Материальное положение зарубежной литературы

Писавшие о зарубежной литературе и старшие и молодые писатели так подчеркивали плачевность материальной стороны положения писателей-эмигрантов, что об этом надлежит сказать вкратце. Действительно, матери­альное положение писателей было хуже, чем какой-либо другой группы квалифицированной зарубежной интеллигенции. В наиболее выгодном по­ложении были художники и музыканты, поскольку при наличии необходи­мых природных данных они могли непосредственно обращаться к публике той страны, где они жили. Ряд русских художников, и постарше и более молодых, прочно вошел в художественную жизнь Франции (Ларионов и Гончарова, Яковлев, Терешкович, Ланской и др.). То же самое происходило и в некоторых других странах. Рахманинов, Стравинский, Кусевицкий поль­зовались и престижем и доходами, которых у равноценных им писателей не было. Русские ученые в самых различных областях нашли себе применение на иностранном академическом поприще, а те, которым почему-либо это не удалось, имели часто возможность продолжать работу в связи с различными учреждениями, которые возникли в разных странах и поддерживались иногда соответствующими дружескими правительствами (русские курсы при Сор­бонне, Русский народный университет в Праге, Научные институты в Бер­лине и Белграде, Богословский институт в Париже и мн. др., не говоря о русских учебных заведениях в Харбине). Писатели были в гораздо менее выгодном положении. Организационная помощь им могла быть оказываема либо в порядке благотворительности (на которую многим и приходилось рассчитывать), либо при помощи того чаемого, но нереального меценатского издательства, о котором писал Алданов. Орудием их был русский язык, закрывавший им тот прямой доступ к иностранной публике, который имели художники и музыканты. Русский книжный рынок, раздувшийся было в годы инфляции в Германии, с обеднением эмиграции или ее денационали­зацией (а поскольку она не беднела, она именно денационализировалась) все больше и больше сжимался. Существовать писательским трудом могли только те писатели, которых переводили на иностранные языки и которые в переводах имели успех. А таких было немного. В разные периоды своей деятельности к ним принадлежали М.А.Алданов и М.А.Осоргин, чьи романы имели большой успех в Америке. Что-то приносили переводы Бунину, Мережковскому, Зайце­ву, Шмелеву, Ремизову, но немного. Совершенным исключением была Нобе­левская премия Бунина, подогревшая интерес к нему и у читателей. На отно­шении иностранного читателя к писателям -эмигрантам сильно отражался и распространенный в европейской и американской интеллигенции «салонный большевизм», склонность сочувствовать большевицкой революции и относить­ся пренебрежительно к ее жертвам.

Молодым писателям, если они хотели оставаться в русской литературе, нечего было и думать о существовании на литературные заработки. Перево­дили их редко. Приходилось зарабатывать каким-то другим трудом, физиче­ским или конторским, редко способствовавшим творческой работе, хотя и дававшим какой-то новый жизненный опыт, или уходить в литературу той страны, где они жили, что некоторые и делали, или же влачить полуголодное богемное существование. И все-таки материальному фактору едва ли следует придавать решающее значение. Не забудем о тягостях, с которыми чуть не до самого конца приходилось бороться Достоевскому.

Русские записки»

Выше уже упоминалось, что в 1937 году в Париже возник второй боль­шой литературно-общественный журнал «Русские записки» — возник не как оппозиция «Современным запискам», а более или менее как их двойник. В основании этого журнала лежала попытка перекинуть мост между столицей Зарубежья и его самой крупной по населению провинцией — или даже колонией — а именно Дальним Востоком. И почин журнала, и первоначаль­ные средства на него шли с Дальнего Востока, и на обложке местом выхода были обозначены Париж и Шанхай. Но редакция журнала находилась в Париже, и выходил он «при ближайшем участии» тех же четырех лиц, имена которых фигурировали на обложке «Современных записок». В первых трех номерах журнала имелся особый отдел под названием «Дальневосточное обозрение» и участвовало несколько сотрудников с Дальнего Востока, но большая часть имен — и литературных, и публицистических — были те же, что и в «Современных записках». С четвертого номера характер журнала изменился, он превратился в ежемесячный, связь с Шанхаем прекратилась, редактором стал П.Н.Милюков. Персональная связь с «Современными за­писками» сохранилась через М.В.Вишняка, который стал секретарем редак­ции «Русских записок», но, как он объяснил в уже упоминавшейся статье о «Современных записках» в «Новом журнале», он к этому времени отошел от редактирования «Современных записок», которое перешло всецело в руки В.В.Руднева (впрочем, и в 1938 и 1939 годах он продолжал сотрудничать в «Современных записках», только в двух последних книгах, 69-й и 70-й, не было напечатано — может быть, случайно — ни строки его). Главная разница между «Русскими записками» и «Современными записками» была в том, что новый журнал выходил гораздо чаще и довольно регулярно, а потому имел возможность более непосредственно откликаться на политические события, за быстрым ходом которых, однако, и ежемесячному журналу нелегко было угнаться. Кроме того, благодаря редактированию П.Н.Милюкова, «Русские записки» носили явно более «позитивистский» характер. Из постоянных сотрудников «Современных записок» заметно было отсутствие Ф.А.Степуна и менее близкое участие Г.П.Федотова и Н.А.Бердяева (но и тот, и другой, как и мать Мария, напечатали свои статьи; были также напечатаны две посмертные статьи Л.И.Шестова). Одним из гвоздей «Русских записок» были воспоминания П.Н.Милюкова о 1905—1906 годах — «Роковые годы». Из мемуарных произведений можно еще отметить воспоминания Б.К.Зайцева об Андрее Белом и А.Н.Бенуа и Сергея Лифаря о балете. В литературном отделе, составлявшемся разнообразно и по большей части из не очень крупных произведений, попадались порой новые имена (в частности дальневосточные в первых номерах), но большей частью это были имена уже знакомые, прочно утвердившиеся в зарубежной литературе. Проза была представлена Мережков­ским («Жизнь Данте»), Шмелевым (повесть «Иностранец»), Адцановым («Пун­шевая водка», «Могила воина» и пьеса «Линия Брунгильды»), Ремизовым («Лунатики»), Зайцевым (рассказ «Гофмейстер»), Осоргиным («Детство» и «Юность»), Цветаевой («Пушкин и Пугачев», «Повесть о Сонечке»), Темирязе-вым (отрывок из романа «Тяжести»), а из более молодых — Сириным (три рассказа и пьесы «Изобретение Вальса» и «Событие»), Вадимом Андреевым («Повесть об отце»), Яновским («Портативное бессмертие»), Газдановым (нача­ло романа «Полет» и рассказы) и рассказами Зурова, Кнута, Евангулова и др. Знакомыми — за небольшим исключением — были и имена под стихами (отметить надлежит несколько стихотворений Цветаевой). Среди критических статей, которых было немного, обращали на себя внимание статьи Гиппиус (о

Некрасове), Вейдле (о Тютчеве и об английской литературе), Мочульского (о Достоевском) и Адамовича (об Андрее Белом). В обширном отделе рецензий, кроме всегда интересных рецензий Бицилли, привлекло внимание одно новое имя: Сергей Осокин. Этим именем (псевдоним?) были подписаны многочисленные отзывы о сборниках стихов.

Предвоенные годы

Вторая половина 30-х годов прошла под знаком все растущего сознания приближающейся катастрофы. О «военной грозе» говорили много и в эми­грации. В своем отношении к Гитлеру и национал-социализму эмиграция разделилась. Разделение это отчасти шло по географическому признаку. Можно все-таки сказать, что большая часть политически оформленной эми­грации в западноевропейских странах относилась отрицательно к гитлеров­ской Германии, которая уже бросала зловещую тень от своей свастики на всю Европу. Во Франции среди организованной русской печати исключение составляло редактировавшееся в это время Ю.Ф.Семеновым «Возрождение», которое в основной своей редакционной линии ориентировалось на Гитлера как на потенциального спасителя Европы (и России) от коммунизма. Но и внутри самого «Возрождения» не было, конечно, по этому вопросу едино­мыслия (когда война разразилась в 1939 году, «Возрождение» переменило свою позицию на 180 градусов и оказалось лояльно-патриотичным по отно­шению к Франции). Много было разговоров в эти предвоенные годы и о позиции, которую должна занять эмиграция в случае нападения Германии на Советский Союз (возможность советско-германского соглашения до 1939 года предносилась немногим — гораздо более правдоподобным казался кон­фликт между Гитлером и Сталиным). Были пущены в ход термины «оборон­чество» и «пораженчество». «Пораженческие» настроения в эмиграции все же преобладали, ибо «пораженцы» были и среди тех, кто никаких симпатий к гитлеровской Германии не чувствовал, да и вопрос пока что ставился чисто теоретически, отвлеченно. Но все же именно на эти годы падает усиление, особенно среди молодого поколения, «возвращенчества»: во Франции и в некоторых других странах организуются из эмигрантов, при поддержке со­ветских представителей, «союзы возвращенцев», которые зазывают молодежь в Россию. Некоторый успех эта пропаганда имела. Из молодых писателей вернулся в Россию пражский поэт, бывший сотрудник «Воли России», Алек­сей Эйснер. Уехала в Россию молоденькая дочь Марины Цветаевой, отец которой, Сергей Эфрон, принимал участие в деятельности Союза возвраще­ния на Родину в Париже и был вынужден бежать в связи с темным делом об убийстве в Швейцарии бывшего советского агента Игнатия Рейсса. За доче­рью и мужем (нехотя, и без всяких иллюзий) последовала в 1939 году и сама Марина Цветаева. Из известных фигур старшего поколения возвращенцем стал, как уже упоминалось, АИ.Куприн, а также художник И.Я.Билибин. Но широкого резонанса возвращенчество в эмиграции не имело. Движение это среди молодежи нашло отголосок в интересном, изданном по-французски, романе молодой писательницы Н.Д.Городецкой «L'Exil des enfants» («Изгна­ние детей»).

Но вообще говоря, происходившие в эти годы в мире события, хотя они и задевали русское Зарубежье, мало отразились в русской зарубежной лите­ратуре. Литература как таковая не реагировала на нависший над Европой призрак гитлеризма. Не занималась она почти и происходившим в это время в эмиграции брожением (роман Городецкой был одним из немногих исклю­чений). Были, правда, отдельные произведения, в которых то, что ПрОИСХО-

лило в это время в мире, как-то все же отразилось (например, рассказ Набокова-Сирина «Истребление тиранов», напечатанный в «Русских запис­ках»). В очень общей форме, в виде усилившейся подземной струи какой-то тревоги, происходившее нашло себе отражение в парижской русской поэзии. Но за свидетельствами об отношении зарубежной литературы к тому, что происходило в мире, надо обратиться к высокой публицистике, в частности к нескольким интересным и блестящим статьям Г.П.Федотова в «Современ­ных записках» и в «Новом граде».

В 62-й книге «Современных записок» (1936) была напечатана, напри­мер, статья Федотова «Тяжба о России». Федотов писал о том, что Россия знает грозящую ей опасность, что в предвидении войны она в спешном порядке кует национальное сознание, восстанавливает — «частично, куска­ми» — старую русскую культуру, делает попытки примирить массы с влас­тью. Самое важное в современной России — человек, в нем ключ к понима­нию настоящего и будущего. К сожалению, эмиграция не знает и не видит его, но она должна знать и видеть, чтобы не утратить всякое чутье России. Поэтому ей

«... остается гадать, склеивать мозаику из фрагментов рассыпающей­ся картины. Вести с собой вечную тяжбу за Россию, проверяя себя и себе противореча; на каждое "да " искать "нет ". Это честнее, чем догмати­ческое утверждение России чаемой, прекрасной мечты, которой, может быть, не соответствует никакая реальность...»

Вся статья Федотова была такой попыткой склеить из кусочков подлин­ный образ новой России, проверить одно толкование другим, на всякое «да» найти «нет». С одной стороны, «трупным воздухом тянет сейчас из России», там царят злоба и ненависть, там в подвиг возводятся предательство и доно­сы. Это картина дантовского ада, которую рисуют недавно бежавшие с Со­ловецкой каторги (проф. Чернавин и его жена, Иван Солоневич, М.Нико­нов-Смородин)26. С другой стороны, этой страшной картине противопостав­ляется изображение здоровья, кипучей жизни, бодрого труда, творчества. «Хулиганство сублимировалось в танцевальный запой. Школы подтянулись и дисциплинировались. Власть поддерживает моногамную семью, борется с абортами, с половой распущенностью... С этой стороны русскому народу не грозит гибель...», — писал Федотов. Итак, в России, с одной стороны, рабы, с другой — строители. В эмиграции ставка делается либо на тех, либо на других. Ставка на рабов — это ставка на ненависть и разрушение, ставка на строителей — ставка на примирение и созидательный труд. Федотов от себя предлагал сделать ставку на «молчальников», о которых он писал:

«На каждое из имен популярных строителей новой культуры можно назвать не одно имя, нам известное, человека, который мог бы быть в первых рядах, а кончает свою жизнь в потемках библиотеки или в канцелярии советского учреждения. Мы знаем философов, ученых, которые

26 Рассказы супругов Чернавиных и Солоневича и о пережитом ими и вообще о Советской России, их книги и статьи (например, очерки Солоневича, печатавшиеся и в милюковских «Последних новостях» и в «Современных записках», — Солоневич только позднее примкнул к правому крылу эмиграции и занялся демагогической деятельностью, которая сильно способствовала разложению военной эмиграции) произвели большое впечатление и на эмиграцию, и на иностранное обществен­ное мнение. Это особенно нужно сказать о супругах Чернавиных, принадлежавших к квалифициро­ванной интеллигенции (он был ученым-ихтиологом, она — историком искусства). Они бежали с Соловков вместе с сыном с большими приключениями, на лыжах, в Финляндию. Если не считать перебежчиков из советских дипломатов и иных невозвращенцев, это были первые за долгое время случаи индивидуального пополнения рядов эмиграции идейными людьми.

не пишут книг, талантливых писателей, которые вдруг умолкли. Прекло­нимся перед жертвой, которая скрывается за их молчанием... Среди благородных молчальников есть, конечно, немало людей старых традиций, которые органически не смогли принять новую жизнь и замкнулись в кругу воспоминаний. Это доживающие себя. Их значение исчерпывается поддер­жанием внешнего культурного преемства между поколениями... Но мы знаем среди людей этого круга и таких, для которых опыт грозовых лет не прошел даром... Среди онемевших писателей есть люди совсем молодые, иной традиции, люди Октября, для которых пришла пора задуматься над смыслом жизни. Чудом дошедшие до нас "письма оттуда"рисуют очень молодую культурную среду, которая живет вечными вопросами духа. Может быть, это и не молчальники в полном смысле слова. Может быть, эти юноши, каждый в своей специальности, математике или теории искусства, пишут книги, как-то выражают себя. Но не до конца. Или говорят за четырьмя стенами, в тесном кругу друзей... Есть среди молчальников одна категория, самая многочисленная и лучше других из­вестная: это люди верующие, "церковники ", которые и платили и платят за исповедание (тоже, в сущности, молчаливое) своей веры годами, деся­тилетиями тюрьмы, ссылки, каторги...»

И Федотов в заключение предлагал именно на этих молчальников по­ставить «свою ставку: ставку Паскаля, ставку веры, — ставку, без которой не для кого и незачем жить», — иными словами, от имени зарубежной России, от лица ее политической эмиграции предлагал сделать ставку на ту «внутрен­нюю эмиграцию», со многими представителями которой эмиграции «внеш­ней» довелось через несколько лет встретиться. Таким образом, духовная встреча была даже предвосхищена Федотовым.

И эта статья Федотова, и два его «Письма о русской культуре» («Совр. записки», LXVI и LXVIII) свидетельствуют о том живом интересе, который вызывали в русском Зарубежье происходившие внутри России процессы, о попытках, которые делались, проникнуть умственным взором за непрони­цаемую завесу. Но, пожалуй, не будет ошибкой сказать, что у высококвали­фицированных представителей молодого поколения, у молодых зарубежных писателей, этот интерес проявлялся в гораздо меньшей степени, — они, как открыто признавался Варшавский, были слишком заняты самими собой. В частности, не проявили они достаточного интереса к тем весьма примеча­тельным «Письмам оттуда», на которые намекал в своей статье Федотов.

Эти «Письма оттуда», принадлежавшие одной высококультурной жен­щине, до революции близкой к избранному литературно-философскому кру­гу Москвы, знавшей почти всех видных писателей, философов, ученых, были напечатаны в 1936-1937 годах в «Современных записках», редакции которых они были доставлены адресатом, находившимся в Париже. Письма охваты­вали период с 1931 по 1936 год. Это был редкий, если не единственный, пример того диалога между «там» и «здесь», о котором мечтал Г.В.Адамович. Из писем видно было, что до автора доходило кое-что из того, что писалось и говорилось в русском Зарубежье (случай, вероятно, весьма редкий), и разговор поэтому шел не в пустом пространстве. Главный интерес писем был в том, что автор их, человек высококультурный, разносторонне начитанный, продолжавший и после революции следить за западноевропейской литерату­рой и мыслью, всем своим прошлым ничуть не предрасположенный сочув­ствовать большевицкой революции, готов был видеть, что-то хорошее новое в совершавшемся вокруг него, а главное — констатировал наличие духовных

запросов и исканий в знакомой ему через детей и их товарищей избранной (вероятно, очень немногочисленной) молодежи. Письма — частные, адресо­ванные старому другу — производили впечатление полной искренности и правдивости. На этот раз эмиграция услышала голос «оттуда», исходивший не от господ и не от рабов, не от строителей, но, пожалуй, и не совсем от «молчальников», хотя именно к какой-то категории федотовских молчальни­ков был близок автор писем. Для будущего историка революции и ее духов­ных процессов эти письма представляют большой интерес, а для историка эмиграции будут интересны отклики на них с этой стороны27.

Глава II ПРОЗАИКИ СТАРШЕГО И СРЕДНЕГО ПОКОЛЕНИЯ

/. Бунин

Почти вся художественная проза, созданная И.А.Буниным начиная с 1924 года, принадлежит к вершинным его достижениям. Нет никакого со­мнения, что будущий беспристрастный историк литературы должен будет отметить, как отметили уже почти единодушно современные Бунину крити­ки, что именно в изгнании Буниным были созданы его лучшие вещи. Отме­тит он и то, что почти все эти вещи — на русские темы, о России. Прав был М.А.Алданов, когда он писал в 1939 году по поводу «Лики», второй части «Жизни Арсеньева»:

«Это случай редчайший, если не беспримерный. Кажется, всякий писатель с годами достигает отпущенного ему природой предела: дальше подниматься нельзя, возможно только более или менее медленное пониже­ние. Бунин — едва ли не единственное исключение: он пишет все лучше и лучше... самые прекрасные из произведений, написанных им в России, во многом уступают созданному им за рубежом... Но и за границей Бунин написал уже немало книг. Из них "Жизнь Арсеньева " еще лучше "Митиной любви", а "Лика" еще совершеннее, чем предшествующий, первый том "Жизни Арсеньева "»2S.

Когда в 1933 году Шведская Академия присудила Бунину Нобелевскую премию по литературе, в иностранных литературных кругах, особенно англий­ских и американских, это присуждение вызвало некоторое недоумение. «Бу­нин? Почему Бунин? Почему не Горький или по крайней мере не Мережков­ский?» (Тогда, между прочим, было много разговоров о том, что премия будет разделена между Буниным и Мережковским.) И Горького, и Мережковского лучше знали за границей (их обоих легче переводить, чем Бунина), и приходи­лось объяснять иностранцам, что если Нобелевскую премию хотели дать наи­более совершенному из живущих русских художников слова, то другого выбора нельзя было сделать.

Основные этапы творчества Бунина после 1924 года — «Митина любовь»

27 «Письма оттуда» были напечатаны в книгах 61-й, 63-й и 66-й «Современных записок». Из
откликов на них назовем ответ Г.В.Адамовича «Туда» в 64-й книге «Современных записок» и
комментарии В.В.Руднева («По поводу писем "оттуда"»), и М.В.Вишняка («На Родине и на Чужбине»)
в кн. 61-й. Были, конечно, отклики и в других изданиях, но меньше, чем можно было ожидать. Письма
были подписаны буквой «X.», но в литературно-политических кругах Парижа фамилия автора стала
известна.

28 «Совр. записки», 1939, LXIX, стр. 385.

(1925)29, сборники рассказов «Солнечный удар» (1927) и «Божье древо» (1931), «Жизнь Арсеньева» (1930) и «Лика» (1939)30. До войны вышло также «Освобож­дение Толстого» (1937) — книга личных воспоминаний о Толстом и размышле­ний о нем. После войны вышло еще две новых книги Бунина: «Темные аллеи» (1946), куда вошли рассказы, написанные между 1938 и 1945 годами, и «Воспо­минания» (1950), из которых кое-что печаталось раньше. Кроме того, после войны в журналах было напечатано несколько рассказов (большей частью пере­делки более ранних) и стихотворений. В 1929 году Бунин выпустил том своих «Избранных стихов».

О Бунине было (и будет еще) написано много и русскими зарубежными, и иностранными критиками31. Многое из того, что писалось о нем, особенно после смерти, носило характер более или менее официальных славословий, тогда как раньше в некоторых писаниях звучали немного «апологетические» нотки (например, когда Ф.А.Степун писал — едва ли справедливо — что «искусство Бунина лишено всякой проблематики» или что «все его вещи прежде всего описания») — как-никак Бунин был бывший «знаньевец», «бытовик», к которому отрицательно относились в свое время лучшие писа­тели русского ренессанса. Был холодок в отношении к Бунину некоторых молодых писателей, которые чувствовали его враждебность к новейшей русской поэзии. Отрицательное отношение к Бунину чувствовалось в тех кругах зару­бежной литературы и критики, которые склонны были ориентироваться на советскую литературу (например, в «Воле России», в «Верстах», во французской книге о современной русской литературе молодого поэта Владимира Познера, сменившего вехи). В этих кругах говорили о «холодности» и «внешности» бу-нинского творчества (но тот же упрек делал Бунину и И.И.Тхоржевский — с совсем другой стороны). И все же признание Бунина в эмиграции было более или менее единодушным, если и не единодушно восторженным. Придет, дума­ется, время, когда, оцененный беспристрастно в исторической перспективе, Бунин займет место не наравне с Чеховым, а выше его (это мнение уже было высказано Г.В.Адамовичем, который в 1933 году писал в «Современных запис­ках» о Бунине: «Лучшее наше достижение со времен Толстого. Не исключая Чехова...», но Адамович как бы оправдывал это суждение не слишком высокой оценкой Чехова). Уже раздавались голоса, готовые поставить Бунина рядом с Тургеневым. А один из зарубежных критиков в каком-то отношении ставил Бунина выше Толстого. Говоря о том, что все вещи Бунина — «в сущности, вариации на одну, толстовскую, сказал бы я, тему — жизни и смерти», этот критик (П.М.Бицилли) прибавлял: «Бунин требовательнее и, следовательно,

29 «Митина любовь» написана в 1924 году, напечатана в «Современных записках» в начале 1925
года. В книгу под этим названием, кроме «Митиной любви», вошел ряд написанных в 20-х годах
рассказов, в том числе немного необычное для Бунина «Дело корнета Елагина».

30 «Лика» составляет продолжение «Жизни Арсеньева», первая часть которой носила название
«Истоки дней». Этот magnum opus* Бунина, долженствовавший, по замыслу, охватить целую жизнь,
остался незаконченным. В статье «О Бунине», написанной после его смерти, Алданов писал, что,
когда Бунина убеждали писать продолжение «Жизни Арсеньева», он отказывался, говоря: «Там я писал
о давно умерших людях, о навсегда конченных делах. В продолжении надо было бы писать
в художественной форме о живых — разве я могу это сделать?» («Новый журнал», 1953, XXXV, стр.
132). Первое полное издание «Жизни Арсеньева», разделенной на„пять книг с общим подзаголовком
«Юность», было выпущено Издательством имени Чехова в Нью-Йорке в 1952 году.

31 Бунин — единственный зарубежный писатель, о котором в Зарубежье по-русски вышла целая
книга (К.И.Зайцев, «И.А.Бунин», Берлин, 1933). Бунин также один из трех русских романистов (два
другие — Куприн и Алданов), о которых написана французская книга Шарля Ледре (Ledre): «Trois
romanciers russes» (Paris, 1930). Писали о Бунине и в Советской России, где еще в 20-х годах были
переизданы «Митина любовь» и том рассказов Бунина и где после смерти Бунина делается попытка
присвоить его «советской» культуре.

* Главный труд, труд жизни, (латин.) — Ред.

метафизически, правдивее Толстого» («Совр. записки», LVIII, стр. 471). С этим едва ли бы согласился Адамович, который как бы упрекал Бунина в том, что «пронзившая» Толстого «стрела христианства» прошла мимо него, несмотря на всю его близость (очень, думается, спорную) к Толстому, и что он «просто любит мир, в котором родился и жил» («Совр. записки», LIII, стр. 334).

Из многого, что было сказано зарубежной критикой о Бунине, всего ближе к сути дела то, что писал о нем В.В.Вейдле, который, считая наивыс­шим достижением Бунина «Жизнь Арсеньева», говорил, что тема этой книги

«... не жизнь, а созерцание жизни, не молодость Бунина-Арсеньева, а созерцание и переживание этой молодости вневременным авторским "я ", не как прошлого только, но и как настоящего, как совокупности памятных мгновений, за которыми кроется темный, несказанный и, однако, непо­движно присутствующий в них смысл. Эта двойная субъективность (свой, а не общий для всех, мир, и с ударением не на нем самом, а на том, как он увиден) приближает книгу, при всем различии опыта, письма и чувства жизни, к "Поискам потерянного времени " »32.

Про «Жизнь Арсеньева» Вейдле говорит дальше, что это «не воспомина­ния, не автобиография, не исповедь, но хвала, трагическая хвала всему сущему и своему, в его лоне, бытию». В другом месте Вейдле удачно назвал «Жизнь Арсеньева» «поющим и рыдающим славословием». Лейтмотивом всего мироот-ношения Бунина, всего его творчества, проеледимым еще и до революции, но с такой совершенной полнотой выразившимся именно в «Жизни Арсеньева» и других зарубежных произведениях, можно назвать трепетное дивование (оттого так близок Бунину псалмопевец, оттого так любит он — как верно отметил в той же статье Вейдле — слова «дивный» и «страшный», «радостный» и «гроз­ный», особенно наречия от них и особенно в сочетании)33.

«Жизнь Арсеньева» — не роман. Бунин романов не писал и писать не мог, в этом было его ограничение, он не способен был творить какие-то миры, живущие собственной, ему внеположной, жизнью, поэтому его нельзя, нелепо сравнивать с Толстым и Достоевским и даже с Тургеневым. Степун назвал «Жизнь Арсеньева» «отчасти философской поэмой, а отчасти симфонической картиной (России)», отметив даже этнографическое разнообразие и богатство этой картины, но не подчеркнув, как правильно подчеркнул Вейдле, ее лиричес­кой сути. Вейдле указывал, что и в длинных рассказах Бунина, в «Митиной любви», в «Деле корнета Елагина», не говоря о более коротких,

«... лирический субстрат... созерцание неподвижного внутреннего зре­лища, не выразимого иначе, чем в лицах и событиях, но все же не исчерпывающегося ими, играет решающую роль, а в "Жизни Арсеньева" лирическая стихия пронизывает от начала до конца повествование, рас­творяет в себе все вещественное содержание его»34.

Едва ли не лучшие страницы в «Жизни Арсеньева» и вообще у позднего Бунина — о смерти (описание похорон Писарева в «Жизни Арсеньева» при-

32 «На смерть Бунина», «Опыты», III, 1954, стр. 85. Некоторые мысли этой статьи были высказаны
автором и в более ранних статьях и рецензиях, еще при жизни Бунина. О теме памяти у Бунина,
роднящей его с Прустом, интересно писал Ф.А.Степун.

33 Эта мысль о лейтмотиве творчества Бунина была развита мной, с многочисленными подкрепля­
ющими цитатами, в моей английской статье о Бунине в журнале «The Slavonic and East European
Review» (Vol. XI, № 32, January 1933, pp. 423-436) и в приветствии, прочитанном на чествовании
Бунина в Париже после присуждения ему Нобелевской премии.

34 Цит. статья, стр. 85.

надлежит к самым замечательным страницам во всей русской литературе). Но не менее замечательно, чем о смерти, пишет Бунин о любви. «Митина любовь», с которой из дореволюционных произведений может сравниться только «Суходол» (лучшая из ранних вещей Бунина), особенно замечательна своим напряженным переплетением этих двух тем. Но и в «Жизни Арсенье-ва», особенно в «Лике», тема эроса дана так, как никто ее в русской литера­туре не давал. К шедеврам Бунина принадлежат и такие небольшие, и столь различные рассказы о любви, как «Солнечный удар» и «Ида», не говоря уже о многих рассказах в «Темных аллеях», в которых, к сожалению, не одно обывательское мнение, но и некоторые критики увидели не только проявле­ние упадка бунинского таланта, но и какой-то старческий эротизм, чуть ли не порнографию. Между тем некоторые из этих рассказов, в своем сочетании вещественной плотности, какой-то осязательности письма с лирической глу­биной и силой, принадлежат к лучшим рассказам о любви-страсти в русской литературе. Поразительна в них природа, так далекая от вменяемого Бунину в вину простого внешнего описательства. Бунин показал себя также большим мастером художественной миниатюры — рассказов в страничку и даже мень­ше, каких до него не было в русской литературе, если не считать тургенев­ских «Senilia»: беспристрастная оценка потомства наверное поставит бунин-ские миниатюры (они вошли главным образом в книгу «Божье древо») выше тургеневских «стихотворений в прозе». К другого рода «поэмам в прозе», тоже не имеющим себе подобных в русской литературе, принадлежат такие лирико-философские вещи, как — замечательные, на мой взгляд — «Цикады».

К Бунину-поэту принято относиться либо сдержанно-критически, либо просто отрицательно. Примером сдержанного отношения даже наибольших поклонников Бунина являются слова В.В.Вейдле о том, что у Бунина лири­ческое начало проявилось в прозе гораздо сильней, чем в стихах. Примером резко отрицательного отношения может служить напечатанная в «Воле Рос­сии» (1929, XII) статья о Бунине-поэте молодого пражского поэта Алексея Эйснера, который характеризовал стихи Бунина как «стихи прозаика» и «не­поэзию». Но мнению Эйснера можно противопоставить мнение Ф.А.Степу-на, который в рецензии на «Избранные стихи» («Совр. записки», XXXIX, 1929) писал, что называть стихи Бунина стихами прозаика «глубоко невер­но». Отмечая признаки сходства между прозой и стихами Бунина (сверхре­льефность описаний, ясность и точность смысловых содержаний, скупость на внешние эффекты), Степун подчеркивал и «значительное различие» меж­ду ними. Это различие виделось ему в наличии в стихах Бунина «пронзитель­ной лиричности и глубокой философичности», которых в рассказах Бунина нет (которые вообще «нерассказуемы»). Думается, что тут Степун ошибается: в лучших вещах Бунина, как мы видели, именно есть «пронзительная лирич­ность», и в этом скорее не различие, а сходство его стихов с прозой. Более прав, вероятно, Вейдле в мнении о том, что именно лирическое начало Бунин выразил полнее в прозе. Это не значит, что у Бунина нет прекрасных стихов, в которых с большой лирической силой и глубиной сказалось то же трепетное дивование миром. Как поэт, Бунин, по верному замечанию Сте-пуна, «типичный представитель русского аполлинизма». Он — в пушкинско-батюшковской линии русской поэзии. Может поэтому показаться странным, что, по свидетельству МААлданова, Бунин ставил Лермонтова как поэта выше Пушкина. Правда, к этому он пришел незадолго до смерти («Я всегда думал, что наш величайший поэт был Пушкин; нет, это Лермонтов», — говорил Бунин Алданову). Но еще в 30-х годах Бунин собирался писать «художественную биографию» Лермонтова, и она даже объявлялась в числе

«готовящихся книг», что показывает, что его и раньше влекло к Лермонтову. Об этом влечении свидетельствует и «Жизнь Арсеньева».

«Воспоминания» Бунина стоят особняком в его творчестве. Многих, даже поклонников его, они разочаровали, многих огорчили и рассердили. Как все, что писал Бунин, этот якобы объективный писатель, «Воспомина­ния» крайне субъективны. В этих очерках о современниках, по большей части блестяще написанных, полных метких характеристик и верных сужде­ний, много несправедливого, много такого, что свидетельствует о полной бесчувственности Бунина к известной полосе русской литературы (напри­мер, все, что он говорит о Блоке), много сказанного с предельной беспощад­ностью, которая должна была бы вызывать на ответную беспощадность. Но именно в этой несправедливости и беспощадности заключается оправдание книги: чувствуется, что Бунин в своих отзывах о других до конца правдив и честен. Но всегда ли он при этом правдив и честен в отношении самого себя? Когда будет написана книга о Бунине, этом замечательнейшем русском ху­дожнике слова XX века, она должна быть написана с той же правдивостью и честностью, без ненужных славословий и замалчиваний.

Бунин скончался в Париже 8 ноября 1953 года. Перед смертью он работал над книгой о Чехове, которого он лично знал. Книга эта осталась незаконченной. То, что было Буниным написано, и некоторые материалы, собранные им, было издано Издательством имени Чехова в конце 1955 года.

Мережковский

Выше уже было сказано, что после «Мессии» Мережковский «беллет­ристики» больше не писал, что от условной формы «исторического романа», в которую он облекал занимавшие его темы, он отказался. Все написанное и напечатанное им после 1926 года относится к тому роду писаний, на который трудно наклеить какой-нибудь ярлык, хотя можно назвать их художествен­но-философской прозой. Правильнее же сказать, что это единственный в своем роде Мережковский. При этом занимающие Мережковского темы остаются неизменными. Вернее говоря, при всем видимом внешнем разно­образии (Наполеон, Атлантида, Иисус Христос, Жанна д'Арк, Данте) — это одна неизменная тема. Мережковского правильно называли однодумом. Тем не менее, написанное и напечатанное им за этот второй период зарубежной литературы поражает и своим внешним разнообразием, и объемом — десять томов, семь названий: «Наполеон» (2 т., Белград, 1929), «Тайна Запада: Ат­лантида-Европа» (Белград, 1931), «Иисус Неизвестный» (2 т., Белград, 1932-1934), «Павел и Августин» (1937), «Франциск Ассизский» (1938), «Жанна д'Арк» (1938), «Данте» (2 т., 1939). Центральной в ряду этих книг является «Иисус Неизвестный», книга, которую проф. Б.П.Вышеславцев охарактери­зовал как «не литературу, не догматическое богословие, не религиозно-фи­лософское рассуждение, а интуитивное постижение скрытого смысла, разга­дывание таинственного "символа" веры, чтение метафизического шифра, разгадывание евангельских притч». Двухтомная книга Мережковского, пере­веденная на ряд иностранных языков, — попытка открыть миру «подлинный лик» Неизвестного, непонятого, евангельского Иисуса, опираясь на еван­гельские тексты, на апокрифы, размышляя над ними, толкуя их. О «Иисусе Неизвестном» писали, что это центральный труд Мережковского, к которому все прежнее должно было подводить и из которого дальнейшее должно было исходить. Зарубежных критиков в большинстве это произведение не удовле­творило, хотя Мережковскому и расточались комплименты. Один из по­читателей Мережковского (Ю.Терапиано) назвал «Иисуса Неизвестного» на-

именее удачной книгой Мережковского, в которой, несмотря на глубину основной мысли (о непознанности Це<

Наши рекомендации