Четвертая проза - Эссе (1929-1938)

Одни люди пытаются спасти других от расстрела. Но действуют они при этом по-разному. Мудрая расчетливость одесского ньютона-мате­матика, с которой подошел к делу Веньямин Федорович, отличается от бестолковой хлопотливости Исая Бенедиктовича. Исай Бенедикто­вич ведет себя так, словно расстрел — заразная и прилипчивая бо­лезнь, и поэтому его тоже могут расстрелять. Он все время помнит, что в Петербурге у него осталась жена. Хлопоча, обращаясь к влия­тельным людям, Исай Бенедиктович словно делает себе прививку от расстрела.

Животный страх управляет людьми, строчит доносы, бьет по ле­жачим, требует казни для пленников. Люди требуют убийства за обвес на рынке, случайную подпись, припрятанную рожь. фонтаном брызжет черная лошадиная кровь эпохи.

Автор жил некоторое время в здании Цекубу (Центральной ко­миссии улучшения быта ученых). Тамошняя прислуга ненавидела его за то, что он не профессор. Приезжающие в Цекубу люди принимали его за своего и советовались, в какую республику лучше сбежать из Харькова и Воронежа. Когда автор наконец покинул здание Цекубу, его шуба лежала поперек пролетки, как у человека, покидающего больницу или тюрьму.

[190]

В словесном ремесле автор ценит только «дикое мясо, сумасшед­ший нарост», а произведения мировой литературы делит на разре­шенные и написанные без разрешения. «Первые — это мразь, вторые — ворованный воздух». Писателям, пишущим разрешенные вещи, следовало бы запретить иметь детей. Ведь дети должны будут досказать главнейшее за своих отцов, отцы же запроданы рябому черту на три поколения вперед.

У автора нет ни рукописей, ни записных книжек, ни даже почер­ка: он единственный в России работает с голосу, а не пишет как «гус­топсовая сволочь». Он чувствует себя китайцем, которого никто не понимает. Умер его покровитель, нарком Мравьян-Муравьян, «наив­ный и любопытный, как священник из турецкой деревни». И никог­да уже не ездить в Эривань, взяв с собой мужество в желтой соломенной корзине и стариковскую палку — еврейский посох.

В московские псиные ночи автор не устает твердить прекрасный русский стих: «...не расстреливал несчастных по темницам...» «Вот символ веры, вот подлинный канон настоящего писателя, смертельно­го врага литературы».

Глядя на разрешенного большевиками литературоведа Митьку Бла­гого, молочного вегетарианца из Дома Герцена, который сторожит в специальном музее веревку удавленника Сережи Есенина, автор дума­ет: «Чем была матушка филология и чем стала... Была вся кровь, вся непримиримость, а стала псякрев, стала всетерпимость...»

Список убийц русских поэтов пополняется. На лбу у этих людей видна каинова печать литературных убийц — как, например, у Горнфельда, назвавшего свою книгу «Муки слова»... С Горнфельдом автор познакомился в те времена, когда еще не было идеологии и некому было жаловаться, если тебя кто обидит. В двадцать девятом советском году Горнфельд пошел жаловаться на автора в «Вечернюю Красную Газету».

Автор приходит жаловаться в приемную Николая Ивановича, где на пороге власти сиделкой сидит испуганная и жалостливая белочка-секретарша, охраняя носителя власти как тяжелобольного. Он хочет судиться за свою честь. Но обращаться можно разве что к Александру Ивановичу Герцену... Писательство в том виде, как оно сложилось в Европе и особенно в России, несовместимо с почетным званием иудея, которым гордится автор. Его кровь, отягощенная наследством овцеводов, патриархов и царей, бунтует против вороватой цыганщи­ны писательского племени, которому власть отводит места в желтых кварталах, как проституткам. «Ибо литература везде и всюду выпол-

[191]

няет одно назначение: помогает начальникам держать в повиновении солдат и помогает судьям чинить расправу над обреченными».

Автор готов нести ответственность за издательство ЗИФ, которое не договорилось с переводчиками Горнфельдом и Карякиным. Но он не хочет носить солидную литературную шубу. Лучше в одном пид­жачке бегать по бульварным кольцам зимней Москвы, лишь бы не видеть освещенные иудины окна писательского дома на Тверском бульваре и не слышать звона сребреников и счета печатных листов.

Для автора в бублике ценна дырка, а в труде — брюссельское кру­жево, потому что главное в брюссельском кружеве — воздух, на ко­тором держится узор. Поэтому его поэтический труд всеми воспринимается как озорство. Но он на это согласен. Библией труда он считает рассказы Зощенко — единственного человека, который показал трудящегося и которого за это втоптали в грязь. Вот у кого брюссельское кружево живет!

Ночью по Ильинке ходят анекдоты: Ленин с Троцким, два еврея, немец-шарманщик, армяне из города Эривани...

«А в Армавире на городском гербе написано: собака лает, ветер носит».

Т. А. Сотникова

[192]


Наши рекомендации