К механизмам активной терапии творчеством в Терапии творческим самовыражением дефензивных шизотипических пациентов
Поэзия <...> навсегда останется органической функцией счастья человека...
Б. Пастернак[91]
Моя психотерапевтическая практика настойчиво показывает мне, что на начальном этапе Терапии творческим самовыражением дефен-зивньгх шизотипических пациентов объяснения терапевтических механизмов активного творчества[92] в лучшем случае бесполезны, раздражают («Если Вы хотите сделать мне психотерапевтическую операцию, делайте, но знать, как выглядит скальпель, не хочется», — написала А., 24 л.), в худшем — рискованны потерей веры субдепрессивных пациентов-новичков в то, что психотерапевт их понимает. Они на терапевтическое «как» неизбежно отвечают: «Зачем?» — и не выполняют домашние задания типа «Записать — по-своему (= творчески = целебно) — любое, даже неприятное, воспоминание из детства», «Описать — по-своему («Не по-своему не получится ведь!») — свое состояние, пусть плохое», уходят от любых заданий, требующих активного творчества. Типичны ответы Е., 27 л.: «Не вижу смысла в творчестве для самого себя. Невостребованность. Это еще больше ранит», «Не вижу в своем прошлом ничего светлого. Я бы определил как жестокость просьбу вспоминать мое прошлое». Похоже отказалась А., 25 л.: «В моей жизни не происходит ничего приятного для меня и интересного для других, чтобы о ней писать. Она никому не нужна».
Почему так?
Творчество (выполнение любого нравственного дела своей духовной особенностью, в соответствии с ней) — это процесс, т.е. имеет начало, развитие, окончание. Процесс создания подарка, особо ценного, другому творческому человеку[93], Другу (не-творческому творческое может не оказаться истинной радостью). Подарок создается духовной индивидуальностью. Но в ней в это время должно жить хотя бы крохотное солнышко; хотя бы тонкая ниточка любви (любви в широком смысле) должна протягиваться между созидающим и «адресатом». Субдепрессивный же пациент мучается, в числе других своих душевных трудностей, тем, что его, такая сильная, тоскливость ни для кого не подарок. В ней, с которой он только что обратился к психотерапевту, как правило, нет ни любви, ни дружбы, порой даже обычная доброжелательность исчезает. Почти всегда нет и созвучного творческого человека, к которому эти чувства — даже если б схлынула субдепрессия — могли бы возникнуть. По-моему, начало Терапии творческим самовыражением должно быть обращено именно к этой проблеме. Необходимо помочь пациенту найти Друга, помочь вернуть способность Любить. Как? Сначала — да, своей, психотерапевтической, творческой любовью-дружбой, любовью к прекрасному в душе пациента, дружбой — несмотря на все тяжелые расстройства, выталкивающие человека из круга не понимающих его болезненное людей. Потом — формированием группы ТТС — «общины», «семьи», круга единомышленников (синонимов много, суть одна — взаимные добрые чувства участников).
В субдепрессии пациент не верит в свою — необходимую, но не достаточную для творчества — духовную индивидуальность, в ее существование, потому что не чувствует ее. Он не верит в то, что «делание по-своему» будет его лечить — так как представляет себя «делающим по-своему» депрессивным, депрессивно (пациент Е., 27 л.: «Мой дневник — не тетрадка с самобытными переживаниями, а коробка засушенных червяков, залезать противно»), а ему хочется — для начала — просто любить и быть любимым...
Творчество в духовно сложном человеке проявит себя само, когда к своеобразию души прибавится движущая ее любовь.
Думается, особый психотерапевтический эмоциональный контакт нужен не для того, чтобы можно было, опираясь на него, заставлять пациента действовать, а для того, чтобы у самого пациента появилось желание действовать (чтобы его душа, сама, этого действия стала просить, требовать, даже через тоскливость). Творчество — это Любовь. Заставить любить нельзя.
Конечно, активное творчество есть активное лечение, проверенное временем существования человечества, и механизм лечебный прост. Непросто в него войти: нужно выковать, хотя бы крошечный, ключик-счастье.
Дополнением-иллюстрацией к сказанному пусть будет письмо пациентки В., 28 л., одно из многих в нашей с ней переписке (публикацию В. разрешила):
«Здравствуйте, Елена Александровна! Спешу поздравить Вас с Днем Рождения, надеясь, что письмо Вы обнаружите, когда он (День) случится, а вместе с ним случится то, что полагается родившемуся человеку: радость соприкосновения с Миром.
В воздухе появилось какое-то незаметное глазу, но чувствуемое кожей движение, какие-то новые молекулы появились в нем (даже в примороженном) и раскачивают, подтачивают зиму. Кажется еще, что у поверхности земли это шевеление активнее; может быть, уже вздыхают и поворачиваются семена трав и чуть напрягаются мышцы деревьев, пробуя, есть ли силы стряхнуть сон? За окном (такое ощущение, что этот звук принадлежит любому окну, живет где-то в районе форточки) все время что-то льется, тихонько капает, журчит, и это сообщение, перемешиваясь с другими шорохами, шумами, стуками, все же отчетливей и музыкальней.
Простите, не умею желать, писать пожелания так, чтобы это не было пустословием. Хочется пожелать Вам всего, что приносит радость и вдохновение, всего необыкновенного (— мне порой кажется, правда, что все необыкновенное уже присоединилось к Вам и шагает рядом).
Спасибо Вам за Сборник и за то, что там оказались мои записи[94]. Пока не могу разобраться в чувствах и мыслях, какие это событие вызвало; наверное, это попытка общения с людьми, пожалуй так, и я, читая, словно с каждым автором поговорила так, как это не могло бы получиться и не получалось.
И я Вам очень благодарна за внимание ко мне.
Почему-то для меня каждый раз оказывается невозможно общаться, даже посредством бумаги, так, как хотелось бы, говорить с собеседником так, как говорю с собой: без потери чего-то и привнесения мешающего сказать, без вязкости и поверхностности языка. И опять хочется бросить, не писать. Почему мне так легко бросить, почему так легко изменить себе?
Мне бы хотелось уметь говорить с Вами без чего-то наносного, что неизменно присутствует при любом разговоре, не съеживаться, не терять мысль, не изображать из себя «себя». Может быть, Вы помните, у Пруста[95] есть размышление о дружбе (мне показалось, что он имеет в виду не только дружбу), где он высказывается вполне определенно, но, по-моему, обобщает. Вот что он пишет: «...Все усилия дружбы направлены к тому, чтобы заставить нас пожертвовать единственно реальной и невыразимой (а если и выразимой, то лишь средствами искусства) частью нас самих ради нашего поверхностного «я», и вот это поверхностное «я» в отличие от другого, не находя счастья в себе самом, безотчетно умиляется, когда чувствует, что его поддерживают внешние силы, когда ему оказывает гостеприимство чья-то другая индивидуальность...» У меня часто бывает похожее ощущение, потому и все меньше хочется общаться, но ведь очень важно то, что есть люди, с которыми нет необходимости «вытаскивать из кармана» это поверхностное «я», с которыми было бы так хорошо не видоизменяться, не претерпевать превращений. Но, может быть, я не права, и эти «искривления» под влиянием вытаскивания себя навстречу собеседнику тоже очень нужны, чему-то содействуют? Но все же удивительно: мысль, которая так удобно, так понятно устроилась в голове или так естественно текла, вдруг становился неясной, тяжеловесной и такой трудноформули-руемой при попытке высказать ее. Или она не была такой неловкой от того, что связывалась внутри со всем, что было там еще, была частью всего внутреннего мира, даже если была неправдой; пришлось рубить эти корешки, лишая ее поддерживающих этих связей.
(Опять получилось так, что пишу с перерывом в несколько дней.)
Может быть, оттого, что внутренняя жизнь мало соприкасается с внешней, а в значимом общении нужно их как-то свести, быть снаружи и оставаться внутри, и чувствовать в собеседнике его «я» сквозь внешние проявления. Но я не о том сейчас, конечно, пишу. Человек через то, как он себя ведет, и проявляется, это должно помогать ему, а не мешать.
Просто наружу просится, ищет выхода не мысль, а тоска. Мысль — тоже, но она так связана, так зависима от тоски, что и не отделить. А тоску как выскажешь и зачем? Она не предмет разговора, может вылиться только во что-то неразговорного жанра.
Все это пишу оттого, что мне даже в письмах тяжело избавиться от тревоги, что напишу не то и не так, что не смогу быть понятной, окажусь чужой.
Есть еще одна причина, по которой со многими людьми я не могу даже заговорить, создаю барьер, стену нерушимую. Именно с теми, с кем не нужна эта стена. Почему-то мне очень легко в желании похожести придать человеку почти незнакомому черты близкого, так легко самовольно уменьшить дистанцию (внутренне). И, испугавшись того, что внутри меня эта дистанция так мала, что без ведома и разрешения я так внимательна к человеку, я тут же непомерно увеличиваю ее в реальности, делая почти невозможными попытки общения.
В общем, Елена Александровна, что я такое пишу? Ведь обо всем об этом, наверное, не нужно писать, это неплодотворно. (К тому же слова у меня неточны.) «Плодотворно» — по-моему, неудачное слово, но оно все время просится на язык, и потому с радостью я обнаружила его у Пруста, причем в том же смысле (так показалось), в каком и меня все время тянет его употребить.
А Пруст оказался удивительным открытием, и я, видимо, еще не до конца поняла, каким открытием, хотя все время себе это повторяю. Так легко он настраивает на особую, видимо очень нужную, тональность, так легко ему оживить в моей памяти все веранды летние, пропитанные морским воздухом, усыпанные сосновой легкой и хрупкой корой и окруженные, словно приглашенными на бал гостями, любопытными головками Золотых Шаров (исполняющих обязанности солнца, когда оно, бережливо затканное между сосновых игл, не проникает вниз); все яблоневые ветки, стучащие в окно дождливой ночью; все лесные сумраки с их сыростью, собираемой листочками манжетки; все запахи, сны, все образы дорогих людей; он дает мне знать, что все это так необходимо, (так хорошо присутствие этого внутри), и не как музейные экспонаты, а как нечто, своей многослойностью строящее меня и сейчас, участвующее в каждом мгновении сегодняшней жизни.
Может быть, это слишком неточно, но М. Пруст заставляет меня почувствовать материальность того вещества, из которого я сделана.
И очень успокаивает, сосредоточивает вот что: анализ — живой, глубокий, и чувство — поэтическое, увлекающее за собой ткань языка, — отдают себя в дар друг другу (не просто соседствуют) и образуют неуловимое целое, даже если что-то теряют, вызывают дребезжание в душе.
Еще мне близко то, что М. Пруст так естественно наделяет и природу, и вещи, и явления жизни человеческими качествами, очеловечивает их.
И все же в этой цельности, соединении чувства и мысли, кажется, есть и противоречие (как в соединении глубины и легкомыслия, нет, наверное, не легкомыслия, но чего-то, сопровождающего мечтательность, романтизм). Может быть, я его пытаюсь увидеть, потому что во мне есть изрядная доля легкомыслия, и оно тем неприятнее, чем сильнее я его в себе ощущаю.
В Малом Манеже (в Георгиевском переулке) открылась выставка театральных художников, и сегодня удалось на нее выбраться. Там — эскизы декораций к спектаклям, макеты, эскизы костюмов, разнообразные конструкции. Странно: я не ожидала увидеть того, что увидела, и не увидела то, что ожидала. И так почти всегда: представление о театральном (изобразительном) искусстве не совпадает с его реальными «представителями». Может быть, мешает проникнуться настроением, настроем незнание конкретной пьесы, задумки режиссерской, то есть всего, что дополнит декорацию или костюм, сдвинет с места, заставит звучать, наполнит светом или плотью живого человека, осуществит сказку. Сказочного, мне показалось, много (маленькие сцены просто напоминают любимые детством игры, превращенные, уменьшенные миры, кажущиеся вполне настоящими и даже лучше, интереснее настоящих, потому что они — плод фантазии, их можно создавать, прислушиваться к их жизни, двигать эту жизнь. У меня в детстве было такое «королевство»: коробка в форме куба, обклеенная внутри фольгой, с двумя дырочками-окошками: наверху — для попадания света, цветного, в зависимости от оттенка прозрачной пленки, служащей стеклом, перегородкой, а также диктующей «время дня», и сбоку — для «наблюдения». В коробке — зеленая бархатная бумага — трава, зеркальце — озеро, бумажный домик и еще всякая всячина, попадающая туда периодически с целью проверки, видимо, на сказочность.
Коробка, правда, была сделана по предложению журнала «Семья и школа», который выписывала моя рижская тетя и которого вместе с «Мурзилкой» и «Пионером», игнорируемым братом Олегом, были в их доме целые залежи. Но волшебство этой коробочки очень радовало.).
А волшебство театральных эскизов — разное, хотя, видимо, в корне своем очень конкретное и очень одно (все-таки похожее). Показалось, что для большинства художников важно было, как сделать, как подать идею. И от этого, с одной стороны, листы приобретали отдельную ценность, самостоятельность, давали понять, что они могут жить и отдельно от спектакля, красивы и так, а с другой стороны, кажется, что это «как» (какая бумага, как «сделан» фон для фигуры, из каких кусочков собрана аппликация и так далее) заслоняет собой настроение, идею, отвлекает внимание от главного. И вроде без этого «как» не обойтись, потому что у него — свой язык, и, в то же время, надуманность, дополнительность в нем есть. Хотя при «попадании» именно опосредованным способом, включающим и стиль изображения, в характер пьесы получается, наверное, талантливый спектакль (то есть настроение рисунка или макета может быть «ногами», опорой спектакля. И такие работы там были (может быть, правда, что мне они оказались созвучны и потому я их выделила, а другие, не менее или гораздо более выражающие замысел действия, не заметила)). Вообще особое искусство. Больше аутистичности, или символичности, где-то — похоже на ювенильность, почти везде — много внимания к деталям.
Пора заканчивать: слишком усердно я, отчаявшись дописать и отправить, взялась за борьбу с недописыванием (понесло).
И плохо то, что много «вершков» в письме (начатых и недодуманных мыслей), хотя факт неотправленности письма не позволяет им отходить надолго, держит на привязи.
Сейчас часто вспоминаю приведенную в Вашей книге[96] (как цитату) мысль о февральском и мартовском свете — об импрессионизме и постимпрессионизме. Весна напоминает эти строчки. И правда: именно так, очень разный свет.
А маленькие эссе о Золотых Шарах[97] напоминают лето, согревают.
До свидания. Извините за месяц задержки и устаревшие строки, и за количество помарок, не переходящее в качество письма. <...>
P. S. Самое нелепое — слово «спешу» в начале».
Переписка живет и по сей день. Но теперь, кроме писем, В. все чаще пишет самостоятельные очерки, их набралось уже на целую книжечку.