этот один самовар, но мы, с Божьей помощью, насадим здесь сотни и тысячи сосен, и сотни и тысячи самоваров радостно загудят в домах наших братьев, возвращающихся в Сион!

Снова ответом ему служит всеобщее ликование.

— Кипящая вода, — говорит реб Вульф-Калман, — это уже половина чая. Но есть еще и вторая половина, и эту вторую половину, друзья мои, я беру на себя. — И он снова высоко поднимает цибик своего знаменитого чаю над головой. — Сейчас мы с вами заварим чай, самый лучший чай, который когда-либо пили наши братья в Сионе. Я хочу, чтобы эта заварка и чашечка чаю, которую вы сейчас выпьете, запомнилась вам на всю жизнь. Я хочу, чтобы с этой заварки началась новая и лучшая жизнь для всего нашего благословенного народа.

Тут он протягивает свой цибик хозяйке, госпоже Вайнгартен, и велит всыпать в большой заварочный чайник расписного фарфора, пристроившийся тут же, на самоваре, шесть полных ложек «с гаком».

— Неужели целых шесть ложек? — изумляется госпожа Вайнгартен. — Да еще и «с гаком»?

— Именно шесть «с гаком»! — подтверждает реб Вульф-Калман. — Главное условие хорошего чая — никогда не жалейте заварки. Так и детям вашим заповедайте: не жалейте заварки, сыны Авраама, Исаака и Иакова!

— Но я не смею, — говорит хозяйка, — в присутствии самого Высоцкого заваривать чай. Извольте уж вы сами!

— Нет-нет, заваривайте! — настаивает реб Вульф-Калман. — Я вам доверяю.

Тут госпожа Вайнгартен берет у него цибик. Она берет серебряную ложечку. Она подходит к самовару и снимает с него заварочный чайник. Она ставит его на специальный маленький серберовочный столик и снимает с него крышечку. Под вожделеющими взглядами всего святого собрания она осторожно открывает цибик драгоценного чаю, погружает в него серебряную ложечку и как-то странно смотрит на ее содержимое. Я бы даже сказал, что торжественное воодушевление несколько снисходит с библейских черт ее лица.

— Заваривайте-заваривайте! — уже нетерпеливо повторяет реб Вульф-Калман. — Шесть ложек «с гаком».

Хозяйка насыпает в чайник шесть ложек «с гаком». При этом вид у нее такой, словно она хоронит близкого родственника. А я думаю про себя: что это она так странно себя ведет, как будто никогда в глаза не видела лучшего черного лиственного чая Высоцкого по шесть целковых за фунт?

Но она насыпает чай в заварочный чайник и заливает его кипятком из самовара. Она размешивает заварку серебряной ложечкой. При этом вид у нее такой, словно она месит глину в рабстве у фараона египетского. Она накрывает его крышечкой и снова водружает на самовар. Она берет чистое льняное полотенце, складывает его вдвое и накрывает им чайник.

— Вы, я вижу, прекрасно умеете заваривать чай, — улыбается реб Вульф-Калман. — Теперь считаем до ста, и можно разливать чай.

Пока мы считаем до ста, я наблюдаю за святым собранием. У всех слюнки текут, так им хочется отведать лучшего чаю Высоцкого.

Первую чашку, по знаку реб Вульфа-Калмана, хозяйка подносит своему благоверному. Господин Вайнгартен громко и торжественно произносит благословение «По слову Его стало всё сущее», зажмурив глаза от ожидаемого наслаждения, делает первый глоток и меняется в лице. Он, однако, немедленно снова возвращает своему подобию Божию радостно-благоговейное выражение и, обратив сияющий взгляд к реб Вульфу-Калману, произносит только одно слово:

— Да!

Это «да» призвано показать, что ничего подобного этому чаю Высоцкого он в жизни своей не пил.

Хозяйка одну за другой наливает в чашки заварку из чайника, доливая их кипятком из самовара, а реб Вульф-Калман делает ей знаки, указывая то на одного, то на другого из сидящих за столом. Один за другим они произносят благословение, делают глоток, меняются в лице, меняются в лице обратно и говорят «да» с таким видом, как будто только что пережили Синайское откровение.

Наконец реб Вульф-Калман сам берет чашку из рук хозяйки, помешивает чай ложечкой, произносит благословение. Все общество благоговейно отвечает «омейн»…

Кадык его под аккуратной черной бородой дрожит, как Аман перед Мордехаем, по шее его пробегает судорога… Отец наш небесный!

— Нохум! — кричит Высоцкий, свирепо вращая глазами, налившимися кровью. — Нохум! Шейгец! Говори, где ты взял этот цибик?!

Я готов провалиться сквозь землю. Никогда я не видел таким реб Вульфа-Калмана. Губы у меня дрожат, я едва ворочаю языком…

— Когда вы велели… принести… то есть… цибик чаю, реб Вульф-Калман… я взял тот, что стоял на вашей конторке…

— Идиот! Паршивец! — выходит он из себя. — Это святая земля, которую я собрал на Масличной горе! Слышишь, разбойник, это святая земля!!! Святая земля!!!

* * *

И вот, после всего что я вам рассказал, пане Шолом Алейхем, я вас спрашиваю: может ли человек в наше продрессивное время идти по пути просвещения, доверяясь одним идеям и умозрениям и не попробовав, как говорится, все на язык?

Вы уж, если будете эту поучительную историю публиковать, не сочтите за труд добавить в примечании, что слышали ее собственными ушами от человека солидного и заслуживающего полного доверия.

А чай-то мой! Совсем остыл и стал, не про вас будь сказано, словно бренное тело после того, как от него отлетит измученная душа. Ну не беда, на следующей станции возьму еще кипяточку…

Рецепт фирмы «Высоцкий» [1]

На шесть чашек берем три чайные ложечки чая. в нагретом чайнике заливаем их двумя чашками кипятку и оставляем под крышкой на две минуты. Затем добавляем по столовой ложке темного изюма из Смирны (Измира) и тонко нарезанного прокаленного сладкого миндаля, четыре ложки арака и мед по вкусу. Вливаем еще четыре чашки кипятку, накрываем крышкой и оставляем еще на одну минуту на самом слабом огне, ни в коем случае не позволяя смеси закипеть. Разливаем по чашкам и пьем.

Юлия Боровинская

Пережить лето

— О чем ты думаешь? — спрашивает Ольга.

А как мне объяснить, что я сижу и думаю о том, что он пьет самый дурацкий из видов чая — ройбуш, который даже и не чай вовсе, а так, трава африканская, и как его произносить, решительно непонятно: ройбош? ройбос? А уж классический рецепт приготовления там и вовсе полное безумие: тридцать минут кипятить на медленном огне, нет, вы понимаете, тридцать минут кипятить чай, стоя у плиты! Ладно, ладно, можно и просто кипятком заварить, но тогда уж — не меньше десяти минут настаивать. Вот лично я, если оставлю чай на десять минут, то забуду о нем на полтора часа, — летом-то нормально, а зимой, когда хочется горячего? Хорошо, нашелся среди этих африканцев один и вовсе сумасшедший мужик — придумал засыпать свой ройбуш в машину-эспрессо: р-раз — и готово! Уж это даже я могу, да.

И с сортами там тоже полный бардак. Сама-то по себе эта трава, должно быть, абсолютно безвкусная, раз в нее так и норовят чего-то напихать — в основном сладкой дряни с запахом дешевой карамели. Все эти ройбуш-сливки, ройбуш-трюфель, ройбуш-ревень, ройбуш-земляника, ройбуш с яблоками и корицей — бррр, компоты недоделанные! Есть, правда, еще рой-буш-цитрон, с лимонником, — это хоть не противно, его-то он и пьет, не знаю только, тридцать минут варит или десять — настаивает. Ну да где уж там варить, на даче-то, а вот у себя в квартире, интересно, варит? Есть у меня дома ройбуш, я его даже готовлю себе иногда — эспрессо, естественно, — не ради антиоксидантов, плевать мне на антиоксиданты, а так, чтобы был смысл временами свежий покупать, чтобы — случись чудо, реши он вдруг остаться, остаться совсем, — а у меня дома ройбуш-цитрон, как раз такой, как он пьет…

Коты разговаривают друг с другом не запахами — у них, если честно, и обоняние-то не очень. Они… ну, это сложно объяснить, вы уж сами придумайте что-нибудь про биоэнергию, ладно?

Рыжий кот трется о ее ноги и читает записку: «Здесь был Черный». Рыжий не то чтобы возмущен: ну, дурочка добрая, это-то он уже давно знает, — но для порядка все же расписывается:

«Это моя хозяйка!»

«Ну и что? Делов-то — об ноги потерся!» — читает он в следующий раз, и «почерк» все тот же.

«И охота тебе к чужим лезть? Думаешь, полюбит?» — пренебрежительно бросает Рыжий.

«Мне на эти ваши глупости начхать, — отвечает Черный. — Я трусь, чтобы покормили!»

У Рыжего — всегда полная миска сухого корма, и со стола регулярно перепадает, так что он готов посочувствовать:

«А хозяева, что же, — есть не дают?!»

«А я бездомный, — отвечает Черный с какой-то непонятной гордостью. — Я дачный. Всюду суюсь — где-нибудь да перепадет. В выходные ем от пуза, а в будни разве что твоя приедет да еще пара человек — и то не каждый день».

«А я думал, тот высокий, который мою к тебе возит, — твой хозяин».

«Не-а. Он ничей хозяин. Да и не ест, кажется, никогда вообще».

«Ну ладно, трись. Только ты там не зарывайся — домой мы тебя все равно не возьмем!»

«Нужен мне этот ваш город! Здесь хорошо: мыши, птички, бабочки…»

«А зимой?»

«Ха! Зимой я в магазин жить прихожу. Они там знаешь как мышей боятся?»

Летом в городе ад. Кому-то, может, жара и нравится, а Алена умирает, все три месяца умирает. Дрожит воздух над мягким асфальтом, над крышами стоящих автомобилей, в автобусе — духовка, на работе кондишен немытым холодильником воняет, а выйдешь на улицу покурить — словно в печку головой сунешься. Дома еще хуже: вентилятор теплый вязкий ветер по комнате гоняет, мокрое махровое полотенце за полчаса высыхает, кресло теплое обнимает, пот по ногам течет — хоть на полу сиди, но и на полу жарко… Если бы не Мишка, совсем непонятно, как жить.

Откуда он взялся, Алена помнит смутно. Кажется, Славка их познакомил. Да, точно, Славкин он однокурсник бывший… кажется… Ну, Мишка и Мишка — сто лет она его знает, «винду» он ей пару раз перевешивал, а еще колонки после ремонта повесить помогал, раньше еще купаться ездили большой компанией, но там народ вообще был с бору по сосенке… А этот год она думала, вообще летом не выживет. Гипертония-то у нее с детства, но с каждым годом все хуже, а тут еще, как назло, во дворе стройка — пыль летит, грохот днем и ночью, а тополь, который раньше окно заслонял, еще весной спилили: старый, упасть мог.

А Мишка предложил — еще в конце мая: «Поехали на дачу!»

Она и не знала, что дача у него. Ну и что ж не поехать, если работает Алена по графику: сутки в аппаратной высидишь — и гуляй три дня?

На даче она всегда просыпается рано. Солнце заползает в маленькое оконце на южной стене второго этажа примерно в половине восьмого утра и — жалюзи не жалюзи — Алену будит. Она сладко потягивается, резко отбрасывает простыню и — уже обнаженная — потягивается еще раз, а после вскакивает, проскальзывает в широкий сарафан и выходит на затянутый плющом балкончик. Впрочем, ползучие лозы затеняют только правую его часть, а слева распахивается вид на покатые зеленые холмы, за которыми в дымке полувидятся, полуугадываются горы. Утренний воздух уже теплый, но все же не горячий, как в городе, и благоухает он свежей влагой, горьковатым духом листвы и травы, недаром Мишка поднимается на рассвете и — Алена как-то сама видела — бродит со шлангом между деревьями, щедро окатывая их струей воды. Розы еще не цвели — позже, позже, а пионы успели обтрепаться, да и было-то их — один кустик, но уже распустил бледно-зеленые, постепенно наливающиеся белым шары бульдонеж, выставило к небу белые свечки неизвестное растение с широкими листьями (ботаник вообще-то из Алены никакой), и лиловые колокольчики склоняют тяжелые головки в траве.

В первый час после ее пробуждения Мишки не видно, не слышно — то ли ложится подремать после полива, то ли какими-то своими делами занимается, закрывшись в комнате, — поэтому можно смело спускаться вниз, включать электрический чайник, чтобы вылить его потом в набранное из бака ведро холодной воды, уйти в дальний укромный уголок сада, раздеться и резко окатить разомлевшее со сна тело, чтоб упруго собралась пупырышками кожа, чтобы веселей побежала кровь по жилам, чтобы задохнуться, закашляться и вздохнуть наконец полной грудью. И высыхать на ветерке, подняв руки, вытянувшись — вся в солнечных пятнах, пробивающихся сквозь кроны яблонь. Да, а яблочки-то уже висят — зря говорили, что снег в начале мая всё побил, — маленькие, со сливу, твердые, зеленые — к июлю нальются соком…

И уже потом — за первой сигаретой и первой чашкой кофе — появится и Мишка, спросит:

— Завтракать будем?

И будет стоять на клетчатой скатерти творог в керамической плошке — хоть и магазинный, но хороший, крупнозернистый, — любимые Аленины сухие хлебцы и сыр, чтобы мазать на них, а ещё курага и изюм: не любят они ни сахара, ни варенья.

А после — весь день до вечера — хочешь, болтай, хочешь, читай, хочешь, музыку слушай: центр на дачу Мишка дешевый купил, но хороший, дивиди читает, практически домашний кинотеатр. И отдельный дивидюк есть — только маленький, экран с полкнижки.

— Мишк, а может, нормальный телик купим — фильмы будет удобнее смотреть? Я вложусь…

— Вложится она! Сам куплю, не разорюсь!

Мишка хороший: и поговорить всегда есть о чем, и вкусы у них совпадают, да и вообще уютно вместе — друг другу не навязываются, не мешают. А вот искры между ними нет, ну просто глухо всё. Который раз в одном доме ночуют, и хоть бы что. «Спокойной ночи!» — «Спокойной ночи!» Словно и не мужчина, а так, подружка, хотя, кажется, и высокий, и не урод… Ольга говорит: «Да он голубой, наверное!» Но нет, Алена с геями работала, неплохие, кстати, ребята попадались, все, кроме одного, но они другие. А Мишке, похоже, все поровну — и девочки, и мальчики. Ну, всяко бывает, хоть и жалко: жить бы им вдвоем, готовить друг другу завтраки, одну музыку слушать, одно кино смотреть и — никаких больше любовей, к черту, к черту, устала Алена, ведь если столько лет не везет, так и не повезет уже…

Ходит ничей черный кот, трется об Аленины ноги, а на Мишку глядит с удивленным уважением, но близко не подходит — и ведь не боится, нет, а так — сторонится…

Уезжают они уже после заката, когда схлынет поток машин на дорогах, наползут на пригорки сиреневые сумерки, затеребит ветви ночной ветерок. Хлещет в открытое окно машины вечерняя свежесть, мелькают красные фонарики передних автомобилей, Алена разглядывает людей на обочине: спешащих, беседующих, обнимающихся, занятых какими-то своими, непонятными мимоезжему взгляду делами. Торопиться некуда — завтра у нее еще целый день, чтобы голову помыть и на смену собраться. Завтра — жара, пыль, звуки стройки, рыжий кот, хоть и трижды Ольгой кормленный, глядит с укоризной, но о ноги мордой отирается тщательно — родной зверь, хороший, но если б каждый день в этом аду, сдохла бы уже, спасибо Мишке, спасибо, вот уже и август подкатывается, доживем до сентября, Рыжий, теперь уже точно доживем…

А Мишка ставит машину в гараж, с досадливым вздохом проводит пальцем по царапинке на левой дверце и идет в дальний угол, туда, где бережно прикрытые полиэтиленом висят два белоснежных крыла — теперь пару дней их можно не снимать. Из старой тумбочки он достает толстенький дневник в картонной обложке, на которой шариковой ручкой выведено: «Год 43-й», — садится за стол и принимается писать, временами щурясь на тусклую лампочку, а в китайской кружке с ситечком в это время настаивается у него ройбуш — десять минут, все по правилам, и как бы еще Алену приучить его пить вместо этого ужасного кофе — ведь не девочка уже, и давление…

Да, он паршивый ангел-хранитель, он мало что может, мало что умеет — вот любовь, к примеру, не умеет, и деньги или, там, славу — тоже. Но ведь помочь пережить лето — это уже кое-что, правда?

Ройбуш из кофейной машины

Ройбуш можно приготовить в кофейной машине для эспрессо точно таким же образом, как и кофе, из расчета содержимое трех пакетиков — на одну чашку.

Лучше всего для этого использовать высокосортный красный ройбуш. Любители сладких напитков могут взять ройбуш с соответствующим ароматизатором-подсластителем («земляника», «сливки», «ревень-крем», «трюфель» и др.). Чистый красный ройбуш-эспрессо имеет чуть сладковатый ореховый вкус.

Ольга Лукас

Я читаю

По пути (бегом! опаздываем!) на Финляндский вокзал — не покупайте сигареты, у нас три блока с собой, и на мороженое не отвлекайтесь, по вагонам будут ходить специальные тетушки-разносчицы, да вы у этих тетушек что угодно купите, такое, чего в жизни не бывает, ну, все в сборе, а кто отстал? Книжки покупаем? У кого есть время выбирать книжки, тот побежит вслед за поездом.

— Дайте хоть что-нибудь куплю почитать, самое новое, вот, надо же, какая у вас большая сдача, спасибо, вы добрый.

Пока все вгружаются в вагон, хохот-переговоры, преферанс-нет-лучше-в-дурачка, а мы отсядем, сделаем вид, что не с вами, и будем играть в го, ну-ну, а я буду спать, а я забыл позавтракать, а я — поужинать, а я вообще никогда не ужинаю, а я — на диете, а кто сел на мою гитару, а… а Знайка наш уже читает!

Расселись, разложили вещи по верхним полкам, пришла пора спасаться от скуки — час с лишним в наполненном запоздалыми дачниками вагоне пригородной электрички, вот уже и солнце выглянуло, а с утра был такой дождь, что некоторые даже отказались от увеселительной поездки на дачу к Кире. Дождь — это предлог. Истинное имя этого предлога — лень, но мое-то какое дело? Я читаю уже.

Раздали карты, кто-то жует бутерброд, Сашка всхрапнул, встрепенулся, прикорнул снова, Кира пересчитывает своих, чужих, лысых, загорелых, очкастых, толстых, одетых в хаки, глазеющих в окно: ей нравится, когда порядок. Я порядка боюсь, да и поддерживать его не умею, отгораживаюсь от сложнонаведенного Кириного порядка свежей книгой — не от друзей, конечно, отгораживаюсь — от скуки и ничегонеделания. У меня в руках — сборник рассказов, нечитаных, неизведанных, вот и первый остров в архипелаге — выбираюсь на его тихий берег и на некоторое время исчезаю в этом мире, для кого-то — заключенном в твердый переплет, а для меня — безграничном и огромном.

Как странно, автор незнакомый, а сюжет вроде бы мне известен. Ага, а вот сейчас они… так и есть. Имена и реалии изменены, но разве же я не узнаю того, что уже было? Того, что было со мной и с вот этими моими друзьями пару лет назад? Имя, фамилия автора — чужие и какие-то нездешние, что ли. Псевдоним? Или кому-то повезло, и его в самом деле окликают таким чарующим сочетанием звуков?

Меня зовут Знайкой — так давно, что этикетка эта уже прочно прилипла к коже. Это наша Кира, любительница порядка, развлекалась, цепляя на всех ярлыки, чтобы очертить границы того, на что каждый из нас способен. Знайка, Умейка, Налейка, Жалейка. Некоторые прозвища прижились, иные забылись, а Кира, в порядке справедливого возмездия, получила гордое имя Называйка. Ей почему-то не понравилось, представляете?

Не останавливаясь, перепрыгиваю в следующий рассказ, зарываюсь в него с головой и опять узнаю — мизансцену, персонажей, что за черт, дайте мне насладиться выдуманной историей, так уже достали эти сочинения на тему «Как мы прожигаем жизнь». Интересно, в ком из моих боевых товарищей скрывался до поры литературный талант? И как, как он умудрялся все это время его скрывать?

Дальше-дальше-дальше, подгоняет читательский азарт. Читаю в автобусе, пытаюсь читать на ходу. Вяло перешучиваюсь с друзьями по дороге до Киркиной дачи. Обманом проникаю на чердак. Чтобы затаиться там, чтобы читать, пока другие колют дрова, вытаскивают из сарая мангал, что-то расстилают, нарезают, прекрасно суетятся, — им и без меня не всем нашлось дело (самооправдание лентяя), вон, слоняются по участку (я вижу это в чердачное окошко), а список подозреваемых в авторстве книги все уменьшается.

На чердаке пыльно, тепло и необыкновенно уютно: какие-то случайные вещи свалены кучами, на полу расстелено старое одеяло, на котором так привольно устроилось мое тело, покуда я брожу по выдуманному-невыдуманному миру этой удивительной книги.

Два первых рассказа посвящены компании вообще, некое предисловие, вводные главы, мол, познакомьтесь, вот главные герои, с ними вы будете шагать до последней страницы, уж извините, других героев у нас для вас нет, кушайте что дают.

И я кушаю и с каждым абзацем все сильнее закусываю угол одеяла, на котором лежу. Описав вкратце наше нехитрое житье-бытье, анонимный соглядатай переключился… на меня. Вот — от А до Я — все мои переживания, мысли, любви-ненависти, мечты-стремления. Каждый рассказ все больше выворачивает наизнанку мою душу, не больше, не меньше — душу мою наизнанку, мою единственную-неповторимую, как какой-нибудь вонючий носок. Ну хорошо, уговорили, пускай не вонючий, пускай красивый ароматный носок дивной ручной вязки — но наизнанку же, а с изнанки у него столько неаккуратных узелков — Кира бы не одобрила. Да что там Кира! Когда все они прочитают это… если прочитают, конечно, — мои акции рухнут так, что можно будет сразу объявлять себя банкротом и отправляться на поиски другой компании, начинать все с начала.

Нет, вы не подумайте, что кто-то взял да и описал меня с фотографической достоверностью, это было бы слишком нелепо, банально слишком. Благородный автор время от времени позволяет себе вольности, некоторую свободу творчества: имена и реалии изменены до неузнаваемости, некоторые события упущены, иные — додуманы, но — в этом не может быть никаких сомнений — я под прицелом.

Тысячи, многие тысячи читателей (тираж двадцать тысяч экземпляров, выясняю я, заглянув на техполосу, значит, как минимум сорок тысяч, ведь одну книгу почти всегда читает несколько человек) уже узнали или скоро узнают обо мне всё. Оставаясь в тени, я буду будоражить воображение, вызывать симпатии, тоску или отвращение. Я буду существовать вне своего тела. С меня, с моего прошлого словно сняли копию, растиражировали и пустили в массовую продажу. Я теперь как безымянный плюшевый мишка, которого можно ронять на пол, кормить воображаемой кашей, лупить головой о стену, оперировать тупым кухонным ножом, отдавать племянникам, оставлять в вагоне метро, выносить на помойку.

Из соображений конспирации спускаюсь к нашим, немного пью, немного говорю глупости, немного наигранно скандалю с Кирой и, демонстративно не желая признавать свою неправоту, очевидную, разумеется, всем, топаю на веранду, медленно, достаточно медленно для того, чтобы продемонстрировать им свое безразличие, завариваю чай, прихватываю с собой на чердак чашку и чайник и снова возвращаюсь к своему расследованию.

Следующий рассказ разбивает все догадки, отменяет все предыдущие доводы: он посвящен еще более давним дням, другой моей компании, прежней, забытой. О ней тут знают немногие, а уж о моих в ней похождениях — и подавно. О наших, о наших похождениях. Вот же мы отжигали, и откуда только силы черпали, и как нас только терпели? Кира бы давно указала на дверь и, увы, была бы абсолютно права. Читаю и покрываюсь красными пятнами, и потом, и пупырышками — меняю цвет, форму и состояние. Как, как он посмел, за что, за что? Почему меня, мама?

Все вывалено на страницы грубой зловонной кучкой, ощущение такое, словно в твоей квартире злоумышленник-психопат установил множество крошечных телекамер и… Нет, не «и». Ни одна камера, ни один спутник-шпион не проникает в мысли — извините, я не верю в зеленых человечков, которые приглядывают за мной сквозь вентиляционную решетку. О таком не говорят по телефону, не пишут в сетевой дневник с тройной системой допуска. Это доступно только лучшему другу, да и то не всегда. Лучшему другу. Или бывшему лучшему другу, чего и врагу не пожелаешь. Год за годом, день за днем он следил за мной, собирал информацию, копил компромат, чтобы отомстить. Рассказать всему миру, ну пусть всему читающему миру, ну пусть всему читающему по-русски миру — все равно это очень и очень много, — о том, какое я слабое, инфантильное, никудышное существо, прикрывающееся, как щитом, книгой — не важно какой, да хоть газетой, — от жизненных невзгод, от неудач, от воспоминаний. Что я могу сделать в ответ? Любая попытка опровергнуть эти гнусные сплетни или, если уж говорить начистоту, эту гнусную правду обернется против меня: я как бы подтвержу догадки своих знакомых, дабы они не сомневались уже ни на секунду в том, что это со вкусом разоблаченное в новомодной книге недоразумение — я.

Проливаю чай на одеяло, беспомощно матерюсь и отправляюсь на веранду — за новой порцией. Чайник кипит, я подпрыгиваю от нетерпения в надежде, что Кире не приспичит благородно мириться со мной вот прямо сейчас. Не приспичивает, о счастье. Веселье продолжается где-то в глубине дома, а еще — на ближнем озере, куда отправились купаться самые смелые и морозоустойчивые мои друзья.

И страшно, и любопытно — открывать книгу вновь, окунаться в следующий рассказ — в принципе, если постараться, можно припечатать меня вот так, а еще — вот этак, но зачем? И без того достаточно. Пью чай, потом, в уже сгустившихся сумерках, спускаюсь вниз, по малой нужде, и беспрепятственно поднимаюсь обратно — никому нет до меня дела, и как же это, черт возьми, прекрасно, и пусть так оно и остается, а книгу эту я оболью ядом и желчью, а потом, для верности, — керосином и сожгу где-нибудь на пустыре. Да-да, на пустыре, заросшем крапивой и лопухами, специально отправлюсь на поиски такого удивительного и редкого места, но слово свое сдержу.

Постепенно затихают, угомонившись, мои веселые друзья, засыпают друг у друга в объятиях или где придется, под окном — тихие голоса и бренчание гитары, как хорошо, что на чердаке тоже есть лампа, а мой прекрасный разоблачитель, мой автор, тем временем дает жертве передышку, а своей фантазии — волю. Два рассказа, в которых — ни намека на меня, какое счастье, может быть, ему наскучило жизнеописание того, о ком, по-хорошему, давно стоило бы забыть?

Ко мне поднимается пополнение с целью обустроить свою личную жизнь, чайник снова опрокинут, и мы с ним отступаем, перемещаемся на безлюдную веранду, пейзаж уныл: горы окурков, грязные рюмки и человек, свернувшийся в углу.

Страница, другая, третья. Чай помогает продержаться, не уснуть и при этом не убежать куда-то в лес, вопя что-<

Наши рекомендации