Во сне ты горько плакал - Рассказ (1977)

Был один из летних теплых дней...

Мы с товарищем стояли и разговаривали возле нашего дома. Ты же прохаживался возле нас, среди цветов и травы, которые были тебе по плечи, и с лица твоего не сходила неопределенная полуулыбка, ко­торую я тщетно пытался разгадать. Набегавшись по кустам, подходил к нам иногда спаниель Чиф. Но ты почему-то боялся Чифа, обнимал меня за колено, закидывал назад голову, заглядывал мне в лицо сини­ми, отражающими небо глазами и произносил радостно, нежно, будто вернувшись издалека: «Папа!» И я испытывал какое-то даже болезненное наслаждение от прикосновения твоих маленьких рук. Случайные твои объятия трогали, наверно, и моего товарища, потому что он замолкал вдруг, ершил пушистые твои волосы и долго задумчи­во созерцал тебя...

Друг застрелился поздней осенью, когда выпал первый снег... Как, когда вошла в него эта страшная неотступная мысль? Давно, навер­но... Ведь говорил же он мне не раз, какие приступы тоски испыты­вает ранней весной или поздней осенью. И были у него страшные ночи, когда мерещилось, что кто-то лезет в дом к нему, ходит кто-то рядом. «Ради Бога, дай мне патронов», — просил он меня. И я от­считал ему шесть патронов: «Этого хватит, чтобы отстреляться». И каким работником он был — всегда бодрым, деятельным. А мне го­ворил: «Что ты распускаешься! Бери пример с меня. Я до глубокой осени купаюсь в Яснушке! Что ты все лежишь или сидишь! Встань, займись гимнастикой». Последний раз я видел его в середине октяб­ря. Мы говорили о буддизме почему-то, о том, что пора браться за

большие романы, что только в ежедневной работе и есть единствен­ная радость. А когда прощались, он вдруг заплакал: «Когда я был такой, как Алеша, небо мне казалось таким большим, таким синим. Почему оно поблекло?.. И чем больше я здесь живу, тем сильнее тянет меня сюда, в Абрамцево. Ведь это грешно — так предаваться одному месту?» А три недели спустя в Гагре — будто гром с неба грянул! И пропало для меня море, пропали ночные юры... Когда же все это случилось? Вечером? Ночью? Я знаю, что на дачу он добрался поздним вечером. Что он делал? Прежде всего переоделся и по при­вычке повесил в шкаф свой городской костюм. Потом принес дров для печки. Ел яблоки. Потом он вдруг раздумал топить печь и лег. Вот тут-то, скорее всего, и пришло э т о! О чем вспоминал он на прощание? Плакал ли? Потом он вымылся и надел чистое исподнее... Ружье висело на стене. Он снял его, почувствовав холодную тяжесть, стылость стальных стволов. В один из стволов легко вошел патрон. М о й патрон. Сел на стул, снял с ноги башмак, вложил в рот ство­лы... Нет, не слабость — великая жизненная сила и твердость нужна для того, чтобы оборвать свою жизнь так, как он оборвал!

Но почему, почему? — ищу я и не нахожу ответа. Неужели на каждом из нас стоит неведомая нам печать, определяя весь ход нашей дальнейшей жизни?.. Душа моя бродит в потемках...

А тогда все мы еще были живы, и был один из тех летних дней, о которых мы вспоминаем через годы и которые кажутся нам беско­нечными. Простившись со мной и еще раз взъерошив твои волосы, друг мой пошел к себе домой. А мы с тобой взяли большое яблоко и отправились в поход. О, какой долгий путь нам предстоял — почти километр! — и сколько разнообразнейшей жизни ожидало нас на этом пути: катила мимо свои воды маленькая речка Яснушка; на вет­ках прыгала белка; Чиф лаял, найдя ежа, и мы рассматривали ежа, и ты хотел тронуть его рукой, но ежик фукнул, и ты, потеряв равнове­сие, сел на мох; потом мы вышли к ротонде, и ты сказал: «Какая ба-ашня!»; у речки ты лег грудью на корень и принялся смотреть в воду: «П'авают 'ыбки», — сообщил ты мне через минуту; на плечо к тебе сел комар: «Комаик кусил...» — сказал ты, морщась. Я вспомнил о яблоке, достал его из кармана, до блеска вытер о траву и дал тебе. Ты взял обеими руками и сразу откусил, и след от укуса был подобен бе­личьему... Нет, благословен, прекрасен был наш мир.

Наступало время твоего дневного сна, и мы пошли домой. Пока я раздевал тебя и натягивал пижамку, ты успел вспомнить обо всем, что видел в этот день. В конце разговора ты два раза откровенно зев-

нул. По-моему, ты успел уснуть прежде, чем я вышел из комнаты. Я же сел у окна и задумался: вспомнишь ли ты когда этот бесконечный день и наше путешествие? Неужели все, что пережили мы с тобой, куда-то безвозвратно канет? И услышал, как ты заплакал. Я пошел к тебе, думая, что ты проснулся и тебе что-то нужно. Но ты спал, подобрав коленки. Слезы твои текли так обильно, что подушка быстро намокала. Ты всхлипывал с горькой, с отчаянной безнадежностью. Будто оплакивал что-то, навсегда ушедшее. Что же ты успел узнать в жизни, чтобы так горько плакать во сне? Или у нас уже в младенчестве скорбит душа, страшась предстоящих страданий? «Сынок, проснись, милый», - теребил я тебя за руку. Ты проснулся, быстро сел и про­тянул ко мне руки. Постепенно ты стал успокаиваться. умыв тебя и посадив за стол, я вдруг понял, что с тобой что-то произошло, - ты смотрел на меня серьезно, пристально и молчал! И я почувствовал, как уходишь ты от меня. Душа твоя, слитая до сих пор с моей, те­перь далеко и с каждым годом будет все дальше. Она смотрела на меня с состраданием, она прощалась со мной навеки. А было тебе в то лето полтора года.

С. П. Костырко

Алесь Адамович 1927—1994

Каратели

РАДОСТЬ НОЖА, ИЛИ ЖИЗНЕОПИСАНИЯ ГИПЕРБОРЕЕВ Повесть (1971 -1979)

Действие происходит во время Великой Отечественной войны, в 1942 г., на территории оккупированной Белоруссии. «Каратели» — кровавая хроника уничтожения батальоном гитлеровского карателя Дирлевангера семи мирных деревень. Главы носят соответствующие названия: «Поселок первый», «Поселок второй», «Между третьим и четвертым поселком» и т. д. В каждой главе помещены выдержки из документов о деятельности карательных отрядов и их участников.

Каратели-полицаи готовятся к уничтожению первого поселка на пути к основной цели — большой и многолюдной деревне Борки. Точно указаны дата, время, место события, фамилии. В составе «осо­бой команды» — «штурмбригады» — немец Оскар Дирлевангер объ­единил уголовников, предателей, дезертиров разных национальностей и вероисповедания.

Полицай Тупига поджидает своего напарника Доброскока, чтобы закончить расправу над жителями первого поселка до приезда началь­ства. Все население сгоняют за сарай к большой яме, у края которой производится расстрел. Полицай Доброскок в одном из домов, подле­жащих уничтожению, узнает среди хозяев свою городскую родствен­ницу, перебравшуюся в деревню накануне родов. В душе женщины

загорается надежда на спасение. Доброскок, подавив возникшее было чувство сострадания, стреляет в женщину, которая опрокидывается навзничь в яму — и... засыпает (По свидетельству чудом уцелевших после казни, люди в момент выстрела не слышат, как стреляют. Они как бы засыпают.)

В главе «Поселок второй» описывается уничтожение деревни Козуличи. Каратель-француз просит полицая Тупигу за шмат сала проде­лать за него «неприятную работенку» — расстрелять семью, обо­сновавшуюся в хорошей добротной избе. Ведь Тупига — «мастер, специалист, ну что ему стоит?» У Тупиги — своя манера: сперва он говорит с женщинами, просит хлеба перекусить — те и расслабятся, а как хозяйка к печи нагнется, так и... «Тело пулемета рванулось — как бы и он испугался...»

Действие возвращается к поселку первому, к той яме, где осталась в состоянии странного смертного сна беременная женщина. Сейчас, в 11 часов 51 минуту по берлинскому времени, она открывает глаза. Перед ней — довоенная детская комната на бобруйской окраине; мать с отцом собираются в гости, а она прячет от них стыдно накра­шенные маминой помадой губы; следующее видение — почему-то чердак, и они с Гришей лежат, как муж и жена, а внизу мычит коро­ва... «Кислый запах любви, стыдный. Или это из-за ширмы? Нет, снизу, где корова. Из ямы... Из какой ямы? О чем я? Где я?»

Поселок третий мало чем отличается от предыдущих. Полицаи Ту­пига, Доброскок и Сиротка идут через редкий соснячок, вдыхая жир­ный сладковатый трупный дым. Тупига старается подавить мысли о возможном отмщении. Внезапно в гуще малинника полицаи натыка­ются на женщину с детьми. Сиротка выказывает немедленную готов­ность покончить с ними, но Тупига, вдруг повинуясь какому-то неосознанному порыву, отправляет напарников вперед, а сам дает очередь из пулемета мимо цели. Внезапное возвращение Сиротки по­вергает его в ужас. Тупига представляет себе, как бы отреагировали на его поступок немцы или бандиты из роты Мельниченко — «галицийцы», бандеровцы. Вот и сейчас «самостийники» зашевелились, — оказывается, какая-то баба, увидев дым-пожар, бежит с поля, домой. Из-за куста ударяет пулемет — баба с мешком падает. Дойдя до де­ревни, Тупига встречает Сиротку и Доброскока с набитыми кармана­ми. Он входит в еще не разграбленный дом. Среди прочего добра — один крошечный ботиночек. Держа его на пальце, Тупига находит в темной боковушке спящего в люльке младенца. Один глаз его приот­крыт и, кажется Тупиге, смотрит на него... Тупига слышит во дворе голоса мародерствующих бандеровцев. Ему не хочется, чтобы его за-

метили в доме. Ребенок кричит — и Тупига выхватывает наган... Да­леко и незнакомо звучит его голос: «Жалко было, пацана пожалел! Живым сгорит».

Командир новой «русской» роты Белый замышляет способ избав­ления от ближайшего соратника Сурова, с которым его связывают курсы красных командиров, плен, бобруйский лагерь и добровольное согласие служить в карательном батальоне. Белый сначала тешил себя несбыточной затеей — уйти когда-нибудь к партизанам, а в качестве свидетеля своих «честных» намерений предъявить Сурова, а потому специально оберегал его от явно кровавых заданий. Однако чем даль­ше, тем отчетливее понимает Белый, что никогда не сможет порвать с карателями, особенно после случая с партизанским разведчиком, в доверие к которому он вошел, но тут же и выдал его. А чтоб развеять суровский ореол непорочности, приказывает тому самолично облить бензином и подпалить сарай, куда согнали все население поселка.

В центре следующей главы — фигура лютого карателя из так на­зываемой «украинской роты» Ивана Мельниченко, которому всецело доверяет командир роты немец Поль, вечно пьяный уголовник-извра­щенец. Мельниченко вспоминает о своем пребывании в фатерлянде, куда его пригласили родители Поля, — Мельниченко спас тому жизнь. Он ненавидит и презирает всех: и тупых, ограниченных не­мцев, и партизан, и даже своих родителей, которые ошеломлены по­явлением сына-карателя в бедной киевской хате и молят Бога о его смерти. В разгар очередной «операции» к мельниченковцам прибыва­ет подмога — «москали». Мельниченко в ярости бьет по щеке плетью их командира — своего недавнего подчиненного Белого — и получает в ответ полную обойму свинца. Сам Белый тут же погибает от руки одного из бандеровцев (из документов известно, что Мельниченко долго лечился в госпиталях, после войны был судим, бежал, скрывался и погиб в Белоруссии). Борковская операция продолжается. Осущест­вляет ее по «методе» Дирлевангера штурмфюрер Слава Муравьев. Ка­рателей-новичков строят попарно с уже бывшими в деле фа­шистами — остаться в стороне, не замазаться в крови невозможно. Сам Муравьев тоже прошел этот путь: бывший лейтенант Красной Армии, он в первом же бою был раздавлен фашистскими танками, затем с остатками своего полка пытался противостоять неумолимой военной машине немцев, но в конце концов попал в плен. Полнос­тью подавленный, он пытается оправдаться перед матерью, отцом, женой, самим собой тем, что будет «своим» среди чужих. Военную выправку, интеллигентность бывшего учителя заметили немцы, сразу дали взвод. Муравьев тешит себя мыслями, что заставил уважать себя; его подчиненные — это не мельниченковские «самостийники», у него

дисциплина. Муравьев вхож в дом самого Дирлевангера, знакомится с наложницей шефа — Стасей, четырнадцатилетней польской еврей­кой, которая мучительно напоминает ему давнюю любовь — учитель­ницу Берту. Муравьев не чужд книг, немец Циммерман обсуждает с ним теорию Ницше и библейские притчи.

Дирлевангер ценит неразговорчивого азиата, однако сейчас соби­рается сделать его пешкой в своей игре: он замышляет свадьбу Мура­вьева со Стасей, чтобы заткнуть рот злопыхателям, доносящим на него в Берлин о якобы имевшей место пропаже золотых вещиц, при­карманенных им после расстрела специально отобранных пятидесяти евреев в Майданеке. Дирлевангеру нужно реабилитировать себя перед Гиммлером и фюрером за прошлую связь с заговорщиком Ремом и небезобидные пристрастия к девочкам младше четырнадцати лет. По дороге в Борки Дирлевангер сочиняет мысленно письмо в Берлин, из которого руководство узнает и по достоинству оценит его «новатор­ский», «революционный» способ тотального уничтожения непокор­ных белорусских деревень и заодно успешно применяемую практику «перевоспитания» отбросов человечества вроде ублюдка Поля, которо­го он вытащил из концлагеря и взял в карательный взвод: лучшая стери­лизация — это «омоложение детской кровью». Борки, по Дирле­вангеру, — это демонстративный акт тотального устрашения. Женщи­ны и дети загнаны в амбар, местные полицаи, наивно рассчиты­вавшие на милость немцев, — в школу, их семьи — в дом напротив. Дирлевангер со свитой входит в ворота амбара «полюбоваться» на добросовестно подготовленный «материал». Когда затихает пулемет­ная пальба, сами собой распахиваются не выдержавшие огня ворота. У стоящих в оцеплении карателей не выдерживают нервы: Тупига дает очередь из автомата в клубы дыма, у многих выворачивает же­лудки. Затем начинается расправа с полицаями, которых на виду у семей выводят по одному из школы и швыряют в огонь. И каждый из карателей думает, что такое может произойти с другими, но не с ним.

В 11 часов 56 минут немец Лянге водит стволом автомата по тру­пам страшной ямы первого поселка. В последний раз видит своих убийц женщина, и в жуткой тишине беззвучно кричит от ужаса и одиночества неродившаяся шестимесячная жизнь.

В конце повести — документальные свидетельства о сожжении трупов Гитлера и Евы Браун, перечисление преступлений против че­ловечества в современную эпоху.

Л. А. Данилкин

Наши рекомендации