Как превратить науку в журналистику
Мы можем применить критерии хрупкости и неуязвимости к информации: хрупкое в этом контексте – это то, что (как и в области технологии) не выдерживает проверки временем. Лучше всего тут применить следующий простой эвристический метод: достаточно узнать, как давно были написаны книги и научные работы. Книги, изданные год назад, обычно не стоят того, чтобы их читать (вероятность их «выживания» очень мала), и не важно, как их рекламируют и насколько «сногсшибательными» они могут казаться. При выборе книг я руководствуюсь тем же эффектом Линди: книги, которые переиздаются десять лет, мы будем читать еще столько же; книги, пережившие два тысячелетия, явно будут с нами еще долго, и так далее. Многие это понимают, но не применяют тот же критерий к научным работам, которые сейчас почти не отличаются от журналистики (за исключением редких оригинальных концепций). Научные труды ориентированы на внимание публики, поэтому они подвержены эффекту Линди: подумайте о сотнях тысяч статей, которые, по сути, являются мусором, хотя в момент публикации их превозносили, как могли.
Чтобы определить, является ли научный результат или очередная «инновация» прорывом, то есть противоположностью мусора, необходимо увидеть все аспекты идеи – и тут всегда есть непрозрачность, которую может рассеять время, и только время. Как и многие люди, пристально следящие за исследованиями в области лечения рака, я в свое время попался на удочку: в какой-то момент все воодушевились, узнав о работе Джуды Фолкмана, считавшего, что можно избавиться от рака, перекрыв доступ крови к опухоли (ей нужна подпитка, для чего опухоль создает новые кровеносные сосуды – это явление носит название неоваскуляризация ). На бумаге идея выглядела великолепной, но спустя полтора десятка лет стало ясно, что самый существенный результат тут получен в области, не связанной с раком, – речь идет о лечении макулодистрофии, дегенеративного заболевания центральной части сетчатки.
И наоборот, сравнительно неинтересные результаты, на которые никто не обращает внимания, годы спустя могут превратиться в важнейшие открытия.
Время избавляет науку от мусора, выметая из нее чрезмерно расхваленные работы. Некоторые организации превращают научные исследования в дешевый и зрелищный вид спорта, составляя «горячие десятки статей» в области, например, лечения опухолей кишечника или другой узкой-узкой специализации.
Абстрагируясь от научных результатов и взглянув на самих ученых, мы часто увидим тот же тип неоманьяка. Наука страдает недугом, симптом которого – награждать многообещающих ученых «моложе сорока»; эта болезнь поразила экономику, математику, финансы и т. д. Математика – особый случай, здесь ценность результатов видна сразу, поэтому я воздержусь от критики. Что до областей, в которых я разбираюсь, таких как литература, финансы и экономика, могу заверить читателя: награды, присуждаемые тем, кому нет сорока, – лучший индикатор незначительности данного ученого. (Примерно так же трейдеры считают – и эта точка зрения проверена временем, – что компании, которые перехвалили за их потенциал и назвали «лучшими» на обложках журналов или в книгах типа «От хорошего к великому», вот-вот покажут плохие результаты – и можно извлечь гигантскую прибыль, если сыграть на понижение.) Очень плохо то, что подобные награды заставляют усомниться в себе тех, кто их не получил, и девальвируют науку, превращая ее в бег наперегонки.
Если нам нужно раздавать награды, вручаться они должны тем, кому «за сотню»: понадобилось почти сто сорок лет, чтобы признать вклад некоего Жюля Реньо, открывшего опциональность и выразившего на языке математики как это явление, так и то, что мы назвали философским камнем. Работы Реньо все это время оставались в тени.
Если вы хотите доказательств того, как сильно замусорена наука, возьмите любой учебник, который вы с любопытством читали в университете, – не важно, по какому предмету. Откройте учебник на любом месте и посмотрите, актуальна ли изложенная там идея. Велики шансы на то, что она скучна, но все еще актуальна – или нескучна и все еще актуальна. Это может быть знаменитая Великая хартия вольностей 1215 года (история Великобритании), Галльская война Цезаря (история Рима), историческое значение школы стоиков (философия), введение в квантовую механику (физика) или генетические деревья собак и кошек (биология).
Теперь попытайтесь достать сборник статей по итогам любой конференции в той же сфере – конференции, состоявшейся пять лет назад. Велика вероятность того, что этот сборник будет читаться как газета пятилетней давности, а то и хуже. С точки зрения статистики поездки на представительные конференции – это такая же трата времени, как покупка лотерейного билета: выгоды тут минимальны. Пять лет спустя из всех докладов таких конференций интересным будет, скорее всего, один на десять тысяч. Наука хрупка!
Даже разговор с учителем средней школы или неудачливым профессором университета может принести больше пользы, чем наиболее передовые научные статьи, потому что эти люди в меньшей степени поражены неоманией. Самые содержательные беседы о философии у меня были с учителями французских лицеев, которые любят этот предмет, но не заинтересованы в карьере сочинителя научных статей (во Франции философию изучают в последнем классе старшей школы). В любой области познания любители лучше профессионалов, и говорить нужно с ними. В отличие от дилетантов, профессионалы относятся к знанию так же, как проститутки к любви.
Разумеется, если вам повезет, вы наткнетесь на какую-нибудь жемчужину, но обычно речи членов ученого сообщества в лучшем случае напоминают разговоры сантехников, а в худшем – болтовню консьержки, изливающей на вас слухи самого скверного сорта, то есть сплетни о неинтересных людях (других ученых) и всякие пустяки. Да, беседа выдающихся ученых подчас может быть захватывающей: те, кто накапливает знания, легко переходят с темы на тему и собирают разрозненные кусочки научного пазла воедино. Но таких ученых на этой планете очень мало.
Я завершу этот раздел случаем из жизни. Один из моих студентов (он специализировался, увы, на экономике) спросил меня, как выбирать книги для чтения. «То, что вышло за последние двадцать лет, читайте по возможности меньше, за исключением книг по истории, которые не касаются последних пятидесяти лет», – выпалил я с раздражением: ненавижу вопросы типа «какая у вас самая любимая книга» и «какие десять книг вы считаете лучшими». Мои «десять лучших книг» меняются к концу каждого лета. Кроме того, я посоветовал последнюю книгу Даниэля Канемана, по большей части рассказывающую об исследованиях сорокалетней давности, очищенных и осовремененных. Мой совет казался непрактичным, но студент в итоге пристрастился к трудам Адама Смита, Карла Маркса и Хайека, и эти тексты он рассчитывает цитировать, когда доживет до восьмидесяти. После культурного отрезвления он сказал мне, что неожиданно понял: все его ровесники читают современные материалы, а те моментально устаревают.
То, что должно разрушиться
В 2010 году журнал The Economist попросил меня принять участие в опросе на тему «Каким будет мир в 2036 году». Зная о моем скептическом отношении к предсказателям, редакторы явно хотели уравновесить моими критическими замечаниями многочисленные творческие прогнозы и надеялись получить мою обычную гневную, презрительную и сердитую филиппику.
Тем больше они удивились, когда после двухчасовой (медленной) прогулки я быстро сочинил несколько прогнозов и отослал им текст. Вероятно, поначалу они думали, что я над ними подшутил – или же кто-то взломал мою почту и выдает себя за меня. Обрисовав концепции хрупкости и асимметрии (вогнутость в отношении ошибок), я объяснил, что вижу в будущем множество книжных полок от стены до стены, устройства, называемые телефонами, мелкие фирмы и так далее, потому что большая часть технологий старше двадцати пяти лет будут с нами и через четверть века – большая часть, не все[107]. При этом хрупкое исчезнет или же сдаст позиции. Что именно хрупкое? Все большое, оптимизированное, чрезмерно зависящее от технологии и так называемых научных методов – в противовес проверенной веками эвристике. Современные гигантские корпорации отойдут в прошлое, когда их ослабит то, что сами они считают своей сильной стороной: масштаб – враг корпораций, и чем они больше, тем больший ущерб нанесут им Черные лебеди. Города-государства и маленькие компании, скорее всего, сохранятся и будут процветать. Национальные государства, центробанки с печатными станками, министерства экономики могут номинально сохраниться, но в значительной степени утратят власть. Другими словами, то, что мы видим в левой колонке Триады, должно исчезнуть – но, увы, пустое место займут новые хрупкие явления.
Пророки и настоящее
Предостерегая об уязвимости чего-либо – то есть делая субтрактивное (вычитающее) предсказание, – мы ближе к пророкам, какими они были изначально: пророки предостерегали, не обязательно предсказывали, а если предсказывали, то бедствия, которые произойдут, если люди не прислушаются.
Классическая роль пророка, по крайней мере на Леванте, – не смотреть в будущее, а вещать о настоящем. Пророк говорит, что именно делать – или, по моему мнению, скорее о том, чего не делать (чтобы быть менее уязвимым). В ближневосточной монотеистической традиции, в иудаизме, христианстве и исламе пророки прежде всего должны защищать единобожие от его врагов, поклоняющихся идолам язычников, которые могут навлечь беду на заблуждающееся население. Пророк – человек, который общается с единым Богом или по меньшей мере может узнать, о чем Он думает и от чего хочет предостеречь других. Семитское слово «nby», с огласовками «неви» или «неби» (в библейском иврите), почти так же звучащее в арамейском («наби’и») и арабском («наби») – это некто, связаный с Богом и выражающий Его волю. Арабское слово «наб’» означает «новость» (изначально семитский корень в аккадском, «набу», означал «звать»). Отсюда – греческий перевод: «про-фетес» – значит «говорящий от чьего-либо имени». Это значение сохраняется в исламе, где у Мухаммеда двойная роль – он и пророк, и посланник (расуль); между званиями представителя, «наби», и посланника, «расуль», имелись незначительные различия. Собственно предсказания делают провидцы или же группа, которая занимается ворожбой, скажем, «астрологи», равно поносимые и в Коране, и в Ветхом Завете. Опять же, хананеи были слишком неразборчивы в богословии и различных методах узнавания будущего, поэтому пророк – это именно тот, кто говорит с единым Богом, а не знает что-то про будущее, как простой поклонник Баала.
Профессия левантийского пророка не была особенно популярной среди местного населения. Как я отметил в начале главы, никто не гарантировал пророку признание: Иисус, говоря о судьбе Илии (который предостерегал от Баала, а потом по иронии судьбы бежал в Сидон, где почитали Баала), возвестил, что «несть пророка в отечестве своем». Пророческая миссия не всегда была и добровольной. Посмотрите на жизнь Иеремии, которая полна иеремиад (плачей): пророчества Иеремии о гибели и плене (и их причинах) не сделали его особо популярным в народе, так что он в полной мере испытал на себе суть выражений «гонца, принесшего плохие вести, убивают» и veritas odium parit — «истина рождает ненависть». Иеремию били, наказывали, преследовали, против него то и дело возникали заговоры, в том числе заговор родных братьев. Его апокрифические биографии и другие легенды сообщают нам, что пророка забили насмерть камнями в Египте.
В мифологии северных соседей Леванта, греков, мы обнаруживаем тот же акцент на посланиях-предостережениях – и те же гонения на тех, кто осознавал положение вещей. Кассандре, например, храмовые змеи вылизывают уши так чисто, что она может слышать то, чего другие не слышат, но вместе с даром предсказывать Кассандра получает и проклятие – ей не будут верить. Тиресий за то, что он открыл тайны богов, был ослеплен и превращен в женщину; утешая Тиресия, Афина вылизала его уши, чтобы он слышал секретные слова в песнях птиц.
Вспомните главу 2, где говорилось о неспособности учиться на прошлых ошибках. Проблема отсутствия рекурсивности в познании – неумения делать выводы второго порядка – состоит в следующем. Если пророки, которые передавали нам предположительно ценные в долгосрочном плане послания, в прошлом преследовались, можно предположить, что должен быть некий корректирующий механизм: разумные люди в итоге должны учиться на подобных исторических примерах и встречать новые послания с пониманием. Но на деле ничего такого не происходит.
Отсутствие рекурсивного мышления проявляется не только в отношении к пророкам, но и в иных областях человеческой деятельности: если вы полагаете, что некая работающая концепция должна быть новой , такой, о которой никто раньше не догадывался, то есть тем, что мы называем «инновацией», значит, вы предполагаете, что на эту концепцию обратят внимание и посмотрят на нее свежим взглядом, не раздумывая о том, как концепцию воспринимает кто-то еще. Однако так никто не поступает: всякая предположительно «оригинальная» концепция на деле базируется на чем-то, что в свое время было новым, однако таковым уже не является. Для многих ученых быть Эйнштейном – значит решить проблему, похожую на ту, которую решил Эйнштейн, в то время как Эйнштейн в свое время вовсе не решал некую стандартную проблему. Идея «быть Эйнштейном» в физике давно не оригинальна. Я обнаружил в области управления риском область, где похожую ошибку совершают ученые, пытающиеся быть стандартно оригинальными. При управлении риском они считают рискованным только событие, нанесшее кому-то ущерб в прошлом (и концентрируются на «доказательстве»). Они не понимают, что в прошлом, до того, как это событие произошло, последовательность действий, которую теперь считают рискованной, никто таковой не считал. Риск не поддается стандартизации. Мои личные попытки побудить людей сойти от исхоженной тропы и сделать выводы второго порядка провалились – как и мои попытки рассказать кому-либо о хрупкости.
Собака Эмпедокла
В «Большой этике» Аристотеля есть история (вероятно, апокрифическая) о досократическом философе Эмпедокле. Как-то его спросили, почему собака любит спать на одном и том же кирпиче. Эмпедокл ответил, что между собакой и кирпичом, должно быть, имеется некоторое сходство . (На деле эта история может быть апокрифом дважды, потому что мы не уверены в том, что именно Аристотель написал «Большую этику».)
Подумайте о том, что общего между собакой и кирпичом. Каким может быть это сходство – естественным, биологическим, объяснимым или необъяснимым, подтвержденным множеством повторяющихся наблюдений? Не ищите рациональных объяснений, просто помните, что собака все время спит на одном и том же кирпиче.
Отсюда я перехожу к заключительной части нашего упражнения в пророчестве.
Я предполагаю, что выработанные человечеством технологии письма и чтения, сохранившиеся до сих пор, – точно как эта собака на кирпиче: это нечто общее между естественными друзьями, которых по природе просто тянет друг к другу.
Каждый раз, когда кто-то пытается сравнить бумажную и электронную книгу (ридер) – или любую древнюю и новую технологию, – на этот счет возникают некие «мнения», как будто реальности есть дело до мнений и описаний. В нашем мире есть тайны, которые можно открыть только на практике, и никакое мнение, никакой анализ тут не поможет.
Тайные свойства мира, конечно же, обнаруживает время – и, к счастью, одно только время.
То, что не имеет смысла
Разовьем концепцию собаки Эмпедокла: если нечто не имеет для вас смысла (скажем, религия, если вы атеист, или какая-то древняя привычка или практика, о которой говорят, что она иррациональна); если некое явление сохраняется при этом на протяжении очень, очень долгого времени, значит, иррационально оно или нет, вы можете сказать, что это явление пребудет с нами и в дальнейшем – и переживет тех, кто твердит о его отмирании.
Глава 21.