М.Пыляев. Старая Москва. ГЛАВА II

Моровая язва. – Общая паника на улицах столицы. – Мортусы. – Воспоминания Страхова. – Бегство главнокомандующего из Москвы. – Народный бунт. – Убийство архиепископа Амвросия. – П. Д. Еропкин. – Приезд князя Г. Г. Орлова в Москву. – Суд над убийцами архиепископа. – Несколько анекдотов из жизни графа Орлова

В 1771 году Москву посетило ужасное бедствие – в январе месяце в столице открылась страшная моровая язва. Занесена была чума в Москву войском из Турции; врачи предполагали, что ее впервые завезли вместе с шерстью на суконный двор, стоявший тогда у моста за Москвою-рекою.

Здесь с 1 января по 9 марта умерло 130 человек; следствие открыло, что на празднике Рождества один из фабричных привез на фабрику больную женщину с распухшими железами за ушами и что вскоре по привозе она умерла. Чума с быстротой переносилась из одного дома в другой; самый сильный разгар чумы в Москве продолжался четыре месяца: август, сентябрь, октябрь и ноябрь.

Жители столицы впали в уныние, сам главнокомандующий, граф Салтыков, бежал из Москвы в свою деревню; в городе в это бедственное время не было ни полиции, ни войска; разбои и грабежи стали производиться уже явно среди белого дня.

По словам очевидца Подшивалова, народ умирал ежедневно тысячами; фурманщики, или, как их тогда называли, «мортусы», в масках и вощаных плащах длинными крючьями таскали трупы из выморочных домов, другие поднимали на улице, клали на телегу и везли за город, а не к церквам, где прежде покойников хоронили. Человек по двадцати разом взваливали на телегу.

Трупы умерших выбрасывались на улицу или тайно зарывались в садах, огородах и подвалах.

Вот как описывает это страшное время П. И. Страхов, профессор Московского университета, бывший еще гимназистом; брат его состоял письмоводителем в Серпуховской части при особо назначенном на это время смотрителе за точным исполнением предохранительных и карантинных мер против заразы. Этот Страхов жил у Серпуховских ворот и от отца своего имел приказ непременно доставлять каждое утро записочку, сколько вчерашний день было умерших во всей Москве, а Страхов-гимназист каждое утро обязан был ходить к брату за такими записочками. Прямая и короткая дорога была ему туда и назад по Земляному валу через живой Крымский мост.

«Вот, бывало, – говорит он, – я в казенном разночинском сюртуке из малинового сукна с голубым воротником и обшлагами на голубом же стамедном подбое, с медными желтыми большими пуговицами и в треугольной поярковой шляпе бегу от братца с бумажкою в руке по валу, а люди-то из разных домов по всей дороге и выползут, и ждут меня, и лишь только завидят, бывало, и кричат: «Дитя, дитя, сколько?» А я-то лечу, привскакивая, и кричу им, например: «Шестьсот, шестьсот», и добрые люди, бывало, крестятся и твердят: «Слава Богу, слава Богу!»; это потому, что накануне я кричал: «семьсот», а третьего дня: «восемьсот!» Смертность была ужасная и росла до сентября так, что в августе было покойников чуть-чуть не восемь тысяч, в сентябре же хватило за двадцать тысяч, в октябре поменьше двадцати тысяч, а в ноябре около шести тысяч».

Отец Страхова еще на Святой неделе принял самые строгие меры предосторожности. На дворе своем у ворот разложил костры из навоза и поручил сыну-гимназисту, чтобы ни день ни ночь не допускал их гаснуть; заколотил наглухо ворота, калитку запер на замок и ключ отдал ему же, строго-настрого приказав всех приходивших, не впуская во двор, опрашивать и впускать в калитку не иначе, как старательно окурив у костра.

– Далее, – говорит Страхов, – наш приход весь вымер до единого двора, уцелел один наш двор; везде ворота и двери были настежь растворены. В доме нашего священника последней умерла старуха; она лежала зачумленная под окном, которое выходило к нам на двор, стонала и просила, ради Бога, испить водицы. В это время батюшка наш сам читал для всех нас правила ко святому причащению, остановился и грозно закричал нам: «Боже храни, кто из вас осмелится подойти к поповскому окну, выгоню того на улицу и отдам негодяям», так тогда называли мортусов, т. е. колодников, приставленных от правительства для подбирания мертвых тел по улицам и на дворах. Окончив чтение, сам он вынул из помела самую обгорелую палку, привязал к ее черному концу ковш, почерпнул воды и подал несчастной.

Уголь и обгорелое дерево тогда было признано за лучшее средство к очищению воздуха. Первая чумная больница была устроена за заставой в Николоугрешском монастыре. Вскоре число больниц и карантинов в Москве прибавилось, также были предприняты и следующие гигиенические меры: в черте города было запрещено хоронить и приказано умерших отвозить на вновь устроенные кладбища, число которых возросло до десяти, затем велено погребать в том платье, в котором они умерли. Фабрикантам на суконных фабриках было приказано явиться в карантин, не являвшихся же приказано было бить плетьми; сформирован был батальон сторожей из городских обывателей и наряжен в особые костюмы. Полицией было назначено на каждой большой дороге место, куда московским жителям позволялось приходить и закупать от сельских жителей все, в чем была надобность. Между покупщиками и продавцами были разложены большие огни и сделаны надолбы, и строго наблюдалось, чтобы городские жители до приезжих не дотрагивались и не смешивались вместе. Деньги же при передаче обмакивались в уксус.

Но, несмотря на все эти строгие меры, болезнь переносилась быстро. Так, один мастеровой из села Пушкина, испугавшись моровой язвы, отправился к себе в деревню, но ему хотелось купить жене обновку и он купил в Москве для нее кокошник, который впоследствии оказался принадлежавшим умершей от чумы. Все семейство мастерового умерло быстро, а затем и все село лишилось обитателей. Точно таким образом вымер и город Козелец от купленного в Чернигове кафтана.

Как мы уже выше говорили, паника в Москве настолько была сильна, что бежал даже московский главнокомандующий граф Петр Семенович Салтыков (известный победитель Фридриха II при Кунерсдорфе) в свое подмосковное имение Марфино; вместе с ним выехали губернатор Бахметев и обер-полицеймейстер И. И. Юшков. За оставление своего поста граф был императрицею уволен.

После него чумная Москва подпала под деятельный надзор генерал-поручика Еропкина; последнему именным указом было приказано, чтоб чума «не могла и в самый город С.-Петербург вкрасться», и от 31 марта велено было Еропкину не пропускать никого из Москвы не только прямо к Петербургу, но и в местности, лежащие на пути; даже проезжающим через Москву в Петербург запрещено было проезжать через московские заставы. Мало того, от Петербурга была протянута особая сторожевая цепь под начальством графа Брюса.

Цепь эта стягивалась к трем местам: в Твери, в Вышнем Волочке и в Бронницах. Но, несмотря на все заставы и меры, предпринимаемые полицией, чума все более и более принимала ужасающие размеры: фурманщики уже были не в состоянии перевозить всех больных, да и большая часть из них перемерла; пришлось набирать последних из каторжников и преступников, приговоренных уже к смерти.

Для этих страшных мортусов строили особые дома, дали им особых лошадей, носилки, крючья для захватывания трупов, смоляную и вощаную одежду, маски, рукавицы и проч. Картина города была ужасающая – дома опустели, на улицах лежали непогребенные трупы, всюду слышались унылые погребальные звоны колоколов, вопли детей, покинутых родными, и вот в ночь на 16 сентября в Москве вспыхнул бунт. Причина бунта, как говорит Бантыш-Каменский, была следующая. В начале сентября священник церкви Всех Святых (на Кулишках) стал рассказывать будто о виденном сне одного фабричного – последнему привиделась во сне Богородица, которая сказала, что так как находящемуся на Варварских воротах ее образу вот уже более тридцати лет никто не пел молебнов и не ставил свечей, то Христос хотел послать на Москву каменный дождь, но Она умолила Его и упросила послать на Москву только трехмесячный мор. Этот фабричный поместился у Варварских ворот, собирал деньги на какую-то «всемирную свечу» и рассказывал свой чудесный сон.

Толпы народа повалили к воротам, священники бросили свои церкви, расставили здесь аналои и стали служить молебны. Икона помещалась высоко над воротами – народ поставил лестницу, по которой и лазил, чтоб ставить свечи; очень понятно, что проход и проезд был загроможден. Чтобы положить конец этим сборищам, весьма вредно действующим при эпидемиях, митрополит Амвросий думал сперва убрать икону в церковь, а собранную на нее в поставленном там сундуке немалую сумму отдать на Воспитательный дом. Но, не решаясь лично взять на себя ответственность, он посоветовался с Еропкиным; последний нашел, что брать икону в смутное время небезопасно, но что сундук можно взять, и для этого послал небольшой отряд солдат с двумя подьячими для наложения печатей на сундук.

Народ, увидя это, закричал: «Бейте их! Богородицу грабят! Богородицу грабят!» Вслед затем ударили в городской набат у Спасских ворот и стали бить солдат. Архиепископ Амвросий, услыхав набат и видя бунт, сел в карету своего племянника, жившего также в Чудовом монастыре, и велел ехать к сенатору Собакину; последний со страху его не принял и от него владыко поехал в Донской монастырь.

Мятежники кинулись в Кремль, многотысячная толпа была вооружена и неистово вопила: «Грабят Богородицу!» Толпа ворвалась в Чудов монастырь и накинулась на все: в комнатах и в церквах рвала, уничтожала и кощунствовала; вслед затем были разбиты чудовские погреба, отдаваемые внаймы купцу Птицыну, – все вино было выпито. Между тем Амвросий, видя себе неизбежную гибель, просил у Еропкина, чтобы он дал ему пропускной билет за город. Вместо билета Еропкин прислал ему для охраны его особы одного офицера конной гвардии, но, пока закладывали для Амвросия лошадей, толпа ворвалась в Донской монастырь. Амвросий, предчувствуя свою гибель, отдал свои часы и деньги племяннику своему, находившемуся при нем все время, и велел ему искать спасения, а сам пошел в церковь, одев простое монашеское платье; увидев, что толпа черни стремится в храм, Амвросий приобщился святых тайн и затем запрятался на хорах церкви.

Бунтовщики кинулись в алтарь и стали всюду искать свою жертву. Они не щадили ничего, опрокинули престол. Увидя, что хоры заперты, они отбили замок и кинулись туда, и там, не найдя Амвросия, хотели сойти, как какой-то мальчик заметил ноги и платье несчастного мученика и закричал: «Сюда! сюда! Архиерей здесь». Толпа с яростью накинулась на невинную жертву и потащила его из храма. Здесь, выведя его в задние ворота к рогатке, ему сделали несколько вопросов, на которые он ответил, и, казалось, слова архипастыря тронули многих, как вдруг из соседнего монастырского кабака выбежал пьяный дворовый человек г. Раевского Василий Андреев и закричал: «Чего глядите вы на него? Разве не знаете, что он колдун и вас морочит?»

Сказав это, он первый ударил невинного страдальца колом в левую щеку и поверг его на землю, а затем и остальные изверги накинулись на несчастного архиепископа и убили его.

По словам биографа Амвросия, тело его лежало на улице весь день и ночь. На месте, где убит был архиепископ, в память этого прискорбного случая был воздвигнут каменный крест. Убийцы, покончив с Амвросием, кинулись было к Еропкину, который жил на Остоженке в доме, где затем было Коммерческое училище, но тот уже в это время вызвал стоявший в тридцати верстах от Москвы Великолуцкий полк, принял над ним начальство и отправился с ним в Кремль.

Выехав из Спасских ворот, он увидел, что вся площадь была покрыта народом. Еропкин подъехал к бунтовщикам верхом вместе со своим берейтором и стал их уговаривать разойтись, но толпа кинулась к Кремлю, кидая в Еропкина каменьями и поленьями; одно из них попало ему в ногу и сильно ушибло. Видя, что увещания не действуют, Еропкин, поставив перед Спасскими воротами два орудия, приказал стрелять холостыми зарядами в народ. Толпа, увидя, что убитых нет, закричала: «Мать крестная Богородица за нас!» и кинулась к Спасским воротам. Тогда Еропкин приказал зарядить картечью, и на этот раз грянул выстрел, оставивший многих убитых и раненых.

После этого толпа в страхе кинулась на Красную площадь и прилегающие улицы; вслед за ней поскакали драгуны, переловившие многих бунтовщиков. Еропкин два дня не слезал с лошади и был первым во всех стычках с народом. По усмирении бунта он послал к императрице донесение о происшествии, испрашивая прощения за кровопролитие.

Екатерина милостиво отнеслась к поступку Еропкина и наградила его Андреевскою лентою через плечо, и дала 20 000 рублей из Кабинета, и хотела пожаловать ему четыре тысячи душ крестьян, но он отказался, сказав:

– Нас с женой только двое, детей у нас нет, состояние имеем. К чему же нам набирать себе лишнее?

Позднее, когда он был московским главнокомандующим, то не переехал в казенный дом и денег, отпускаемых казной для приема гостей, не брал.

В посещение императрицей Екатериной II Москвы он давал ей праздник у себя в доме, и, когда она его спросила: «Что я могу для вас сделать, я желала бы вас наградить?», он отвечал:

– Матушка государыня, доволен твоими богатыми милостями, я награжден не по заслугам: андреевский кавалер, начальник столицы, заслуживаю ли я этого?

Императрица не удовольствовалась этим ответом и опять ему сказала:

– Вы ничего не берете на угощение Москвы, а между тем у вас открытый стол, не задолжали вы? Я заплатила бы ваши долги.

Он отвечал:

– Нет, государыня, я тяну ножки по одежке, долгов не имею и что имею, тем угощаю, милости просим, кому угодно моего хлеба-соли откушать. Да и статочное ли дело, матушка государыня, мы будем должать, а ты, матушка, станешь за нас платить долги.

Видя, что Еропкину дать нечего, государыня прислала жене его орден св. Екатерины.

По наружности П. Д Еропкин был высокого роста, весьма худощавый, несколько сгорбленный, очень приятной внешности, в молодости он был красавцем и замечательным силачом. Глаза у него были большие, очень зоркие, но довольно впалые, нос орлиный; он пудрился, носил пучок и был причесан в три локона (а trois marteaux (в три молотка)). Еропкин был очень умен, великодушен, благороден, бескорыстен и, как немногие, в обхождении очень прост. Езжал он цугом в шорах с верховым впереди, при остановках у ворот и у подъездов верховой трубил в рожок, давая тем знать о приезде главнокомандующего. Вставал он по утрам рано, начинал всегда день молитвою и когда одевался, то заставлял прочесть себе житие святого того дня. Со своих крестьян оброку брал в год не больше двух рублей. Родился Еропкин в 1724 году, умер в 1801 году – легко, точно уснул, отыграв три пульки в рокамболь. Еропкин был замечательный стрелок из лука: он снимал стрелой яблоко с головы мальчика.

По усмирении бунта в Москву был прислан князь Г. Г. Орлов; он приехал в столицу 26 сентября, когда стояли ранние холода и чума заметно уже ослабевала. Вместе с Орловым прибыли команды от четырех полков лейб-гвардии с необходимым числом офицеров. По приказу Орлова состоялось 4 октября торжественное погребение убитого Амвросия.

Префект Московской академии Амвросий на похоронах сказал замечательное слово. В течение целого года покойного поминали во все службы, а убийцам возглашалась анафема. Убийцы Амвросия Василий Андреев и Иван Дмитриев были повешены на том самом месте, где совершено убийство. К виселице были приговорены еще двое – Алексей Леонтьев и Федор Деянов, но виселица должна была достаться одному из них по жребию; остальные шестьдесят человек купцов, дьячков, дворян, подьячих, крестьян и солдат было приказано бить кнутом, вырезать ноздри и сослать в Рогервик на каторгу; захваченных на улице малолетних приказано было высечь розгами, а двенадцать человек, огласивших мнимое чудо, велено сослать вечно на галеры с вырезанием ноздрей.

И с этих же дней вышел приказ прекратить набатный звон по церквам и ключи от колоколен иметь у священников. Казнь над преступниками была совершена 21 ноября. По приезде в Москву Орлов многими благоразумными мерами способствовал окончательному уничтожению этой гибельной эпидемии и восстановлению порядка. Он с неустрашимостью стал обходить все больницы, строго смотрел за лечением и пищей, сам глядел, как сжигали платье и постели умерших от чумы, и ласково утешал страждущих. Несмотря на такие высокочеловеческие меры, москвичи смотрели на него недружелюбно и на первых же порах подожгли Головинский дворец, в котором он остановился.

Но вскоре народ оценил его заботы и стал охотно идти в больницы и доверчиво принимать все меры, вводимые Орловым. По истечении месяца с небольшим после его приезда государыня уже писала ему, что он «сделал все, что должно было истинному сыну отечества, и что она признает нужным вызвать его назад».

Около 16 ноября Орлов выехал из Москвы; от шестинедельного карантина в городе Торжке императрица освободила его собственноручным письмом. Въезд Орлова в Петербург отличался необыкновенной торжественностью; в Царском Селе, на дороге в Гатчину, ему были выстроены триумфальные ворота из разноцветных мраморов по рисунку архитектора Ринальди; вместе со множеством пышных надписей и аллегорических изображений на воротах красовался следующий стих тогдашнего поэта В. И. Майкова: «Орловым от беды избавлена Москва».

В честь Орлова была выбита медаль, на одной стороне которой он был изображен в княжеской короне, на другой же представлен город Москва, и впереди – в полном ристании на коне сидящий, в римской одежде князь Орлов, «аки бы в огнедышащую бездну ввергающийся», в знак того, что он с неустрашимым духом, за любовь к отечеству и для спасения Москвы живота своего не щадил. Кругом надпись:

«Россия таковых сынов в себе имеет», внизу: «За избавление Москвы от язвы в 1771 году».

По поводу первой надписи Карабанов рассказывает, что Орлов не принял самою императрицею вручаемые ему для раздачи медали и, стоя на коленях, сказал:

– Я не противлюсь, но прикажи переменить надпись, обидную для других сынов отечества.

Выбитые золотые медали были брошены в огонь и появились с поправленною надписью: «Таковых сынов Россия имеет». После Москвы Орлов никаких уже больше полномочий не получал и жил на покое.

Вопросы.

Кто такие мортусы?

Что послужило поводом для чумного бунта?

Какие меры ввел Орлов для борьбы с эпидемией?

Д.С.САМОЙЛОВИЧ (1774-1805)

Рассуждение о прививании чумы (оригинал на французском языке)

Чума — болезнь гнилостная и очень опасная. Опасность эта, грозящая только человеку, проистекает от легкости и от быстроты заражения; хотя и от чумы можно выздороветь, как и от других эпидемических болезней, но ее, видимо, следует страшиться более других, ибо уберечься от нее мы не умеем, если не избегать соприкосновения с чумными больными и с зачумленными предметами.

Я недостаточно знаю, чему приписать удивительную быстроту, с какой распространяется этот губительный бич людей. Сказать, что чумный яд, более слабый в странах, где эта болезнь эндемична, распространяет с большей скоростью свои гибельные частицы только в новых областях, куда ветер занес его впервые, это значит исходить из ложной теории для объяснения несомненного факта. В действительности воздуху не следует придавать в этом никакого значения, ибо я в другом месте уже доказал, что заражение происходит только путем прикосновения. Я считаю более обоснованным искать причину этой массовой гибели людей в отчаянии и ужасе, которые подавляют мужество и угнетают душу человека.

Неудивительно, что эти страсти легко овладевают людьми, которые внезапно начинают испытывать симптомы неслыханной дотоле болезни, опустошающей города и села; заболевший ею отчаивается в своем выздоровлении, ибо не ждет помощи ни от родственников, убегающих от него, ни от врачей, боящихся приблизиться к нему, ни даже от бога, на которого он в это время смотрит, как на существо, в своем гневе простершее карающую руку. Ужас овладевает всеми чувствами и леденит душу; телесные и душевные силы подавлены. Тот человек, в ком доверие к средствам врачебного искусства и природе могло бы помочь организму в выведении губительного яда из кровеносных путей, все же умирает, ибо его обуревают противоположные чувства, приводящие его к гибели.

Когда оспа впервые появилась в Сибири, народы, жившие в Тобольской, Иркутской, Якутской и других губерниях, были объяты ужасом, подобно тому, как это наблюдается в Европе при чуме, и эти губернии подверглись величайшему опустошению. В настоящее время жители Сибири прививают себе оспу без опасения, и если оспа все появляется, они ее менее страшатся: теперь оспа не опустошает Сибири, как это было в прежнее время.

Таким образом, важнейшей задачей при заразных болезнях, по-видимому, является устранение ужаса, отчаяния, малодушия. И тогда не будет массовой гибели заболевших, ибо они будут считать себя вне опасности, раз ухаживающие за ними родственники или нанятые для этого люди обслуживают их без боязни. Докторы и лекари, смело подающие им помощь, тем самым будут поддерживать в больных надежду на излечение; мало-помалу организм выйдет из состояния оцепенения, кровообращение оживит полуугасшие силы; пробужденная природа избавится (от вредных начал) через выделительные органы и больные в большинстве своем выздоровеют.

Чтобы добиться столь спасительной цели, я позволю себе предложить европейским ученым прививание чумы. Мы живем в просвещенном веке, когда наука и искусство достигли совершенства и медицина освободила учение о болезнях от фантастических измышлений, которым в прежние века предавались врачи. Нам уже лучше известны природа и течение чумы, и, если мне позволено сказать, появление этой болезни в России и особенно в Москве пролило новый свет на эту область науки, ибо дало поразительные доказательства тому, что в воздухе не содержится болезнетворного начала чумы, что она передается из одного места в другое только через зараженные вещи и что контакт есть единственный способ передачи чумной заразы. А если так, то не возможно ли уменьшить губительное распространение этой болезни с помощью ниже описанного средства? И если с помощью этого лечебного метода мы могли бы легко добиться излечения столь страшной болезни, для лечения которой до настоящего времени еще не удалось выработать правильных указаний и которой еще нельзя противопоставить лекарства, сколько-нибудь ограждающие от опасности, то разве это не значило бы, что мы открыли для человеческого рода новый источник продления жизни?

Во время чумы ничто так не угнетает больных, как то, что они лишены необходимой помощи и предоставлены своей несчастной участи. Как много встречается таких больных, которым малейшее облегчение и самое легкое утешение сохранили бы жизнь, не доводя их до отчаяния! И если делать прививание тем, кто должен обслуживать чумных больных, то последние не окажутся в беспомощном состоянии, что угнетает их так же, как и сама болезнь, и чумные будут умирать в меньшем количестве.

Но этим не ограничивается польза прививания; столь же большие выгоды проистекают от нее и для лиц, окружающих зараженного чумою в частном доме. Там ведь трудно уберечься от прикосновения к больному или к вещи, которой он пользовался. Какие ужасные затруднения возникают в этих условиях! Все старательно избегают и боятся друг друга; возможно ли при таких условиях усердно помогать тому или тем, у кого обнаружено заражение чумой? Прививание должно покончить с такой прискорбной нерешительностью и трусливым стремлением избегать друг друга: кто подвергся прививанию, не будет более опасаться, что умрет от чумы, и протянет руку помощи тем, кто в ней нуждается.

Пойдем дальше. От частного дома и больницы перейдем к городу и деревне. Чего будет опасаться горожанин или земледелец, раз увидит, что множество людей нарочно подвергаются заболеванию, которое дотоле считалось страшнейшим бичом человеческого рода, и что они легко выздоравливают от него! И тот, и другой без страха лягут в чумную больницу, чтобы там получить излечение, или будут лечиться на дому в удобной обстановке, уверенные в выздоровлении. Не будет в народе боязни чумы и проистекающих от этого волнений; опасность чумы уменьшится настолько, насколько возрастет чувство безопасности, внушаемое прививанием, и чумной яд более не погубит столько жертв.

Я не думаю, чтоб во время эпидемии чумы прививание оказалось менее благотворным, чем прививание в разгар оспенной эпидемии. Если оспопрививание уже тысячу раз подавляло ярость этой болезни в Азии, Европе и Америке, причем смертельные симптомы поддавались воздействию простейших врачебных приемов, то вероятно ли, чтобы прививание одержало меньшую победу в борьбе с чумой? И как просто станет ближе наблюдать эту болезнь, которой так боятся, и оказывать помощь при всех различных припадках, изменяющих ее обычное течение!

... Два счастливых события зародили во мне идею об этой операции; из них я извлек материал для предположений и последующих рассуждений — это быстрое излечение от чумы доктора Погорецкого и мое.

В больницах, где я заперся, мне часто приходилось делать различные операции чумным больным; особенно часто я делал разрезы чумных бубонов, когда они достигали необходимого созревания. Выжимая из них гной, я не мог избежать загрязнения пальцев вытекавшим из них гноем; хотя я очищал от гноя свой бистури или ланцет со всеми необходимыми предосторожностями, но так как они мне нужны были каждую минуту, я их всегда имел при себе в сумке. Отсюда легко заключить, что я не только всегда имел дело с чумным ядом, но что яд этот всегда был в моих карманах. Я, подобно другим, испытал приступы чумы, но с какой легкостью я их перенес! Между тем все работавшие со мной в госпиталях подлекари и другие лица, обслуживавшие больных, испытывали ужаснейшие страдания и в большинстве гибли. Но ведь они были таких же лет, как и я, такого же здоровья и такого же, примерно, темперамента, мы соблюдали один и тот же режим, дышали одним и тем же воздухом. Откуда же такое различие в проявлениях болезней, которое оказалось столь гибельным для них и счастливым для меня? Нельзя ли допустить, что чумной яд, который внедрился в соки их организма, был другой природы или по крайней мере был более ядовитым, чем тот, который проник в меня? Не могу ли я считать, что, погружая свои пальцы в яд, заразительность которого ослаблена доброкачественным гноем, или имея при себе инструменты, которые также погружались в этот гной, я этим путем подвергался своего рода инокуляции? Между тем мои помощники, накладывая припарки и прикасаясь к несозревшим бубонам, содержавшим гной еще неослабленной силы, отважно подвергались всей ярости врага, принесшего им гибель.

Погорецкий, как и я, быстро оправился от болезни; он заразился в больнице, где пользовал чумных больных в то время, когда эпидемия была уже в периоде стихания, и из всех работавших вместе с ним в госпитале он один заболел. Можно считать, что чумной яд тогда не обладал ни такой сильной гнилостностью, ни столь проникающей летучестью. Симптомы болезни у Погорецкого не были тяжелыми, да и способ, которым он заразился, мог смягчить эти симптомы. Действительно, повязка с чумного бубона прилепилась к каблуку его ботинка на несколько часов и из-за этой повязки он заболел чумой (так он сообщил рапортом в противочумную комиссию). Гной в этой повязке несомненно содержал чумной яд, но яд, разбавленный гноем и наполовину потерявший свою активность или почти лишенный своих естественных свойств. Чего же Погорецкому оставалось опасаться после такого рода инокуляции? И разве он, подобно мне, не должен был легко избежать опасностей, которые повели бы к гибели столь многих других?

Воспользуемся сравнением и для этого бросим беглый взгляд на прививание оспы. Как только было введено оспопрививание, шествие смерти в упомянутых губерниях Сибири приостановилось, прекратились опустошения от эпидемии, и люди, которые до того гибли тысячами, могли уже переносить эту болезнь в любом возрасте, как маленькие дети в других климатических условиях. Чему же, скажите пожалуйста, приписать такое спасительное изменение свойств оспенного яда, а оно уже может быть засвидетельствовано во многих странах? Разве нельзя смотреть на гной, обволакивающий оспенный яд в выбранном для инокуляции гнойничке, как на маслянистую оболочку, мешающую яду после прививки проявить столь сильное действие, как если бы он проник в тонкой форме и со всей энергией своей активности?

Если этот гной предупреждает столько гибельных последствий в случае оспы, готовой обезлюдить нашу Сибирь, почему он окажется лишенным этой способности, когда чума производит такие же опустошения в других местах? В особенности, если делающий прививание умеет получать гной в должное время и выжимает его из совершенно созревших бубонов, из которых вытекает материя белая, вязкая, без запаха, слвом, доброкачественный гной. Все говорит в пользу этой аналогии. И если природа при столь сходном внешнем виде гноя внушает врачу, обдумывающему свои операции, мысли о прививке, то опыт должен с успехом оправдать смелость и усердие врача в пользу человечества.

Однако, так как успех, по-видимому, зависит от последнего условия больше, чем считают, уместно войти в большие подробности и развить мои доводы касательно выбора бубона, и которого берется материал для прививания.

Если бубон еще не созрел или если он еще от этого далек, то чумной яд, можно считать, еще почти не изменил своих начальных свойств; он обладает еще той ядовитостью, которую природа должна еще постепенно смягчить, сплавляя его, так сказать, с другими доброкачественными веществами, устраняющими прежние симптомы. Когда активность твердых частей организма достигла высшего напряжения, а кровообращение обладает чрезмерной стремительностью, что можно думать о яде, вызвавшем этот поток и ускоряющем ход всей жизненной машины? Будет ли он более доброкачественной природы в бубоне болезненном и воспаленном, или же тогда, когда все эти вызванные ядом припадки закончились абсцессом, когда покой восстановлен и ярость яда обуздана? Поэтому никогда не следует брать для прививания гной из несозревшего бубона, и только с помощью этой мудрой предусмотрительности можно будет оградить привитых от опасных явлений и сложных наружных признаков, которые ведут к гибели многих несчастных в разгар чумы.

Все это нужно учитывать и тогда, когда придется делать прививание гноя, взятого из карбункула, хорошо нагноившегося, в котором омертвевшая часть уже отделилась от здоровых тканей: до этого из него вытекает едкая жидкость, или, если угодно, вид ихорозного гноя, который мог бы только обострить болезнь, которая и без того обладает слишком острым течением.

Если, наоборот, точно следовать указанному мною методу, есть все основания считать, что он значительно уменьшит опасность и последствия этой операции. Внимательный оператор, уверенный в характере той болезни, которая последует от прививания и которую он уже наблюдал в других условиях, тщательно исследует ее течение; он наперед сообщит привитому ее симптомы, равно как предскажет наружные признаки, которые появятся, и сам, так сказать, определит, когда им появиться. Правильное предсказание врача ободрит робкую душу больного; все будет протекать в спокойной уверенности с той и с другой стороны; больной не будет бояться оператора, а врач ничуть не будет опасаться последствий тех припадков, с которыми он приготовился бороться...

Только что указанные условия не являются единственными, которые необходимы для обеспечения предложенного мною прививания; существуют также различные приготовительные мероприятия, оказывающие большое влияние на эту операцию. Почему бы им не оказаться столь же полезными для прививания чумы, как и при прививании оспы? Аналогия говорит полностью в мою пользу.

Перед тем, как войти в помещение, где будет сделано прививание, необходимо принять теплую ванну или обмыть тело такой же водой для смягчения кожи и раскрытия кожных пор. Такое же обмывание нужно продолжать делать и после прививания до появления симптомов чумы.

Одновременно с обмыванием тела нужно принимать рвотные средства и слабительные микстуры, чтобы освободить желудок и кишечный канал от вязких масс, содержащихся в этих органах.

Диету следует строго соблюдать: разрешаются только легкие супы, слегка подкисленные, и также фруктовые компоты. Отнюдь не допускается потребление мяса, запрещаются спиртные напитки.

...Только возраст больного даст оператору повод для длительных размышлений. Оспа поражает большей частью детей, им-то обычно делают прививание; но в нашем просвещенном веке мы уже располагаем достаточными сведениями о ходе этой болезни, чтобы уже делать прививки также и взрослым. Чума поражает обычно взрослых, и у них резкость болезненных симптомов представляет большую опасность. Пусть внимательный наблюдатель обследует эти симптомы и их излечит! Он обогатит врачебное искусство новыми ценными данными, полезными для человечества, и за это просвещенная Европа ему будет бесконечно обязана.

...Достаточно взять гной из вполне созревшего бубона, как я выше советовал; этот ослабленный гной следует нанести на корпию. Пропитанную гноем корпию накладывают на место, обычно применяемое для прививания оспы, т.е. на плечо или другое подходящее место; с помощью соответствующей повязки корпия здесь фиксируется до появления симптомов чумы – вот и весь секрет. Всякий другой более сложный метод прививания применяется лишь для того, чтобы внушить простому народу преклонение перед внешним подобием учености, и в конечном счете принижает представителей врачебного искусства в глазах знающих людей.

...Среди ученых, я думаю, не найдется никого, кто считал бы, что мой метод способен скорее породить чуму, чем ее искоренить; ведь я не советую делать прививание чумы, когда она не распространена. Лишь при наличии этого ужасного бича народов следует, по-моему, делать прививание. Будет ли эта операция менее благотворной для людей, чем она некогда были в Сибири, когда жестокая оспенная эпидемия косила заболевших? Оспенный яд, смягченный инокуляцией, совершенно изменил свой характер, если верить медицинской литературе; неужели прививание будет менее способно изменить характер чумы?

Хочу верить противоположному и тем более льщусь этой сладкой надеждой, что я трижды перенес эту болезнь, и мне кажется, что провидение сохранило мне жизнь, чтобы я в дальнейшем мог похитить у чумы ее жертвы.

Вопросы. Сравните представления о заражении чумой, описанные Самойловичем, с описанием в Декамероне и тексте М.Пыляева «Старая Москва».

Как Д.Самойлович описывал связь эмоционального состояния пациента с возможностью выздоровления? Насколько этот взгляд традиционен для своего времени?

Что такое инокуляция?

Какой метод профилактики чумы предлагает Самойлович?


Наши рекомендации