Его лечат больнице цейлоне энцефалита тчк

ДОСТАВЛЕН РАНГУНА БИРМА ТЧК

ТЕМПЕРАТУРА 92 ТЧК

ПАРАЛИЗОВАН ТЧК

ВЕСИТ СТО ПЯТЬ ФУНТОВ ТЧК

С ЛЮБОВЬЮ ОЛИВ

– Сто пять фунтов! – воскликнул Гомер.

– Жив! – прошептала Кенди.

– Парализован, – сказала сестра Эдна.

– Энцефалит, – проговорил д‑р Кедр.

– Уилбур, как может быть у человека температура девяносто два[9]градуса? – спросила сестра Эдна.

Этого д‑р Кедр не знал и даже не пытался строить догадки. Организм капитана Уортингтона, сбитого над Бирмой десять месяцев назад, получил такие травмы, в нем обнаружились такие расстройства, что пройдут годы, пока Уолли частично оправится от них.

Он выпрыгнул из самолета при таком сильном дожде, что ему показалось, будто парашют, раскрываясь, чувствует сопротивление водяных потоков. Рев мотора был совсем рядом, так что Уолли на какой‑то миг испугался, уж не слишком ли рано дернул за шнур. И еще он боялся бамбука – не раз слышал истории про летчиков, насквозь пропоротых острыми бамбуковыми побегами.

Опустился он на тиковое дерево и, ударившись о ветку, вывихнул плечо. Очевидно, он ударился и головой, потому что потерял сознание. Очнулся ночью и, не зная, на какой высоте находится, решил не сразу обрезать стропы парашюта. От нестерпимой боли в плече сделал укол морфия – очень большую дозу – и в темноте выронил шприц.

Мачете у него не было – некогда было перед прыжком искать, и утром пришлось долго повозиться, разрубая стропы штыком и действуя к тому же одной рукой. Когда спускался вниз, зацепился опознавательным ярлыком за лиану; не смог освободить его, цепочка порвалась, поцарапала шею, ярлык упал и потерялся. Приземляясь, Уолли попал ногой на замаскированный папоротником и пальмовыми листьями ствол тикового дерева. Ствол покатился, и Уолли растянул лодыжку. Поняв, что во время муссона восток от запада не отличишь, полез в карман за компасом и обнаружил, что компаса нет. Зато нашел сульфамидный порошок и присыпал на шее царапину.

Он понятия не имел, в какой стороне Китай, и двинулся туда, где легче идти. Через три дня ему показалось, что джунгли становятся реже. Хотя, может, он уже наловчился пробивать в зарослях путь. Китай был к востоку, а он шел на юг. Дорога туда лежит через горы, а он, напротив, выбирал долины, простирающиеся в юго‑западном направлении. Он не ошибся в одном – джунгли действительно поредели. К тому же явно становилось теплее. По ночам он взбирался на дерево и в развилке ветвей устраивался на ночлег. Скрученные стволы священных буддийских деревьев, похожие на гигантские канаты, были превосходным убежищем, но Уолли не один оценил их удобство. Как‑то ночью он заметил на соседнем дереве на уровне глаз леопарда, ищущего на себе клещей. Уолли последовал его примеру и нашел несколько. С пиявками он давно перестал бороться.

Однажды видел питона, небольшого, метров пяти, он лежал на большом камне, заглатывая животное размером с собаку породы бигль. Наверное, обезьяна, подумал Уолли, но не припомнил, чтобы ему встретилась хоть одна. Наверняка он их видел, но просто забыл о них. У него начался жар. Он хотел измерить температуру, но термометр в пакете первой помощи разбился.

В тот день, когда он увидел тигра, переплывающего реку, он первый раз заметил и комаров. Климат явно менялся. Река текла по широкой долине; другие стали леса. Уолли удалось руками поймать рыбу, и он съел ее печень. Питался он и лягушками величиной с хорошую кошку; но их лапки сильно отдавали рыбой; в прежней жизни он за лягушачьими лапками такого не замечал. Наверное, сказалось отсутствие чеснока.

Однажды он съел какой‑то фрукт, похожий на манго, но безвкусный, после него во рту долго пахло плесенью, и потом Уолли весь день знобило и рвало. Постепенно река становилась шире, полноводнее. Ее быстрое течение объяснялось ливневыми дождями. И Уолли решил построить плот. Он вспомнил, как мастерил плоты для плавания по Питьевому озеру, и чуть не заплакал. Как тогда это было просто – просмоленные сосновые стволы, веревки, несколько дощечек и гвозди, а тут один бамбук и лианы. А какими тяжелыми оказались зеленые бамбуковые побеги! Плот протекал, но не тонул, слава Богу. Вот если где придется тащить его волоком, сил у него на это не хватит.

Комаров становилось все больше, особенно когда река еще раздалась и течение замедлилось. Он потерял счет дням, не помнил, когда подскочила температура. Но рисовые поля и буйволы задержали его внимание. А однажды он помахал женщинам, работающим по колено в воде, и они проводили его изумленными взглядами.

Рисовые поля должны были насторожить его, предупредить, что он плывет в другую сторону. Он уже находился в самом центре Бирмы, которая на карте похожа на детский змей с длинным хвостом, и отсюда до Мандалая, оккупированного японцами, было ближе, чем до Китая. Но у Уолли была температура сто четыре[10], и он просто плыл и плыл, отдавшись течению. Он не отличал реку от рисовых полей, но все же удивлялся, что мужчины и женщины в юбках, только мужчины работают в соломенных шляпах, перевитых пестрыми лентами, а женщины – с непокрытыми головами, украсив черные волосы яркими цветами, и у тех и других волосы заплетены в косицы. Казалось, они все время едят, крестьяне жевали листья бетеля, отчего зубы у всех были желтые, а губы ярко‑красные, как будто в крови. Но виноват в этом был всего‑навсего сок бетеля…

Жилища, куда бирманцы приносили его, были все на одно лицо – одноэтажные под соломенной крышей постройки на бамбуковых сваях. Ели семьи под открытым небом на маленьких верандах. Ему давали рис, чай и многое другое, все приправленное соусом карри. Когда температура спала, Уолли стал есть «пансей кхоузе» (вермишель с корицей) и «нга сак кин» (рыбные биточки с карри) – первые слова, которым его научили спасшие его бирманские крестьяне. Но Уолли не понял их значения и решил, что «нга сак кин» – это имя человека, снявшего его с плота, принесшего в дом и державшего голову, пока жена кормила его с помощью пальцев. Она была на удивление маленькой, в тонкой белой блузке; желая научить Уолли своему языку, муж дотронулся до ее блузки.

– Аингис, – сказал он, и Уолли решил, что это имя его жены. От нее пахло так, как пахнет в бирманских жилищах, крытых пальмовыми листьями, – набивным ситцем и лимонными корками.

Это были очень хорошие люди – Нга Сак Кин и Аингис. Уолли громко повторил их имена и улыбнулся. Мистер Рыбный Биточек и его жена миссис Блузка тоже улыбнулись. Еще от нее приторно пахло жасмином. Цитрусы и жасмины напомнили ему запах бергамотового чая.

Вместе с высокой температурой у него появилась ригидность шеи и спины, а когда температура спала, прекратились головные боли, рвота и озноб и даже перестало тошнить, он обнаружил, что парализован: руки и ноги вытянулись и перестали сгибаться.

(Д‑р Кедр назвал бы это спазмом верхних и нижних конечностей.) Две или три недели он был в бреду, говорил медленно и невнятно. С трудом ел – язык и губы сильно дрожали. Не мог мочиться, и крестьяне опорожняли его мочевой пузырь с помощью тонких, но грубых на ощупь бамбуковых побегов.

Они не оставляли его долго на одном месте, перевозили по реке, вниз по течению. Однажды он видел слонов, они волокли из джунглей деревья. Поверхность воды кишела черепахами и черными змеями, кружившими среди водяных гиацинтов; вода, цветом напоминавшая сок бетеля, была чуть темнее крови Уолли, появившейся у него в моче.

«Нга Сак Кин?» – спрашивал он. «Аингис?» Куда они делись? Хотя лица его спасителей все время менялись, они, казалось, понимают его. Наверное, это одна большая семья, думал Уолли и опять спрашивал маленьких красивых мужчин и женщин, которые все время улыбались: «Я парализован?» Одна из женщин вымыла ему голову и причесала, и вся семья любовалась, как горели золотом его сохнущие на солнце белокурые волосы; это произвело на них сильное впечатление!

На него надели белую блузу и сказали: «Аингис». «А‑а, – подумал Уолли, – это от нее подарок». Затем покрыли его светлую голову черным париком с навощенной косичкой и украсили цветами. Дети, глядя на него, заливались смехом. Тщательно, чуть не вместе с кожей, побрили ему лицо и ноги ниже колен, торчавшие из‑под длинной юбки. Для маскировки они превращали его в женщину. Он был так красив, что переодеть его женщиной ничего не стоило, тем более что у идеальной бирманской женщины грудей как бы вовсе нет.

Все было бы ничего, если бы не ежедневная потребность справлять малую нужду. С этим была беда; во всем остальном заботливые и участливые, тут бирманцы проявили постыдное небрежение. Бамбуковые трубочки не всегда были чистые, причиняли мучительную боль и оставляли кровоточащие ранки. Именно эти катетеры и внесли инфекцию, которая сделала Уолли бесплодным. Эпидидимит, то есть придаток яичка, объяснил бы ему Д‑р Кедр, – это свернутая спиралью трубочка, где созревают покинувшие яичко сперматозоиды. Воспаление этой маленькой трубки препятствует попаданию спермы в мочеиспускательный канал. У Уолли это воспаление полностью блокировало движение спермы.

Конечно, они правильно поступали, что спускали ему мочу, только делали это плохо. Моча у Уолли не отходила, мочевой пузырь переполнялся, и крестьяне, как могли, помогали ему. Он хотел спросить, нет ли менее мучительного средства, обратить их внимание на грязный бамбук, но как вступить с ними в контакт? Он знал всего два слова: «Аингис» и «Нга Сак Кин».

Прошло еще сколько‑то месяцев, и он наконец услыхал звуки бомбежки. «Иравади», – объяснили ему. Значит, бомбят нефтяные промыслы. Теперь он знал, где находится, он и сам участвовал в этих налетах. Еще до того как услышал бомбежку, его свозили к врачу в Мандалай. Глаза у него щипало: чтобы скрыть белизну кожи, лицо ему натерли пастой из порошка карри. И все равно вблизи никто не принял бы его за бирманца – голубые глаза, нос римского патриция, какой тут бирманец! В Мандалае он видел много японцев. Врач долго бился, стараясь объяснить Уолли, что с ним. Он понял только три слова, сказанных по‑английски: «Японский москит Б».

– Значит, меня укусил японский москит, – сказал он. Какая же опасность таится в этом моските? В катетере он больше не нуждался, но инфекция уже сделала свое разрушительное дело.

Когда он услышал первую бомбежку под Иравади, руками он уже действовал свободно; прошел и спазм ног, но паралич остался несимметричный и неглубокий (левая нога парализована сильнее). Мочевой пузырь действовал безотказно, желудок тоже, если не переедать соуса «карри». С сексом, насколько Уолли мог судить, тоже все обстояло благополучно.

– Никаких побочных неприятностей энцефалит не дает, – объяснил д‑р Кедр Гомеру и Кенди.

– Что это значит? – спросила Кенди.

– Это значит, что Уолли может вести нормальную половую жизнь, – уточнил д‑р Кедр. Про воспаление придатка яичка он тогда не знал.

Уолли мог вести нормальную половую жизнь, но спермы у него было очень мало; сохранилась способность к оргазму и извержению семенной жидкости, которую выделяет предстательная железа, расположенная довольно низко. Но зачать собственного ребенка он не мог, сперматозоиды в семенную жидкость не попадали.

В те дни никто, конечно, не знал, что Уолли не может иметь детей, знали только про энцефалит.

Уолли заразился им через комаров. Называется этот энцефалит «Японский Б». И в Юго‑Восточной Азии во время войны он был очень распространен. «Вирусное заболевание, которое переносится членистоногими», – объяснил д‑р Кедр.

Остаточный паралич нижних конечностей не так часто сопутствует этому энцефалиту, но он известен и вполне изучен. «Японец» поражает иногда не только головной мозг, но и спинной по типу полиомиелита. Инкубационный период длится неделю, острый период – от недели до десяти дней, выздоровление медленное, мышечный тремор не проходит иногда несколько месяцев.

– Поскольку переносчики болезни – птицы, территория ее распространения достаточно велика, – объяснял д‑р Кедр сестрам Анджеле и Эдне. – В комара вирус попадает от птиц, а уж комары заражают им людей и крупных животных.

Лицо у Уолли было такое миловидное, и он так похудел, что друзья‑бирманцы решили переодеть его женщиной. Японцев бирманские женщины и привлекают, и отталкивают. Особенно жительницы провинции Паданг с их высокими бронзовыми витыми обручами на шее, подчеркивающими ее длину и изящество. Таким образом, Уолли – калека и как бы уроженец этих мест – был для японцев неприкасаем, тем более что маскарад подчеркивал присутствие в нем малой толики европейской крови.

В октябре сезон муссонов кончился, и плыли теперь по ночам или под прикрытием зонтиков от солнца и пасты из порошка карри. Ему очень надоели рыбные биточки под соусом карри, но он все время их просил – так, во всяком случае, понимали бирманцы и только их ему и готовили. Как‑то в бреду он несколько раз произнес имя Кенди. Один из лодочников спросил, что это значит.

– Кенди? – вежливо спросил он.

Они плыли в лодке, Уолли лежал под соломенным навесом и смотрел, как бирманец гребет одним веслом.

– Аингис, – ответил Уолли, он хотел сказать этим – добрая, хорошая женщина, жена.

Лодочник кивнул. И в следующем портовом городе на реке – Уолли не знал каком, возможно в Яньдуне – ему вручили еще одну тонкую белую блузку.

– Кенди! – сказал бирманец. «Подари это Кенди», – понял Уолли.

Бирманец улыбнулся, и лодка заскользила дальше, вынюхивая острым носом, куда плыть. Для Уолли это была страна запахов, ароматных сновидений.

Уилбур Кедр мог легко вообразить себе путешествие Уолли. Оно бесспорно было сродни его эфирным скитаниям. Слоны и нефтяные промыслы, рисовые поля под водой и падающие бомбы и даже маскарад и паралич ног – все это было очень знакомо Уилбуру Кедру. В своих странствиях он бывал всюду и в самых разных обличьях. Он легко воображал Рангун и водяных буйволов. В каждом эфирном сценарии был свой герой, подобный тайным британским агентам, переправлявшим американских летчиков через Бенгальский залив. Уилбур Кедр, окутанный эфирными парами, не раз путешествовал через Бирму по следам Уолли. И всю дорогу черносмородиновый аромат петуний отчаянно сражался со смрадными навозными испарениями.

Уолли летел через Бенгальский залив в маленьком самолетике, управляемом английским пилотом, и с сингалезским экипажем.

Уилбур Кедр проделал немало таких полетов.

– По‑сингальски говорите? – спросил летчик Уолли, сидевшего в кресле второго пилота; от англичанина пахло чесноком и куркумой.

– Никогда о таком языке не слышал, – ответил Уолли. Зажмурившись, он все еще видел белые восковые цветы дикого лимона, слышал шум джунглей.

– Это основной язык на Цейлоне, мой мальчик, – ответил английский летчик. Еще от него пахло чаем.

– Мы летим на Цейлон?

– Таким блондинам, как ты, в Бирме опасно, там ведь полно японцев.

Уолли не переставал думать о своих бирманских друзьях. Они научили его делать «салям» – поклон приветствия – низко кланяться, приложив правую руку ко лбу (всегда только правую, объясняли они). А когда ему было плохо, кто‑нибудь обязательно обмахивал его большим веером «пунка», который слуга дергает за шнур.

– Пунка, – сказал Уолли английскому летчику.

– Что это такое, приятель?

– Очень жарко, – промямлил Уолли, его укачивало, они летели совсем низко, и самолетик нагрелся, как печка. От летчика на какой‑то миг, сквозь запах чеснока, дохнуло сандаловым деревом.

– Когда мы вылетали из Рангуна, было девяносто два, по‑американски, – сказал англичанин, сделав ударение на последнем слове, заменив им «по Фаренгейту», но Уолли этого не заметил.

– Девяносто два. – Эта цифра засела в нем так крепко, что на нее, как на гвоздь, можно повесить шляпу, как говорят в Мэне.

– Что с твоими ногами? – спросил как бы невзначай англичанин.

– Японский москит Б.

Англичанин наморщил нос. Он подумал, что «Москит‑Б» – это японский истребитель, сбивший самолет Уолли. Такого типа истребителя он не знал.

– Не слыхал о таком, приятель, – сказал он Уолли. – Я все их истребители знаю. Но от этих япошек каждый день жди новый сюрприз.

Сингальцы натирали себя кокосовым маслом, одеты они были в саронги и длинные рубашки без воротника. Двое что‑то жевали, один визгливо кричал в микрофон передатчика: летчик что‑то резко приказал ему, и тот мгновенно понизил тон.

– Сингальский – ужасный язык, – сказал летчик Уолли. – Звучит, как будто рядом трахаются кошки.

Уолли не отреагировал на шутку, и летчик спросил, бывал ли Уолли на Цейлоне. Уолли опять ничего не ответил, мысли его блуждали далеко.

И англичанин продолжал:

– Мы не только посадили им первые каучуковые деревья и создали каучуковые плантации, мы научили их заваривать чай. Растить чай они умеют, и неплохо, но на всем чертовом острове не выпьешь и чашки хорошо заваренного чая. А они еще требуют независимости, – сказал англичанин.

– Девяносто два градуса, – улыбаясь повторил Уолли.

– Да, приятель. Постарайся расслабиться.

Во рту у Уолли отдавало корицей; когда он закрывал глаза, перед ним плыли огоньки ярко‑оранжевых бархатцев.

Вдруг сингалезцы разом забубнили что‑то – после того, как радио выкрикнуло какой‑то приказ, и запел хор.

– Чертовы буддисты! – воскликнул летчик и стал объяснять Уолли: – Они даже молятся по команде, переданной по радио. Это и есть Цейлон. На две трети чай, на одну треть каучук и молитвы.

Он опять что‑то резко сказал цейлонцам, и они стали молиться тише.

Когда летели над Индийским океаном – очертания Цейлона еще не появились, – летчик заметил невдалеке самолет и забеспокоился.

– Вот, черти, когда надо молиться, – крикнул он сингалезцам, видевшим девятый сон. – А этот, японский «Москит‑Б», он как выглядит? – спросил он у Уолли. – Он что, зашел тебе в хвост?

– Девяносто два градуса, – сумел только произнести Уолли.

После войны Цейлон обретет независимость, а еще через двадцать четыре года станет называться Шри‑Ланка. Но у Уолли от Цейлона останется одно воспоминание – там нестерпимо жарко. В каком‑то смысле парашют его так никогда и не приземлился; и все десять месяцев Уолли как бы парил над Бирмой. Все, что с ним там произошло, осталось у него в памяти причудливым переплетением фантазии и действительности, ничем не отличающимся от эфирных полетов д‑ра Кедра. То, что он вернулся с войны живой, правда парализованный, неспособный к зачатию, с неходящими ногами, было предсказано в вещих снах Толстухи Дот Тафт.

В Сент‑Облаке было тридцать четыре градуса[11]по Фаренгейту, когда Гомер пошел на станцию продиктовать станционному начальству телеграмму Олив Уортингтон. Гомер не мог позвонить ей и так прямо солгать. Но ведь и Олив не позвонила. Видно, у нее были на это свои соображения. Диктуя телеграмму, Гомер не сомневался: и Рей, и Олив знают, что произошло в Сент‑Облаке. Телеграмма была вежливая, слегка формальная, осторожная. Правда прозвучала бы грубо, а Гомеру всякая грубость претила. В телеграмме стояло:

Наши рекомендации