Дневник - ОТРЫВОК ДНЕВНИКА 1857 ГОДА 2 страница

Это был уже кантон Фрибурга.

Нас провели в залу с голыми столами и лавками и дали славного свежего хлеба и молока. Кофей, который мы заказали, мы слышали как жарился и терся. Но мы рады были отдохнуть, и на нас снова нашел смехун, вследствие наслаждения отдыха, хотя и под предлогом надписей на чашках и тарелках, которые нам подали. На моей чашке было написано просто: "Par l'amitie" [дружески (фр.)] в лавровом венке, но у Саши надпись была длиннее: "Mon c?ur est tout attriste, je pleure en realite" [Сердце мое весьма опечалено, я плачу настоящими слезами (фр.)]. Но лучше всего была тарелка с синими разводами, с изображением якоря и с немецкой надписью внизу: "Komm her und kusse mich" [Приди и поцелуй меня (нем.)]. Видно, здесь уже и в людях и в предметах боролись немецкий и французский элементы. Однако кофей был недурен, дешев чрезвычайно и подан скоро, так что еще не было жарко, когда мы пустились в путь дальше до Montbovon, где мы намеревались дневать и обедать.

Дорога шла, извиваясь между лугами и лесами, то в гору, то под гору. Под самым Альером мы нагнали женщину уже лет за 40, которая несла за спиной пустую корзинку. Она шла ровным охотничьим шагом, мы шли скорее, и, признаюсь, не без гордости подумал, как я легко обгонял горную женщину, и что она, глядя на нас, подумает, может быть: молодцы, хорошо идут. Услыхав за собой наши шаги, она посторонилась и произнесла этот певучий: "Bonjour, monsieur", к которому так привыкаешь на Лемане. Слово за слово, мы разговорились, кто, куда и откуда? и, признаюсь, мне стыдно стало, когда я узнал, что она, которую я хотел удивить, нынче вышла из Монтрё и, пройдя в одно утро то же самое, что мы в два дня, была впереди нас. Мало этого, она прибавила так, к слову, что вот сейчас здесь наложит 36 фунтов холстины в корзину и вернется нынче же в Монтрё.

Мы с Сашей только переглянулись. Вот так молодец баба! Когда она, пожелав нам счастливого пути, повернула в сторону, я внимательно осмотрел ее фигуру. Ничего особенного, тот обыкновенный тип рабочих женщин, которых с шляпами в виде бутылок встречаешь в виноградниках Cote и у большей части которых висит зоб под подбородком, плоская спина и грудь, костлявые длинные руки, вывернутые ноги и кислая сморщенная улыбка.

На половине дороги встретили мы с удовольствием такого же туриста, как мы, только гораздо менее навьюченного: у него была крошечная сумочка, а я тащил на себе, я думаю, больше пуда, и теперь, пройдя по горам около 20 верст, начинал серьезно уставать. Притом дорога однообразно идет по еловому лесу; кое-где ручьи, потоки или полянка с шале и фонтаном; но зато беспрестанные встречи: то дальние немцы-швейцарцы с большими палками и фарфоровыми трубочками, то из-под горы седой старик тянет корову за рога, а за ним идет хорошенькая румяная швейцарочка с длинной хворостиной и, потупив глазки, здоровается с иностранцами, то два мальчика, в вздернутых набок на одной помоче штанишках, вперед себя гонят куда-то коз и беспрестанно забегают в лес, выгоняя оттуда свое непослушное стадо, то две уродливые старухи вытаскивают за хвост красную свинью из оврага. Эту последнюю встречу мы сделали под самой деревней. Свинья пронзительно визжала, одна баба тащила ее за хвост, другая, худая, костлявая, с зобом и с каким-то странным тиком во рту, дававшим ей ужасно злобный вид, колотила ее палкой.

Саше моему так смешно показалось это зрелище, что насилу я мог удержать его, чтобы он не прыснул прямо в нос уродливой бабе, с которой мы столкнулись нос с носом на дороге. Зато уже после он дал себе волю, хрипел, пыхтел, фыркал, и смехун продолжался до самой гостиницы.

Montbovon живописно открылся нам под горой, на довольно большой речке, с большим городского фасада домом гостиницы, католической церковью и большой дорогой шоссе, которую я, признаюсь, увидал не без удовольствия, после дороги, по которой мы шли нынешнее утро.

Не дошли мы до гостиницы, как особенности католического края тотчас же выказались: грязные оборванные дети, большой крест на перекрестке перед деревней, надписи на домах, уродливо вымазанная статуэтка мадонны над колодцем, и один опухлый старик и мальчик в аглицкой болезни попросили у меня милостыню. Гостиница была чистая, просторная, на большую ногу и совершенно пустая; нам служили отлично. Бывшая хорошенькая горничная из Берна, принарядившись и напомадившись для нашего приезда, усиливалась говорить с нами по-французски и без надобности забегала в нашу комнату. Желательно бы было, чтобы к нам не переходил в Россию обычай иметь женскую прислугу в гостиницах. Я не гадлив, по мне лучше есть с тарелки, которую, может быть, облизал половой, чем с тарелки, которую подает помаженая плешивящая горничная, с впалыми глазами и маслеными мягкими пальцами. Госпожу эту звали Элиза, но Саша, смотревши на картинки в зале, изображавшие историю Женевьевы, брошенной в лес и вскормленной ланью, назвал ее Женевьевкой, потом Женевесткой, потом Женеверткой, и слово Женевертка заставляло его смеяться до упаду. Кроме того, с этого дня Женевертка стала для нас словом, означающим вообще трактирную служанку.

Я закрыл ставни и лег спать до обеда, Саша пошел удить рыбу на речку. Проснувшись, я порадовался по карте, как далеко мы отошли от Монтрё, и мне пришла мысль, что, так как мы стоим на дороге, ведущей из Фрибурга в Интерлакен, идти лучше любоваться горной природой в Оберланд, чем по пыльному шоссе идти в Фрибург, где я мог слушать знаменитый орган на возвратном пути. Перед выступлением я прошелся по деревне. Дома большей частью были большие, красивые, в каждом жило по нескольку семейств; но одежда и вид народа ужасно бедны. На нескольких домах я прочел надписи вроде следующей: "Cette maison a ete batie par un tel, mais ce n'est rien en comparaison de cel le que nous reserve le Seigneur. Oh mortel! mon ombre passe avec vitesse et ma fin approche avec rapidite!" [Дом сей построен имяреком, но он есть ничто в сравнении с тем жилищем, которое уготовил нам господь. О, смертный! тень моя проходит поспешно, и конец мой близится стремительно! (фр.)] - и еще раз "Oh mortel" [О, смертный (фр.)]. Что за нелепое соединение невежественной гордости, христианства, мистицизма и тщеславной напыщенной болтовни.

................................................

Саша ничего не поймал, проект мой ему очень понравился, и в 5-м часу мы пустились в путь совсем в противоположную сторону от той, в которую думали идти.

Дорога до Chateau d'Oex, где мы хотели ночевать, идет, редко где поднимаясь и опускаясь, по берегу большого быстрого потока. Поток этот называется Sarine. Несмотря на то, что он далеко не был в полном разливе, шум его был слышен за версту, и по нем в многих местах плыли и в других, зацепившись за камни, стояли еловые бревна, которые таким образом перевозят с места на место. Иногда через месяц хозяева леса, дожидаясь воды, приходят к плотинам и находят свой лес, который они узнают по клеймам. По ровному гладкому шоссе нам казалось так легко идти после прежней дороги, что мы прошли час и почти не устали, только мешки тянули нам плечи.

Мы приостановились на мосту, положив мешки на перила, чтобы они [не] тянули нам спины, и долго любовались Сариной, которая в этом месте через большие нагроможденные друг на друга камни довольно крутым уступрм спускается вниз. Саша очень любит всякую воду, даже не может пропустить ни одного желобка с водой, чтоб не заткнуть его рукой, и лужицы, чтоб не поболтать в ней концом палки, поэтому водопады приводят его в восхищение; но для меня водопад, слишком далекий и не окруженный зеленью, такое же холодное зрелище, как декорация или знаменитые виды с высоких гор. Этот водопад, однако, шумел в прелестной рамке. С обеих сторон кривые, разной величины, темные сосны, и между ними эта стремительно движущаяся и однообразно возобновляющаяся белая пена, и широкие серебристые струи, и неподвижные, беспрерывно одинаково обливаемые то сверху, то с боков белые камни, бревна елей, живописно, всегда живописно столкнувшихся и зацепившихся, и этот одуревающий шум; так что вы не знаете, что вода и что камни.

Этот водопад был прекрасен. За шумом воды мы и не слыхали, как нас нагнала шагом ехавшая на одной вороной лошади немецкая открытая бричка с мучными мешками. На бричке спереди сидел красивый малый и сзади старушка.

- Попросите к ним мешкя положить, - сказал Саша.

- Разве вы устали?

Но Саша уже таким заискивающим голосом сказал: "Bonjour, madame", - и так выразительно поглядел на старушку, что она посторонилась и показала ему подле себя место: "Садитесь, коли вы устали", - сказала она. Саша тотчас же вскочил к ней рядом, я тоже положил свой мешок и предложил швейцарцу выпить вместе бутылку вина в первом трактире.

- Oh, ce n'est pas ca [О, не в этом дело (фр.)], - сказал, покраснев, миловидный румяный швейцарец, - venez aussi [Садитесь и вы (фр.)], - прибавил он, давая мне место, - мы рысью поедем. Но я отказался, сказав, что догоню их. И мой Саша с новыми знакомцами, что-то руками рассуждая с старушкой, затрясся от меня рысью вперед по дороге.

Я их догнал у харчевни, подле которой молодой мельник остановил свою лошадь. Он тоже заказал себе пива, но я попросил его выпить вина со мною. Мельник принадлежал к тому милому и поэтическому красивому типу швейцарцев, который довольно часто встречается в кантонах Vaud, Женевы, Нешателя и Фрибурга. Громадно широкие плечи и грудь, чрезвычайно развитые мышцы ног и рук, небольшая белокурая голова, румянец во всю щеку и благодушная, кроткая, немного глуповатая улыбка. От трактира, по настоятельному приглашению, я сел с ним рядом на телегу, и мы разговорились. Он сирота, мельник, получает 4 франка, целковый, в неделю, но служит потому, что не записался в граждане и вовсе не находит это записыванье нужным.

- А что, вы не женаты? - спросил я.

- Молод еще, - отвечал он.

- Что же, веселитесь так с молодыми девками?

Он покраснел и оглянулся на старушку, которая сидела сзади.

- Oh non! - сказал [он]. - Я не подхожу к девкам. Ca me gene [О нет! это меня стесняет (фр.)], - прибавил [он], с недоумением пожимая плечами.

- От этого он так и здоров, - подхватила старуха.

- Что, вы его мать? - спросил я у нее.

- Нет, он так меня довозит; я из Россиньера, вот эта деревня на горе, там и большой пансион есть, много иностранцев приезжают.

- А о чем вы говорили с молодым человеком? - спросил я ее.

- О! он меня забавлял, - отвечала старуха, - рассказывал, что он был в четырнадцати государствах и восемь языков знает.

Я оглянулся на Сашу, он отворачивался, и уши его были красны.

Мельник немного не довез нас до нашего ночлега, повернул на свою мельницу. Подходя к Chateau d'?x, мы встречали на каждом шагу пьяных солдат, которые буйными развратными толпами шли по дороге, и около самой деревни нас догнал дилижанс, то есть колясочка на одной лошади, в которой ехал один пассажир, и в синих мундирных фраках с красными обшлагами, почтовый лакей и кучер. Мы решили ехать нынче ночью дальше, кучер [сказал], что переменит лошадей и подождет нас в деревне.

Деревня большая, богатая, с высокими домами и такими же надписями, как в Montbovon, с лавками и замком на возвышении. На площади, перед большим домом, на котором было написано: "Hotel de ville" и из которого раздавались отвратительные фальшивые звуки роговой военной музыки, были толпы военных все пьяные, развращенные и грубые. Нигде, как в Швейцарии, не заметно так резко пагубное влияние мундира. Действительно, вся военная обстановка как будто выдумана для того, чтобы из разумного и доброго создания - человека сделать бессмысленного злого зверя. Утром вы видите швейцарца в своем коричневом фраке и соломенной шляпе на винограднике, на дороге с ношей или на озере в лодке; он добродушен, учтив, как-то протестантски искренне кроток. Он с радушием здоровается с вами, готов услужить, лицо выражает ум и доброту. В полдень вы встречаете того же человека, который с товарищами возвращается из военного сбора. Он наверно пьян (ежели даже не пьян, то притворяется пьяным): я в три месяца, каждый день видав много швейцарцев в мундирах, никогда не видал трезвых. Он пьян, он груб, лицо его выражает какую-то бессмысленную гордость или, скорее, наглость. Он хочет казаться молодцом, раскачивается, махает руками, и все это выходит неловко, уродливо. Он кричит пьяным голосом какую-нибудь похабную песню и готов оскорбить встретившуюся женщину или сбить с ног ребенка. А все это только оттого, что на него надели пеструю куртку, шапку и бьют в барабан впереди.

Я не без страха прошел через эту толпу с Сашей до дилижанса, он сел впереди, я сел с барином, и мы поехали. Какой-то мертвецки пьяный солдат непременно хотел ехать с нами и отвратительно ругался, ужасная музыка, не переставая, играла какой-то марш, до того невыносимо фальшиво, что буквально больно ушам было. Со всех сторон развращенные, пьяные, грязные нищие.

Зато с каким наслаждением, когда мы выехали из городу, я увидал при ясном закате прелестную Занскую долину, по которой мы ехали, с вечными звучащими живописными стадами коров и коз. Господин, с которым я сидел, был одет, как одеваются магазинщики в Париже, имел новенькое чистенькое porte-manteau [чемодан для одежды (фр.)], плед и зонтик. На носу у него были золотые очки, на пальце перстень, черные волоса старательно причесаны, борода гладко выбрита, в лице неприятное напущенное чопорное спокойствие, которое сохранялось только на то время, как он молчал. Говорил он по-французски с женевским акцентом, видимо, подделываясь под французский. Мне казалось, что это женевский или водский bourgeois [буржуа (фр.]. Это безжизненная, притворная, нелепо подражающая французам, презирающая рабочий класс швейцарцев и отвратительно корыстно-мелочная порода людей. После его презрительной манеры говорить с нашим молодым кучером, который все заговаривал с нами, и условий, которые он мне предложил для поездки в наемной карете вместе в Интерлакен, я уже не сомневался. Он расчел как-то так, что мы с Сашей, у которых вовсе не было клади, платили за карету чуть не втрое против его, у которого с собой было три тяжелых чемодана. И он настойчиво уверял, что это стоило бы мне гораздо дешевле, чем в дилижансе.

Мало того, он еще рассердился на меня за то, что я отказался, и когда мы приехали, он как-то озлобленно сказал кондуктору, что он пойдет брать себе место в дилижансе une fois que monsieur (это я) ne veut pas aller [раз господин не хочет ехать со мною (фр.)], и сердито махнул на меня рукой так энергически, что мне без шуток показалось, что я виноват перед ним. Мне совестно уже было с ним встретиться, и я подождал его, чтобы пойти брать место в Post-bureau [почтовая контора (фр.)].

Я подошел к затворенной двери, на которой была надпись. Около двери сидело три человека, которые даже не посмотрели на меня. Я отворил дверь в пост-бюро. Это была грязная низкая комната, с грязной кроватью, с кадушками и развешанными платьями. Я вышел назад и спросил у сидевших у дверей, это ли пост-бюро. Это, - сказал мне один из сидевших грубым голосом, - идите туда, что ходите? Я вошел. Действительно, в крайнем углу стояла конторка и лежали бумаги. Никого, кроме болезненной женщины с грудным ребенком, не было в почти уже темной комнате. Через минуту тот самый человек в сертуке, который велел мне войти, размахивая руками и всей спиной, с фуражкой набекрень, вошел в комнату. Я поздоровался с ним, он захлопнул дверь и не взглянул на меня; сначала я думал, что он чужой и чем-нибудь очень занятой или огорченный человек, но, всмотревшись ближе, и особенно, когда он прошел за конторку, я убедился, что все его движения, физиономия, походка, все это было сделано для оскорбления меня или для внушения мне уважения. Он был высок ростом, широк в плечах, но худощав; длинноног, белокур и ряб. На нем был сертук, широкие штаны и фуражка. Вообще вся рожа его была отвратительна или так показалась мне.

Я самым учтивым манером спросил его о местах. Как будто бы это я во сне видел, что я говорю, - никакого внимания. Я стал вспоминать, не оскорбил ли я его чем-нибудь входя, не полагает ли он почему-нибудь, что я хочу гордиться. Я снял шляпу и в коротенькую фразу, которой я спрашивал его, сколько верст до Туна, я три раза поместил monsieur - это тоже не подействовало. Я подал ему деньги, он писал что-то и молча оттолкнул мою руку. Я начинал сердиться, и пускай меня обвиняют варваром, но у меня руки так и чесались, чтобы сгресть его за шиворот и разбить в кровь его рябую фигуру. По счастью для меня, он скоро бросил мне на стол два билета, так же швырнул сдачу, что, ежели бы я не удержал, она бы скатилась на пол, и он бы, верно, не поднял. Потом, размахивая так же спиной и руками и еще как-то сардонически чуть заметно улыбаясь, он вышел на улицу.

Нет, подобной бесчеловечной грубости я не только никогда не видал в России между колодниками, но я представить себе не мог ничего подобного.

Когда я вернулся домой и не выдержал, стал жаловаться кучеру, который принес мне наверх мои вещи. Он пожал плечами, улыбнулся (он был молодой веселый малый и в наступающую минуту ожидал на водку). "Vous dites que c'est le buraliste qui est comme ca?" [Вы говорите, что это кассир был таков? (фр.)] - "Да". - "Que voulez-vous, monsieur - ils sont republicains, ils sont tous comme ca. Et puis il est buraliste, il est fier de ca" [Что вы хотите, мосье, - они республиканцы, они все таковы. Да кроме того, ведь он кассир, он этим и гордится (фр.)].

Я, ложась спать, все не мог забыть бюралиста и твердил про него. А Саша хохотал. "Так задал вам страху бюралист? - все спрашивал он. - А Женевертка вычистит нам башмаки завтра?" - И он заливался хохотом. Кончилось тем, что и я расхохотался и, перебирая весь день, заснул все-таки с веселыми мыслями.

Дневник - 1858

1858. 1 января. [Москва.] Визиты, дома, писал. Вечер у Сушковых. Катя очень мила.

2, 3, 4, 5 [января]. Хлопоты о музыкальном обществе. Катя слабее, но тихой ненависти нет. Необъяснимое впечатление омерзения кокыревской речи.

6 января. К Аксаковым. Спор с стариком. Аристократическое чувство много значит. Но главное. Я чувствую себя гражданином, и ежели у нас есть уж власть, то я хочу власть в уважаемых руках. Дома обедал. Тетенька радуется на Николеньку. С детьми, бобом занимались. Поехал в отличном духе на бал, но его не было.

7 января. [...] Дома славно. Андерсен прелесть. И scherzo Бетховена. Бал маленький, грязный, уроды, и мне славно, грустно сделалось. Тютчева вздор!

8 января. Нет, не вздор. Потихоньку, но захватывает меня серьезно и всего.

9, 10, 11, 12, 13, 14 января. Был раз у них от Аксаковского чтения. Раут. Глупо. Александрин Толстая постарела и перестала быть для меня женщина. Трубецкие. Карамзины прелесть, особенно он. Дома много сидел. Машенька тяжела.

15 января. [Соголево.] Проводил Александрин до Клина, заехал к княжне, неправдиво немного. Хорошо начал писать "Смерть".

18 января. [Соголево - Москва.] Вчера немного поправил вечером. Встал в 7-м. Болтали хорошо, читал, обедал. Поехал с тем, чтобы встретиться в Вышнем Волочке, но разъехался. Самарин рассказывал про обед. Глупо. Скучно ехал. Дома Сережа. Просто неприятно с ним. Как мне с Тургеневым. [...]

19 января. [Москва.] Тютчева. Занимает меня неотступно. Досадно даже, тем более что это не любовь, не имеет ее прелести. Встал в 8. Написал письма, прочел главу. Николенька советует дерево оставить. Пошел ходить с Николенькой. Толпа. Кремль, Берсы. Дома с Чичериным. Философия вся и его - враг жизни и поэзии. Чем справедливее, тем общее, и тем холоднее, чем ложнее, тем слаще [?]. Я не политический человек, раз говорю себе. В театр. "Жизнь за царя", хор прекрасен. В клуб. "Ася" дрянь.

20 января. Встал рано. Думал, передумывал "Три смерти" и написал "Дерево". Не вышло сразу. Пошел на гимнастику. Ничего. М. Сухотину с язвительностью говорил про К. Тютчеву. И не перестаю, думаю о ней. Что за дрянь! Все-таки я знаю, что я только страстно желаю ее любви, а жалости к ней нет. Машенька едет в маскарад. Я озлобленно спорил с ней и сказал, что уеду. С Сережей опять пошло лучше. Пробежал нынче свой дневник. Как я заметно падаю.

21 января. Встал в 8-м. Написал письмо Василью. Дневник, Евангелие прочел и думал и переписывал "Дерево". [...]

23 января. Писал утро, хотя и встал поздно. Нигде не был. Дописывал после обеда и прочел тетеньке, с слезами. К Свербеевым. Яшевский злобно напал на Аксакова. Хомяков вилял передо мной весьма слабо. Зашел к нему. Старая кокетка!

24 января. Встал поздно. Докончил "Три смерти". Гимнастика. Дома спор с Машенькой. Приехал Чичерин. Слишком умный. Ругал желчно славянофилов. Поехал с ним к Коршу. Спокойно и высоко умен.

25 января. Встал в 10. Читал утро. Гулял много. Обедал дома. Тетенька говорила о Машеньке. Она права. К Фету. Завидно и радостно смотреть на его семейное счастье. Вечер музыкальный прелесть! Вебер прелесть. Тютчева, Свербеева, Щербатова, Чичерина, Олсуфьева, Ребиндер, я во всех был влюблен. Машеньку мне стало жалко, и я заснуть не мог от счастья до 4 часов.

30 января. Фету, Чичерину и Коршу читал. Хотят погрубее. Вздор! [...]

13, 14, 15 февраля. [Ясная Поляна.] Провел ночь у Шевалье перед отъездом. Половину говорил с Чичериным славно. Другую не видал, как провел с цыганами до утра и в Горячем. Поехал в Тулу. Зубы все вываливаются. Вчера работал над "Погибшим". Начинает выходить. Любви - нет.

16 февраля. Вчера приехал Сережа. Что за чудо, что моя любовь к мысли становится преградой между мной и старыми друзьями. Хорошо устроено, что в 30 лет женятся. Все мои слишком знают меня, чтобы любить. Опять работал над "Погибшим". Как будто кончил, но еще переделаю. [...]

17, 18 февраля. Немного переделал "Альберта". И набросал мысли о наказаниях. Дальше читал. Читал "Атеней". "Revue des deux Mondes". Montegut умница. "Hipocondriac" славная штука. Режет по целому. "Midsummer-night's Dream" ["Сон в летнюю ночь" (англ.)] по-английски и по-русски. Григорьев хорош. Брандт был и надоедал. Все голова болит. Мысли о приближающейся старости мучают меня. Смотрюсь в зеркало по целым дням. Работаю лениво. И в физическом и умственном труде нужно зубы стиснуть.

19, 20, 21, 22, 23, 24 февраля. [Москва.] Еще три дня в деревне, очень хорошо провел. Старое начало "Казаков" хорошо, продолжал немного. Сережа, убит, смирен. Оникеев, юмор. Черемушкин, уверенность по случаю капитала. В Туле, славная Маша. Играл за Сережу, заигрался. Карнович, Завальевский. Я эманципатор!!!! По метели в Москву. Гимнастика. Баня. Объелся.

25 февраля. Встал рано, почитал журналы; о лорде Грее. Некрасова плохая вещь. Варгин, тетенька и споры. Я смирился. Пошел ходить. Не в духе. Обедал без братьев. Прочел Чичерина о эманципации и Корша о реформе. Первая нехорошо. Написал листок "Казаков". Играл фантазию, глупо, а приятно. Спать в 11.

26 февраля. Встал рано. Писал рассказ Епишки о переселении с Гребня. Нехорошо. Пришел Чичерин, Васенька, я потею и нездоровится. Гимнастика. Обед в клубе. Все это мне скучно, я вырос немножко большой. Дома Машенька получше. Я бирючусь немного. Пошел к себе, написал Алексееву о песнях и Некрасову ответ на циркуляр. Пересматривал еще "Музыканта". Надо всего переписать или так отдать. Писал "Ерошку". Чихачева. Умная кокетка. Нездоровится.

1, 2, 3, 4 марта. Утром читал, кажется, Чичерину и Коршу. Ничего. Нашли, что ничего. Ходил оба дни. Вечер, концерт. Глупости наговорил Львовой, зачем она ездит [к] Олсуфьевой, подтрунивая над дядей, и Бахметьевой оплеушил Аксакова. Работал немного, переделывал еще "Музыканта". Вчера мигрень. Григорович приехал.

8, 9, 10 марта. Был у Тютчевой, ни то ни се, она дичится. В концерте видел Щербатову и говорил с ней. Она мила, но меньше. Доканчивал "Музыканта". Чичерин эллин, но хорош.

14 [марта. Петербург]. Утром пришел Шеншин. Не ко мне, а Чичерину, и это рассердило меня. У Толстых Пущины и Трубецкой. В эрмитаже Ruisdal - хорош Рубенса "Блудный сын" с грубым затылком и "Снятие с креста". Мурильо не очень. Штеен прелесть композиции. Обед у Кавелина. Это все настраиванье себя. Мне с ним делать нечего. Зашел к Колбасиным. Они больны, и у меня флюс.

17 марта. [Петербург - Москва.] Салтыков, читал. "Идеалист" хорош. Он здоровый талант. Поехал. Орлов с женой, Корсакова, Болычев. Не скучно. Зубы болели.

20 марта. Немного писал, но отбивает продолжающаяся зубная боль. Читал Чичерина статью о промышленности Англии. Страшно интересно. С некоторого времени всякий вопрос для меня принимает громадные размеры. Много я обязан Чичерину. Теперь при каждом новом предмете и обстоятельстве я, кроме условий самого предмета и обстоятельства, невольно ищу его место в вечном и бесконечном, в истории. Ходил до 4 часов. У Машеньки писал и прочел 1/2 "L'oiseau", "L'insecte" Michelet ["Птиц", "Насекомых" Мишле (фр.)]. Ужасно глубоко местами и местами дрянно.

21 марта. Зубы мучительно болят. Прочитал Michelet. Написал словечко Тургеневу. Пошел ходить. Купил барометр, обои. Обедал. Пописал немного. Я весь увлекся "Казаками". Политическое исключает художественное, ибо первое, чтобы доказать, должно быть односторонне. У Щепкина видел Кетчера. Ничего. Машенька спокойна и мила. Сейчас прочел суд Le [?]. Старик бессмысленный перед английским судом и адвокат. Будущая революция будет революция против законов разума и общественности.

24 марта. Поздно встал больнешенек. Куча управляющих. К. Р. бывший волонтер в уланском полку. Благодаря бога, водки не пьет. Дочёл "L'insecte". Приторно и притворно. В "Literarisches Centralblatt". Поэма в будущем, о соединении Германии, Эмерсон, о Шекспире и Гете, в "Athenaeum'e" спор о литературном фонде Диккенса. Осада Лукнова. Бесчеловечность Англии. В 7 обедал, суп. Приехала тетенька. Написал Александрин Толстой и читал "Lachapelle Voyage" ["Путешествие Ла-Шапеля" (фр.)]. Montluc "Commentaires". Молодец гасконец. Здоровье получше.

27 марта. Разбудили Островский и Горбунов, Островский несносен. Чичерин, Фет. Спор о Христе. Дома читал геологию. Поехал к Маше. Она лучше и лучше. Читал американскую повесть. Писал "Светлое Христово воскресенье".

28 марта. Островский, Аксаков, Сухотин. Праздность совершенная. Вечер у Сушковых. Увы, холоден к Тютчевой. Все другое даже вовсе противно.

1-е апреля. В 10 встал. Чичерин, неловко с ним. Христос не приказал, а открыл нравственный закон, который навсегда останется мерилом хорошего и дурного. Поехал к Никулину. Сатин. Они, западники, дичатся меня. [...]

9 апреля. [Москва - Ясная Поляна.] Выехали чем свет, весна. Новые радости, как выедешь из города. Потом болели зубы. В ночь приехали в Ясную.

10 апреля. [Ясная Поляна.] Проснулся в 12. Милые Феты, проводил их, занялся хозяйством.

11 апреля. Тревожно спал, кошмар и философская теория бессознательности. Встал в 9. Читал "Centralblatt" и разбирал бумаги и книги. Походил, беспорядок в лошадях, обедал один, читал "Journal des Debats". Rigault - умница. Религии нет, да и была ли та, которой он требует. Распекал, ездил верхом. Уже начал торопиться в решениях и робеть... Играл немного. Написал письма Чичерину, Николеньке, Иславину и Меринскому. Писал с увлечением письмо офицера о тревоге.

12 апреля. Встал, пошел ходить. Обругал Якова и было настращал становым. Скверно, что все это больше от зуб. Дома прочел Wisman о папах Льве 12 и Пие 8. Немного пописал. За обедом читал "Scenes de la vie americaine". Интересно бы критику написать вообще французского романа. Писал с богатством содержания, но неаккуратно. Бегство в горы не выходит. Ездил верхом. Хозяйство так-сяк. Надо привыкнуть, что так-сяк. Играл довольно много, но неаккуратно.

13 апреля. Скверная погода. Читал "Athenaeum". О папах. "Revue des deux Mondes" - дрянные повестишки. Заколодило на бегстве в горы. Оттого писал мало. Ходил и ездил верхом, безалаберно играл. Написал письма Николеньке и Чичерину. Проезжая через прешпект, нахлынули воспоминания молодости.

14 апреля. Сейчас написал нелепое письмо А. Толстой. Прочел "Debats". Ходил немного. Вообще ничего не делал. Зато уяснил себе конец романа. Офицер должен разлюбить ее.

20 апреля. Прелестный день, прет зелень - и тает последнее. Грустил и наслаждался. Сова пролетела, через раз хлопая крыло о крыло, потом чаще и села.

21 апреля. Чудный день. Бабы в саду и на копани. Я угорелый... Письмо от Чичерина. Что-то не то. Petit, mon Prince [Мелко, князь (фр.)]. Лил в него все накипевшие чувства, через него скорей.

Наши рекомендации