Психотерапевтические истории.

Ирвин Ялом.

Мамочка и смысл жизни.

Психотерапевтические истории.

Оглавление

Глава 1. Мамочка и смысл жизни. 1

Глава 2. Странствия с Паулой. 6

Глава 3. Южный комфорт. 21

Глава 4. Семь уроков терапии печали. 34

Урок первый: Первый сон. 34

Урок второй: стена из тел. 37

Урок третий: гнев печали. 40

Урок четвертый: гиблое болото.. 45

урок пятый: оправдание против измены. 47

Урок шестой: никогда не пытайся узнать, по ком звонит колокол. 52

Урок седьмой: я тебя отпускаю. 57

Глава 5. Двойное разоблачение. 63

Глава 6. Проклятие венгерского кота. 84

От автора. 104

Irvin Yalom

MOMMA AND THE MEANING OF LIFE

TALES OF PSYCHOTHERAPY BASIC BOOKS

Мамочка и смысл жизни. Психотерапевтические истории / Пер. с англ. Е. Филиной. — М.: Изд-во ЭКСМО-Пресс, 2002. — 288 с. (Серия “Искусство консультирования”).

ISBN 5-04-008650-4

Новое произведение Ирвина Ялома — это. безусловно, событие. Талант рас­сказчика ярко виден даже в тех его книгах, которые посвящены специальной тема­тике. Здесь же его писательский дар просто блещет.

Можно без конца слышать, что слово лечит, история учит, но оставаться при этом совершенным скептиком. Но стоит открыть книгу Ялома и прочесть несколь­ко первых строк, и эти истины перестают быть банальными. Автор — замечатель­ный рассказчик, он не только умеет рассказывать, он любит это делать. Беря а руки эту книгу, ты остаешься один на один с автором и становишься не читателем, а, скорее, слушателем. Ну, и, разумеется, учеником, потому что этот рассказчик учит. И когда он говорит: “Слушайте своих пациентов. Позвольте им учить вас”, на какой-то миг вы меняетесь местами: ты становишься врачом, а Ялом — твоим па­циентом, который учит своего терапевта. Ты только позволь ему это делать.

Широкому кругу читателей — рекомендуется, для специалистов — обязательна.

Глава 3. Южный комфорт.

Прошло пять лет, в течение которых я вел ежеднев­ную психотерапевтическую группу в психиатричес­кой больнице. Каждый день в десять утра я покидал свой уютный, заставленный рядами книг кабинет в ме­дицинской школе Стэнфордского университета, ехал на велосипеде в больницу, заходил в палату, с содроганием вдыхая липкий воздух, пропитанный лизолом, наливал себе кофе из автомата для персонала (пациентам запре­щалось есть сахар, им не разрешали курить, пить алко­гольные напитки и заниматься сексом — все рассчитано на то, я полагаю, чтобы пациенты чувствовали себя не­уютно и поскорее покидали больницу). Затем я расстав­лял по кругу стулья в комнате, доставал свою дирижер­скую палочку и в течение восьмидесяти минут руково­дил группой.

Хотя в больнице было двадцать коек, встречи были весьма немногочисленными: иногда на них приходили лишь четверо или пятеро пациентов. Я был очень при­дирчив к подбору пациентов и допускал в группу лишь хорошо функционирующих пациентов. Каков был про­пуск? Ориентация в трех понятиях: время, место и лич­ность. Членам моей группы необходимо было знать только, где они находились и когда и кем они являются. Пока я не возражал против присутствия психотических пациентов (если это в чем-то не проявлялось и не меша­ло работе других), но всячески настаивал, чтобы каждый участник был способен говорить, удерживать свое внимание в течение восьмидесяти минут и признавать свою потребность в помощи.

В любой приличный клуб можно попасть только по пропуску. Мне кажется, именно требования к вхожде­нию в группу — “программную группу”, как ее называли по причинам, о которых я скажу позже, — сделали ее более привлекательной. Те же, кто оставался без пропус­ка — более беспокойные и регрессивные пациенты, — направлялись в “группу общения”, еще одну группу, на­ходящуюся под моим попечением, менее продолжитель­ную по времени, более структурированную и с меньшими требованиями. Сюда, безусловно, попадали социальные изгои, пациенты с нарушениями интеллекта, психичес­кими расстройствами, агрессивными или маниакальны­ми склонностями, не удовлетворяющие требованиям любой другой группы. Часто некоторым пациентам с по­добными симптомами разрешалось посещение комму­никативной группы, если предварительно их медикаментозно укрощали, иногда на день или два.

“Разрешено посещение”: эта фраза могла вызвать улыбку на лице даже самого замкнутого пациента. Нет! Буду честен. Никогда в истории больницы не было па­циента, взволнованно рвущегося в двери терапевтичес­кой комнаты и требующего разрешения на посещение. Наиболее частая сцена перед групповым занятием: отряд дежурных санитаров и медсестер в белых халатах, галопом носящиеся по больнице, вытаскивающие паци­ентов из их потайных мест в туалетах и душевых и пре­провождающие их в терапевтическую комнату.

У программной группы была особая репутация: она была жесткой и требовательной и, что хуже всего, там не было возможности спрятаться. Здесь не было ни одного случайного человека или незваного гостя. Пациент более высокого уровня, находясь в группе общения, мог оставаться совершенно незамеченным. Если же какой-нибудь сбитый с толку пациент низшего функционального уровня ошибочно попадал на собрание программ­ной группы, то его глаза стекленели от страха, как толь­ко он понимал, где находится, и уже никто не мог вы­проводить его отсюда. Хотя технически был возможен переход из низшей группы в группу высшего уровня, лишь единицы задерживались в больнице достаточно долго, чтобы это стало реальностью. Таким образом, не­гласно все знали свое место. Но никто и никогда не го­ворил об этом.

Еще до того как начать вести группы в больнице, я был уверен, что группы амбулаторных больных — это вызов. Не так легко вести группу из семи-восьми амбу­латорных больных, основной проблемой которых явля­ются отношения с окружающими. В конце встреч я обыч­но чувствовал себя совершенно уставшим, измотанным и удивлялся, глядя на тех психотерапевтов, которые стой­ко продолжали вести очередную группу сразу после окончания встречи. И все же когда я начал работать с госпитализированными пациентами в больницах, я ощу­щал некоторую ностальгию по старым временам работы с амбулаторными больными.

Представьте себе группу амбулаторных больных: сплоченная встреча высоко мотивированных людей, способных к сотрудничеству; уютная, тихая комната; никаких сестер, стучащих в дверь, чтобы доставить па­циента на очередную процедуру или принятие лекарст­ва; никаких суицидальных больных в смирительных ру­башках; никто не отказывается говорить; никто не засы­пает под действием лекарств и не храпит на всю группу; и, что самое важное, одни и те же пациенты и помощни­ки на каждой встрече, из недели в неделю, из месяца в месяц. Какая роскошь! Психотерапевтическая нирвана! По сравнению с этим группа стационарных больных была ночным кошмаром — постоянно повторяющееся резкое изменение членского состава группы; частые психотические вспышки; пациенты, которыми можно манипулировать, сожженные двадцатью годами депрес­сии или шизофрении и которым уже никогда не станет лучше; осязаемая атмосфера отчаяния в комнате.

Но настоящим убийцей в этой работе были сама больница и бюрократия страховой компании. Целые ко­манды агентов, снующих по больнице и вынюхивающих информацию в картах пациентов. Они указывали, кого из безнадежных больных выписать, поскольку весь предыдущий день он функционировал довольно хоро­шо, или кого считать явно склонным к самоубийству или социально опасным, несмотря на отсутствие в карте каких-либо свидетельствующих об этом записей.

Действительно ли было время, когда отношение к па­циентам имело первостепенное значение? Когда врачи признавали болезнь и помещали людей в больницы и были рядом до тех пор, пока им не становилось лучше? Или это был только сон? Рискуя вызвать улыбку снис­хождения на лицах моих учеников, я не собираюсь боль­ше вспоминать о золотых временах, когда работа адми­нистрации заключалась в помощи врачам, которые по­могали больным.

Бюрократические парадоксы сводили с ума. Вспом­нить хотя бы историю Джона — параноика средних лет с небольшой умственной отсталостью. После того как его однажды избили в приюте для бездомных, он избегал го­сударственных приютов и спал на улице. Джон знал, как открыть для себя двери больницы: в холодные, сырые ночи, чаще ближе к полуночи, он начинал настойчиво скрестись в дверь приемного покоя и угрожать, что на­несет себе раны, и добивался, что ему находили местеч­ко для приюта. И пока врач в приемном покое не был уверен, что Джон не совершит самоубийства, если от­править его в приют, он несколько ночей спал крепким сном в 700-долларовой комнате больницы, благодаря любезности жестокой страховой системы.

Современная практика краткосрочной психиатричес­кой госпитализации уместна, если только существует адекватная постбольничная программа для амбулатор­ных больных. Тем не менее в 1972 году губернатор Ро­нальд Рейган смелым, выдающимся решением отменил психические заболевания в Калифорнии, не только за­крыв большие государственные психиатрические боль­ницы, но и уничтожив большинство общественных реабилитационных программ. В результате сотрудникам больниц приходилось ежедневно сталкиваться с одной и той же ситуацией, когда после непродолжительного ле­чения пациентов выписывали из больницы, отправляя в те же условия, в ту же среду, которые стали причиной их госпитализации. Это похоже на то, как раненых и толь­ко что прооперированных солдат отправляют обратно на фронт. Представьте, как вы надрываетесь, помогая боль­ным: первые беседы, ежедневные обходы, показы вновь пришедшим психиатрам, составление программы с пер­соналом, встречи со студентами-медиками, написание рекомендаций в картах, ежедневные терапевтические за­нятия, зная, что через несколько дней придется снова вернуть их в то самое болезнетворное окружение, кото­рое отторгло их. Обратно в пьющие семьи. Обратно к жестоким супругам, в которых уже давно не осталось ни любви, ни терпения. Обратно к ночевкам в разбитых ма­шинах. Обратно к друзьям-наркоманам и безжалостным торговцам, ожидающим за дверями больницы.

Вопрос: как мы, врачеватели, сохраняем здравый ум? Ответ: учимся лицемерить.

Это и есть мое время. Во-первых, я научился заглу­шать свое чувство беспокойства. Затем я овладел прави­лами профессионального выживания: избегай вовлечен­ности — не позволяй пациентам стать слишком значи­мыми. Помни, завтра они уйдут. Не задумывайся об их дальнейших планах. Помни, чем меньше, тем лучше, не пытайся сделать слишком много — не приводи себя к неудаче. Если пациенты психотерапевтической группы приходят к тому, что простой разговор помогает, что близость с другими не страшна, что они могут помочь другим — этого уже достаточно.

Постепенно, после нескольких разочаровывающих месяцев ведения групп, в которых в результате ежеднев­ной выписки постоянно менялся состав, я постиг особен­ности происходящего и нашел способ получать резуль­тат даже от этих кратковременных групповых занятий. Самым радикальным шагом стало изменение системы времени.

Вопрос: какова продолжительность жизни терапевти­ческой группы в психиатрической больнице? Ответ; одна встреча.

Группы амбулаторных больных длились месяцами, даже годами; требовалось время для выявления, опреде­ления и решения проблем. В долговременной терапии есть возможность для “проработки” — можно гонять проблему по кругу и решать ее снова и снова (получает­ся “циклотерапия”). Однако в больничных психотера­певтических группах нет стабильности, нельзя вернуться к одной теме несколько раз, потому что пациенты меня­ются очень быстро. За пять лет работы в психиатричес­кой клинике я редко видел, чтобы на двух последова­тельных встречах присутствовали одни и те же участни­ки, на трех — никогда! А как много было пациентов, которых я видел всего лишь один раз, которые посещали всего один сеанс и их выписывали на следующий день. Так я стал утилитарным психотерапевтом, своего рода Джоном Стюартом Миллем[1] в групповой терапии и на своих однодневных встречах стремился только дать как можно больше хорошего максимальному числу паци­ентов.

Возможно, я достигал этого, используя различные формы искусства на занятиях. Я твердо верил, что прекрасно организовал встречи. Великолепные, художест­венные занятия. Обнаружив еще в раннем детстве, что не могу ни петь, ни танцевать, ни рисовать, ни играть на музыкальных инструментах, я примирился с мыслью, что никогда не стану артистом. Но мое мнение измени­лось с первой же сессией. Возможно, я был талантлив; дело было только за тем, чтобы обнаружить мои способ­ности. Пациентам нравились занятия; время летело не­заметно; у нас были моменты волнения и нежности. Я учил других тому, что знал сам. Студенты, наблюдаю­щие за нами, были потрясены. Я читал лекции и писал книги о своих группах.

По прошествии нескольких лет я начал ощущать скуку. Сессии казались заученными, без конца повторя­ющимися. Они были насыщенными и походили на бес­конечное вступление к многообещающей беседе. Я же­лал большего. Мне хотелось заглянуть глубже, выяснить больше из жизни моих пациентов.

Поэтому уже много лет назад я прекратил вести груп­пы стационарных больных и обратил свое внимание на другие формы групповой работы. Но каждые три меся­ца, когда приходили на работу новые ординаторы, я вы­бирался из своего кабинета в медицинской школе и на протяжении недели обучал их ведению групп амбулатор­ных больных.

Поэтому я пришел и сегодня. Но сердце к этому не лежало. Мне было тяжело. Я зализывал раны. Всего три недели назад умерла моя мама, ее смерть сильно повлия­ла на темы, поднимаемые на встречах группы.

Войдя в комнату, я оглянулся и сразу заметил нетер­пеливые лица трех новых стажеров-психиатров. Как всегда, меня охватило чувство привязанности к моим ученикам. У меня было одно желание — научить их чему-нибудь, устроить великолепный показ, образец преподавания и получения хлеба насущного, то же, что устраивали для меня в их возрасте. Но как только я рас­смотрел комнату, воодушевление мое иссякло. Это было вызвано не только нагромождением медицинского обо­рудования — внутривенные капельницы, катетеры, сер­дечные мониторы, инвалидные кресла, — напоминаю­щего, что больница специализировалась на психических пациентах с серьезными соматическими заболеваниями, которые, как правило, особенно стойки к разговорной терапии. Нет, это было вызвано видом самих пациентов.

В комнате было пять человек, сидящих в ряд. Стар­шая медсестра кратко познакомила меня с их состояни­ем по телефону. Первым был Мартин, пожилой мужчи­на в инвалидном кресле с мускульной атрофией. Он сидел привязанный ремнем к креслу и завернутый до пояса в простыню, которая позволяла лишь мельком увидеть нижнюю часть его иссохших ног, покрытых тем­ной, грубой кожей. Одно из его предплечий было туго перевязано: без сомнения, он резал себе вены на запястье. (Позже я узнал, что его сын, измученный тринадца­тилетним ухаживанием за своим отцом, отреагировал на его попытку самоубийства словами: “Ты и это испор­тил”.)

Следующей была Дороти, страдающая параплегией[2], из-за того, что год назад пыталась покончить жизнь самоубийством, выпрыгнув из окна третьего этажа. Она пребывала в депрессивном ступоре и могла только под­нимать голову.

Затем были Роза и Кэрол, две молодые женщины с анорексией, которым вводили лекарства внутривенно, так как химический состав их крови был неустойчив из-за постоянного самоочищения организма и их вес был катастрофически мал. Внешность Кэрол вообще выби­вала из колеи: у нее были изящные, почти правильные черты лица, но практически бесплотные. Глядя на нее, иногда мне виделось лицо удивительно прекрасного ре­бенка, а иногда — скалящийся череп.

И, наконец, была Магнолия, неопрятная, тучная се­мидесятилетняя негритянка с парализованными ногами, чей паралич оставался загадкой для медицины. Ее очки в толстой золоченой оправе были перемотаны скотчем, а к волосам была приколота маленькая вязаная шапочка. Заговорив, она поразила меня тем, как представилась, как ее карие глаза неотступно следовали за моим взгля­дом, а также достоинством своего мягкого протяжного выговора, свойственного южанам. “Я очень рада видеть вас, доктор, — сказала она. — Я слышала много хороше­го о вас”. Медсестры рассказали мне, что Магнолия, те­перь тихо и терпеливо сидящая в кресле, обычно пребы­вала в сильном возбуждении, стряхивая с себя вообра­жаемых насекомых.

В первую очередь я усадил пациентов в круг, а орди­наторов — позади них, вне их поля зрения. Я начал встречу как обычно, ориентируя участников на группо­вую терапию. Представившись, я попросил их обра­щаться друг к другу и ко мне по именам и сообщил, что остаюсь на четыре дня. “После этого два ординатора, — я указал на них и назвал имена, — продолжат вести группу. Цель группы, — продолжал я, — помочь каждо­му из вас узнать больше о взаимоотношениях с другими людьми”. Перед лицом человеческого страдания — увя­дающие ноги Мартина, усмешка смертельной маски Кэрол. капельницы, вводящие Кэрол и Розе питатель­ные вещества, которые они отказывались принимать через рот, бутылка Дороти, собирающая мочу из ее пара­лизованного мочевого пузыря, парализованные ноги Магнолии — мои слова казались глупыми и никчемны­ми. Этим людям необходимо было так много, что “по­мощь во взаимоотношениях” казалась слишком ничтожной. Какой смысл притворяться, что группа могла сделать больше, чем она могла? Я постоянно напоминал себе: малое — прекрасно. Прекрасны малые цели, ма­лый успех.

Я относился к группе амбулаторных больных, как к “программной группе”, потому что в начале каждого за­нятия я просил каждого участника сформулировать по­вестку дня — определить тот аспект их личности, над которым они хотели бы поработать и изменить. Группа работала продуктивней, если намерения участников ка­сались навыков взаимоотношений — особенно тех, ко­торые могли быть проработаны здесь и сейчас. Больше всего были озадачены сосредоточенностью на взаимоот­ношениях пациенты, которых госпитализировали из-за более важных жизненных проблем; они не понимали уместности постановки подобного рода задач. Я всегда отвечал: “Я знаю, что проблемы во взаимоотношениях не были причиной вашей госпитализации, но за годы работы я обнаружил, что любой, кто столкнулся с суще­ственным психологическим нарушением, может многое приобрести, усовершенствовав свою модель отношений с другими. Важно и то, что многое можно получить, со­средоточив внимание на взаимоотношениях, потому что это самое лучшее, что может делать группа. Это реальная сила группы”.

Трудно было сформулировать подходящую повестку дня, и даже после посещения нескольких сессий боль­шинство участников редко схватывали смысл групповых занятий. Но я успокаивал их: “Не беспокойтесь, моя ра­бота — помочь вам”. И все равно этот процесс обычно занимал примерно половину времени сессии. После этого я мог посвятить оставшееся время любой теме. Границы между определением и проработкой повестки дня не всегда хорошо различимы. Для некоторых паци­ентов установка повестки дня уже являлась терапией. Даже научиться определять проблему и обращаться за помощью было для многих терапией, достаточной для такого краткого совместного времяпрепровождения.

Начали Роза и Кэрол, пациентки с анорексией. Кэрол сразу заявила, что у нее нет проблем и она не со­биралась улучшать свои отношения. “Наоборот, — ска­зала она решительно, — чего я хочу, так это чтобы у меня было как можно меньше контактов с другими людь­ми”. И только после того как я сказал, что еще не встре­чал того, кто бы не хотел хоть что-то улучшить в себе, она ответила, что она слишком часто сталкивалась с аг­рессией окружающих, особенно своих родителей, кото­рые пытались заставить ее кушать. Соответственно она установила, правда, с некоторой неуверенностью, по­вестку дня: “Здесь, на занятии, я постараюсь быть на­стойчивой”.

Роза также не хотела ничего улучшать в своих взаи­моотношениях; она тоже хотела оставаться изолирован­ной от всех. Она никому не верила:

— Люди не понимают меня и стараются меня изме­нить.

— Не будет ли полезным, — спросил я, пытаясь доба­вить фактор здесь и сейчас в ее утверждение, — попы­таться, чтобы тебя поняли в этой группе, сегодня?

— Возможно, — сказала она, предупреждая, что ей будет сложно много говорить в группе. — Я всегда чувст­вовала, что другие лучше, значительнее меня.

Дороти, с низко склоненной головой, чтобы избе­жать любого контакта глазами, говорила шепотом, капая слюной изо рта, и не высказала ничего для меня сущест­венного. Она отметила, что была слишком подавлена для участия в группе, и медсестра сказала ей, что доста­точно будет только слушать. Здесь нечего делать, решил я и обратился к другим двум пациентам.

— Я не надеюсь ни на что хорошее в своей жизни, — сказал Мартин. Его тело неуклонно усыхало; жена, как и многие другие люди из его прошлого, умерла: он годами не говорил ни с кем из своих друзей; его сын посвятил себя уходу за ним. — Доктор, у вас есть вещи поважнее. Не тратьте свое время, — сказал он мне. — Давайте по­смотрим правде в глаза — мне ничто не поможет. Когда-то я был отличным моряком, на корабле я мог делать все. Вы никогда бы не увидели меня отказывающимся. Не было ничего, что бы я не мог сделать, ничего, что я не знал. А сейчас — что мне можно дать? Что я могу дать другим?

Магнолия сделала следующее предложение:

— Я бы хотела научиться слушать. Вам не кажется, что это была бы достойная цель, доктор? Моя мама всег­да говорила мне, что очень важно быть хорошим слуша­телем.

Господи Всевышний! Эта сессия обещала быть дол­гой, очень долгой. Как мне заполнить оставшееся вре­мя? Стараясь сохранить самообладание, я все же ощу­щал, как меня медленно охватывает паника. Хорошей же демонстрацией должна была стать эта сессия для ор­динаторов! Только представьте, с чем мне предстояло работать: Дороти вообще не хотела общаться, Магнолия хотела научиться слушать. Мартин чувствовал, что ему нечего предложить окружающим. (Вот оно: с этого мож­но было начать.) Установка Кэрол — быть настойчивой и что ни один конфликт не испугает ее — были, без со­мнения, пустыми словами; ее готовность к сотрудниче­ству была направлена только на меня. Кроме того, чтобы развить чью-либо настойчивость, необходима ак­тивная группа, где я мог бы убедить некоторых пациен­тов открыто высказывать свое мнение. Сегодня же мало что могло противостоять Кэрол и выявить ее настойчи­вость. Роза дала мне лучик надежды своим утверждени­ем, что ее не понимают и она хуже других. Скорее всего, как я отметил для себя, здесь можно за что-нибудь ухва­титься.

Я начал с Кэрол, попросив высказать замечания по поводу ведения сессии. Но она лишь уверила меня, что я представляюсь ей чрезвычайно сочувствующим и знаю­щим.

Я продолжил с Розой. Больше никого не осталось. На мое предложение рассказать немного о ком-нибудь из тех, кто значительней ее, она стала говорить о том, как она сама все загубила: свое образование, свои отноше­ния, все возможности в жизни. Я попытался вернуть ее высказывания к установке здесь и сейчас (которая уве­личивает силу терапии).

— Оглянись, — предложил я, — и постарайся опи­сать, в чем другие члены группы превосходят тебя.

— Я начну с Кэрол, — сказала она, приближаясь к за­даче. — Она красивая. Мне нравится смотреть на нее, так же, как нравится смотреть на картину великого ху­дожника. Я завидую ее фигуре. Она стройная и пропор­циональная. А я — посмотрите на меня — я толстая и раздутая. Смотрите! — С этими словами она обнажает живот и демонстрирует восьмидюймовый рулончик плоти между большим и указательным пальцами.

Все это было признаком явного анорексического без­умия. Роза, как и многие страдающие анорексией, хит­рила, заматываясь в слои одежды так, что легко было забыть об ее истощении. Она весила не больше восьми­десяти фунтов[3]. С ее стороны было также безумием вос­хищаться Кэрол, которая была намного тоньше. Месяц назад меня вызвали, потому что Кэрол сильно ослабла, и я приехал в тот момент, когда ее несли обратно в кро­вать. Ее халат раскрылся, обнажив ягодицы, сквозь ко­торые выступали тазовые кости, и это напомнило мне ужасные фотографии узников, освобожденных из конц­лагерей. Но спорить с Розой, что она не толстая, было бессмысленно. Искажение восприятия своего тела у па­циентов, страдающих анорексией, слишком сильное — много раз в разных группах я пытался оспорить эту точку зрения и знаю, что этот спор я никогда бы не вы­играл.

Роза продолжала сравнения. Проблемы Мартина и Дороти были намного значительней ее собственных.

— Иногда, — сказала она, — я мечтаю, чтобы со мной случилось что-нибудь плохое, заметное, например, паралич. Тогда бы я чувствовала себя наравне с ними.

Это заставило Дороти поднять голову и сделать свое первое (как оказалось, и последнее) замечание в группе:

— Хочешь парализованные ноги? — хрипло прошептала она. — Возьми мои.

К моему великому удивлению, вмешался Мартин, чтобы защитить Розу:

— Нет, нет, Дороти — я правильно тебя назвал? Ты Дороти? Роза не это имела в виду. Она не говорит, что ей нужны твои или мои ноги. Посмотри на мои ноги, посмотри на них. Только посмотри на них! Кому в трез­вом уме они понадобятся? — Единственной здоровой рукой Мартин откинул покрывало и показал свои ноги. Жутко деформированные, они заканчивались двумя или гремя скрюченными комочками. Остатки его пальцев полностью сгнили. Ни Дороти, ни кто-либо другой из группы не смогли долго смотреть на его ноги, даже я, несмотря на мою медицинскую подготовку.

— Роза просто фигурально выразилась, — продолжал Мартин. — Она просто хотела сказать, что ей хотелось бы иметь более очевидное заболевание, что-то видимое. Она не хотела преуменьшать наше состояние. Правда, Роза? Ведь это так?

Я был удивлен, выслушав Мартина. Я позволил его уродству скрыть его острый ум. Но он еще не закончил.

— Ты не возражаешь, если я задам тебе вопрос, Роза? Не считай меня любопытным и можешь не отвечать, если не захочешь.

— Валяй! — ответила Роза. — Но я могу не отвечать на него.

— Каково твое состояние? То есть что с тобой не так? Да, правда, ты тощая, но не выглядишь больной. Зачем тебе эти капельницы? — спросил он, указывая на бутыли.

— Я не ем, и они кормят меня питательным соста­вом.

— Не ешь? Они не позволяют тебе кушать?

— Нет, они хотят, чтобы я ела. А я не хочу. — Про­водя рукой по волосам, Роза, казалось, старалась очис­тить себя.

— И ты не голодна? — настаивал Мартин.

— Нет.

Их обмен репликами очаровал меня. Поскольку при­нято ходить на цыпочках вокруг пациентов с нарушени­ем питания (такие хрупкие, такие беззащитные), я ни­когда прежде не наблюдал, чтобы пациенту с анорексией так упорно противостояли.

— Я всегда голоден,— сказал Мартин. — Вы бы по­смотрели, что я съел сегодня на завтрак: почти двенад­цать пирожков, яйца, выпил два стакана апельсинового сока, — он остановился, раздумывая. — Никогда не ешь? Разве у тебя никогда не бывает аппетита?

— Нет. Насколько я помню, никогда не было. Я не люблю кушать.

— Не любишь кушать?

Я видел, как Мартин пытается уяснить ее точку зре­ния. Он был искренне расстроен — как будто он встре­тил человека, не любящего дышать.

— Я всегда много ел. Всегда любил покушать. Когда я ехал с кем-то на машине, то у меня всегда были орешки и чипсы. По правде говоря, это было мое прозвище.

— Какое? — спросила Роза, повернувшись на стуле к Мартину.

— Мистер Хрустящий Картофель. Мои родители бы­ли из Англии и называли картофельные чипсы “хрустя­щим картофелем”. Поэтому меня и называли Мистер Хрустящий Картофель. Мои приятели любили прихо­дить на пристань и смотреть на прибывающие корабли. “Идем, Мистер Хрустящий Картофель! — говорили они, — давай прокатимся”. И я бежал к нашей маши­не — это была единственная машина в квартале. У меня были сильные ноги, как у тебя, Роза. Мартин проехал вперед, глядя вниз.

— Кажется, у тебя хорошие ноги — хотя и немного тощие, без мяса. Мне нравилось бегать...

Голос Мартина затих. На лице появилось замеша­тельство, когда он накидывал простыню.

— Не любишь кушать... — сказал он себе. — Я всегда любил покушать, мне кажется, ты пропустила много ин­тересного.

В этот момент Магнолия, которая была верна своей установке и внимательно слушала, заговорила:

— Роза, детка, ты напомнила мне, когда мой Дарнел был маленьким. Иногда он вообще не мог есть. Ты зна­ешь, что мы делали? Меняли декорации! Мы садились в машину и ехали в Джорджию — мы жили как раз возле границы. И он ел в Джорджии. Господи, как он ел в Джорджии! Милая, — тут Магнолия повернулась к Розе и понизила голос до громкого шепота, — может, тебе стоит уехать из Калифорнии, чтобы начать кушать?!

Стараясь извлечь из этого разговора что-нибудь тера­певтическое, я остановил обсуждение (на профессио­нальном языке — попросил “проверить процесс”) и по­просил участников подумать о своем взаимодействии.

— Роза, каковы твои ощущения от того, что происхо­дило сейчас в группе, о вопросах Мартина и Магнолии?

— С вопросами все в порядке. И мне нравится, что Мартин...

— Ты могла бы обращаться непосредственно к нему? Роза повернулась к Мартину.

— Ты мне нравишься. Сама не знаю почему. — Она снова повернулась ко мне. — Он здесь уже неделю, но только сегодня, в группе, я впервые заговорила с ним. Кажется, что у нас много общего, но на самом деле ни­чего нет.

— Тебя понимают?

— Понимают? Я не знаю. Может быть.

— Я увидел вот что. Я увидел, что Мартин пытался понять тебя. И больше он ничего не пытался сделать — ни управлять тобой, ни советовать тебе, что ты должна делать.

— Хорошо, что он не пытался это делать. Добра бы от этого не было.

Тут Роза повернулась к Кэрол, и они обменялись костлявыми усмешками соучастия. Мне захотелось встряхнуть их так сильно, чтобы зазвенели их кости. Мне хотелось закричать: “Прекратите пить эту диетичес­кую колу! Бегите от этих проклятых колясок! Это не шутки; вы обе всего в пяти или шести фунтах от смерти. А когда вы наконец умрете, всю вашу жизнь можно будет описать тремя словами — “Я умерла худой”.

Но, конечно же, я держал свои эмоции при себе. Это могло привести только к разрыву едва налаженных отно­шений. Напротив, я сказал Розе:

— Ты знаешь, что благодаря своему разговору с Мар­тином ты почти выполнила часть сегодняшней установ­ки? Ты сказала, что хочешь, чтобы тебя хоть кто-то понял, и, кажется, Мартин как раз это и сделал.

Я повернулся к Мартину.

— Что ты чувствуешь?

Мартин только пристально посмотрел на меня. Это, наверное, было его самое оживленное взаимодействие за все эти годы.

— Вспомни, — обратился я к нему, — ты начал встре­чу, сказав, что не в состоянии принести пользу кому бы то ни было. Я слышал, как Роза сказала, что ты помог ей. Ты это слышал?

Мартин кивнул. Я видел, как блестели его глаза и что он готов был говорить дальше. Тем не менее было достаточно. Даже в этом самом крошечном из вступлений я провел достаточную работу с Мартином и Розой. По крайней мере, мы не разошлись с пустыми руками (при­знаться, я думал об ординаторах не меньше, чем о паци­ентах).

Я повернулся к Розе:

— Что ты чувствуешь при словах, которые тебе сегод­ня говорит Магнолия? Мне кажется, не так-то легко уе­хать из Калифорнии, чтобы покушать. Но то, что я видел, — это желание Магнолии помочь тебе.

— Желание? Странно слышать это, — ответила Ро­за. — Помогать для нее так же естественно, как и ды­шать. Это чистая душа. Мне хотелось бы взять ее с собой или поехать к ней домой.

— Милая, — Магнолия широко улыбнулась, обнажив зубы, — ты не можешь поехать ко мне домой. Их невоз­можно выкурить. Они всегда возвращаются. — Очевид­но, Магнолия говорила о насекомых из своих галлюци­наций.

— Вам, парни, стоило бы взять на работу Магно­лию, — сказала Роза, поворачиваясь ко мне. — Вот кто действительно помогает, и не только мне. Всем. Даже сестры приходят к Магнолии со своими проблемами.

— Дитя, ты делаешь много шума из ничего. Ты очень худенькая и быстро сдашься. Но у тебя большое сердце. Ты всегда готова прийти на выручку. Такой должна быть медицина.

— Такой должна быть медицина, доктор, — повтори­ла Магнолия, глядя на меня. “Вы должны позволить мне помочь людям”.

На несколько мгновений я потерял дар речи. Я был очарован Магнолией — ее мудрыми глазами, приятной улыбкой, ее щедростью. А ее руки — они напоминали мне руки моей мамы, с плотью, каскадом спадающей на локти. Каково это, наверное, когда тебя держат, укачи­вают в таких мягких шоколадных руках? Я вспомнил все напряжение моей жизни — книги, преподавание, кон­сультирование, пациенты, жена, четверо детей и сейчас смерть мамы. Мне необходимо было расслабиться. Рас­слабление Магнолии — вот что мне было нужно, ее мяг­кие, большие руки. В моей памяти всплыли строчки из старой песни Джуди Коллинз: “Слишком много груст­ных дней... Слишком много плохих дней... Но если бы ты смог собрать все свои горести и отдать их мне... Ты бы избавился от них... Я знаю, как их использовать... Отдай их все мне”.

Я уже давно не вспоминал эту песню. Много лет назад, когда я впервые услышал приятный голос Джуди Коллинз: “Собери все свои горести и отдай их мне...”, глубоко внутри зашевелилось желание. Я хотел добрать­ся до радио, найти эту женщину и отдать ей все мои про­блемы и горести.

Роза вывела меня из задумчивости:

— Доктор Ялом, вначале вы спросили, почему окру­жающие меня здесь люди лучше, чем я. Ну, я думаю, те­перь вы понимаете, что я имела в виду. Взгляните, какая особенная Магнолия. И Мартин. Они оба заботятся о других. Люди — мои друзья, мои сестры — всегда гово­рили, что я эгоистка. И они были правы. Мне не хочется делать ничего для других. Все, чего я хочу, — чтобы люди оставили меня в покое.

Магнолия повернулась ко мне:

— Она ловкая.

“Ловкая” — странное слово. Я ждал, что она скажет дальше.

— Вы бы посмотрели на салфетку, которую она вы­шила для меня на трудотерапии. Две розы в центре, а во­круг них цветки фиалок, должно быть, штук двадцать вдоль края. А края вышиты нежно-розовым. Милая, — Магнолия повернулась к Розе, — ты могла бы принести эту салфетку на нашу следующую встречу? А картину, которую ты нарисовала?

Роза покраснела, но кивнула в знак согласия. Время шло. Я вдруг осознал, что группа ничего не предложила Магнолии. Я был слишком очарован ее щедростью и занят воспоминаниями песни: “Ты бы из­бавился от них... Я знаю, как их использовать...”.

— Знаешь, Магнолия, тебе бы тоже стоило что-ни­будь получить от группы. Ты хотела научиться быть хо­рошим слушателем, с этого ты начала встречу. И я пора­жен, действительно поражен, каким хорошим слушате­лем ты стала. Ты также хороший наблюдатель: посмотри, сколько ты рассказала о салфетке Розы. Поэ­тому мне кажется, что тебе больше не нужна помощь в том, чтобы стать хорошим слушателем. Чем еще может тебе помочь наша группа?

— Я не знаю, как группа может помочь мне.

— Я слышал много добрых слов о тебе сегодня. Что ты чувствуешь?

— Ну, это хорошо.

— Но, Магнолия, мне кажется, ты все это уже слы­шала — что люди любят тебя за то, сколько ты им даешь. Сестры сказали, что ты поставила на ноги сына и еще пятнадцать приемных детей и никогда не переставала всем помогать.

— Но только не сейчас. Я ничего уже не могу дать. Я не могу передвигаться на своих ногах, а эти жуки... — Она вдруг задрожала, но не переставала мягко улыбать­ся. — Я не хочу возвращаться домой.

— Я хочу сказать, Магнолия, что не всегда полезно выслушивать от людей то, что ты уже о себе знаешь. Если ты хочешь помочь себе, мы должны постараться дать тебе что-нибудь. Может быть, мы поможем тебе уз­нать о себе больше, узнать о тех вещах, которые ты в себе еще не открыла.

— Я же сказала, я получаю помощь, помогая другим.

— Я это знаю, и это то, что мне в тебе очень нравит­ся. Но пойми: хорошо, когда любой человек полезен окружающим. Возьмем Мартина — подумай, ско

Наши рекомендации