ОДИН КОНВЕРТ – ДВА УБИЙСТВА 3 страница
Когда спустя два года, в разгар антисемитской кампании, Исидор «наивно» спросил у того же Демичева, не уйти ли ему с руководящей должности самому, не дожидаясь решения верхов, тот закричал: «Вон из кабинета!» и жестко добавил: «Вы у меня не были, я вас не слышал». На самом деле за этой «наивностью» скрывался тонкий мудрый расчет, который не раз выручал Исидора Михайловича и его театр. В годы застоя он ходил на прием к областному начальству только тогда, когда узнавал из газет, что районный или областной план по надою молока выполнен, а еще лучше — перевыполнен. В такие дни начальство пребывало в благодушном настроении, и «вопросы» решались положительно.
В лихие годы горбачевской эйфории было принято положение о проведении комплексного эксперимента в театрах. Номером 24 шел пункт, согласно которому репертуарный план утверждал совет трудового коллектива, но ответственность за его выполнение оставалось за руководством театра. Понятно, что это — нонсенс, нельзя разделять власть и ответственность. Но все возражения руководителей театров отметались априорно. На совещании в Министерстве культуры СССР, которое тогда возглавлял все тот же П.Н. Демичев, Исидор Михайлович встал и сказал: «Уважаемый Петр Нилович! Всю жизнь как еврей я боялся пятого пункта, но теперь я больше боюсь двадцать четвертого». Зал взорвался хохотом, дурацкий пункт отменили.
Как-то я пожаловался Исидору, что начальство регулярно присылает мне негодных сотрудников. Он ответил, что присылают их всем, но надо уметь интеллигентно от них избавляться. И рассказал, что, когда ему в театр навязали режиссером дочь очень высокопоставленного чиновника, он втайне от нее подключил к ее репетициям своего главного, а к выпуску спектакля «организовал» общественное мнение в таком духе, что негоже, мол, перспективному молодому творцу зарывать свой талант в каком-то областном театре. После премьеры, обласканная ангажированными Исидором критиками, она, потупив глаза, сообщила ему о своем решении перейти в другой, более известный театр. Исидор Михайлович, естественно, выразил глубокое сожаление, что теряет такого талантливого сотрудника, но понимает, что большому кораблю — большое плавание, поэтому благословляет ее на новые творческие успехи. А после некоторой паузы добавил «У директора театра, куда она пришла, не хватило воображения сделать то же самое»…
Помню, как мы жили с ним заграницей в одном номере-люксе. К концу недели он мне говорит: «Извини, но я скажу — ты неправильно живешь». – «Почему?» — удивился я. «Во-первых, ты неправильно одеваешься…» — «То есть?» — «Очень просто. Вот ты надел рубашку, галстук, костюм и туфли. А это — неправильно». – «Почему???» — «А вот почему. Представь, что я секретарь обкома, и ты приходишь ко мне решать какой-то вопрос. Я смотрю на тебя, вижу, как ты одет и думаю: «Наш человек». Ты начинаешь разговор, и я понимаю, что ты — не наш человек. Обмануть хотел, значит. А я тебе в ответ на это ничем не помогу. А вот если бы ты был бы в джинсе, в свитере, в ботинках на толстой подошве, я бы сразу понял, что ты — не наш человек. Но подумал бы — а, может, ему стоит помочь? Понял?». – «Понял», - вздохнул я. Исидор продолжил: «Но главное — в другом. Вот я смотрю на тебя и вижу, ты хочешь всех осчастливить. Хочешь, я дам тебе два совета?» — «Конечно, хочу». – «Тогда запомни. Первый — всех осчастливить нельзя. Понял? И второй — надо осчастливить себя». (История с советами имела продолжение. Когда я рассказал о них Н.И. Гольдману, тогда он был директором в «Современнике», он переспросил: «Исидор сказал, что надо осчастливить себя?» — «Да». – «Тогда я дам вам третий совет — и как можно скорей».)
Обаяние и масштаб личности Исидора ощущались всегда. Он не был ни диссидентом, ни еретиком, но был постоянно открыт новому. К нему в областной театр прибивались все непризнанные, непонятые, ненужные власти художники. Именно у него в театре я впервые увидел постановку «Уроков музыки» неугодной и неудобной тогдашней власти Л. Петрушевской. Маленький зал был забит до отказа, сидели на приставных стульях и даже на пуфиках на полу. А будучи в загранкомандировке, он вне «утвержденной программы» поехал знакомиться с творчеством экспериментального театра. Он изначально верил, что при желании человек способен преодолеть любые, даже самые сложные препятствия. И никогда, ни при каких обстоятельствах не усложнял жизнь другим своими проблемами. При этом сам всегда был готов прийти на помощь.
Меня всегда восхищал талант Исидора Михайловича все успевать и все предугадывать, оставаясь в тени, вернее, никогда не выпячивать свою персону. При всех ежедневных неувязках — театр есть театр! — дело шло по единожды заведенному им ритму. Как швейцарские часы. Полагаю, что ни режиссеры, ни труппа не задумывались о том, каких сил, трудов, энергии и таланта стоило ему так умело вести громоздкий корабль театра между Сциллой амбиций и Харибдой обид. И, думая об этом, о его тактичности и ненавязчивости, его отстраненности от внешних знаков личного успеха и популярности, я вспоминаю строчки Марины Цветаевой:
А, может, лучшая потеха
Перстом Себастияна Баха
Органного не тронуть эха?
………………………………..
Так, Лермонтовым по Кавказу
Прокрасться, не встревожив вод...
Но в добротворении, в помощи человеку позиция отстранения была ему глубоко чужда. Не только для работников театра, но и для всех своих знакомых он всегда был готов прийти на помощь: кому-то доставал дефицитные лекарства, кому-то — путевку, кому-то — машину, а кому-то —квартиру. Свидетельствую как очевидец: Исидор Михайлович выбил моему дипломнику, провинциалу, работавшему у него в театре, и прописку, и квартиру…
Как-то я спросил у него — есть ли человек, которым он восхищается? Он, не задумываясь, ответил: «Есть», и рассказал следующую историю.
В каком-то Богом забытом районе Подмосковья есть совхоз, куда завезли дорогостоящее импортное оборудование, чтобы снабжать столицу мясом. Завезли — и, как всегда, благополучно забыли. Проходит год, другой, директор совхоза, трудоголик, бьется о стену бюрократического равнодушия и ничего не может пробить. Оборудование ржавеет. Как-то приходит он с поля в контору, а секретарша ему и говорит, что ему надобно быть послезавтра на партбюро. Он перезванивает в район, потом – в Москву и выясняется, что его приглашают — ни много, ни мало — на заседание политбюро ЦК КПССС, посвященное использованию импортной техники. В назначенный день он при полном параде сидит на этом заседании и слушает, как два его начальника – секретарь обкома партии и председатель облисполкома — в своих выступлениях, как говорится, вешают лапшу на уши членам политбюро: мол, оборудование смонтировано, коровки доятся, бычки забиваются и дают стране полноценную говядину. Получив слово для сообщения, он сказал, что так как партия ему дороже матери, он вынужден сказать правду: оборудование не распаковано, здание для него не построено, коровки гибнут, а денег и рабочих нет. Первым из остолбеневших членов политбюро опомнился Председатель Совета министров А.Н. Косыгин, который сказал: «Предлагаю никаких оргвыводов не делать, а поручить им за полгода все выстроить и установить». Директор возразил: «За полгода не получится. Как минимум, год». – «Хорошо, — сказал Косыгин. – Через год сам приеду принимать». Через год к новому коровнику вела гравийная дорожка, коровки были в сытости и довольстве, бычки забивались. Косыгин остался весьма доволен. Правда, посоветовал вдоль дорожки высадить ели, что директор и сделал. «Вот этим парнем я восхищаюсь, — закончил рассказ Исидор, — он — молодец!».
Уверен, что каждый, кому в жизни повезло работать или дружить с Исидором Михайловичем, мог бы с полным правом сказать то же самое про него. Сейчас, когда на дворе совсем другая жизнь, я думаю: Господи, сколько же он бы мог сделать, доведись ему жить молодым в нашем времени! Увы, не человек выбирает свою судьбу, а судьба дается человеку. Главное — достойно и талантливо прожить ее по кругу своей земной жизни, в исторически предлагаемых обстоятельствах. Исидор Михайлович Тартаковский прожил жизнь достойно, подобающе и красиво. Я же благодарен судьбе за то, что она подарила мне дружбу мудрого, мудрого ребе...
(Дом Исидора. М., 2004.)
Мастер Возрождения
(Памяти Г.Е. Гурвича)
К своему стыду, я должен признаться, что не помню нашей первой встречи с Гришей, но точно знаю, что нас познакомила Люба. Они оба тогда учились в ГИТИСе: она — на менеджера, он — на режиссера. Она была влюблена в него по уши, приходила к маме, Раисе Марковне, в Институт искусствознания, где работал и я, шепталась с ней о чем-то своем, девичьем, и несколько раз я даже заставал ее в слезах — ей казалось, что Гриша отдает предпочтение «какой-то фифе». Как бы то ни было, нас познакомила Люба, и мы подружились. Видимо, это был 81-й или 82-й год, потому что они поженились в 83-м, 5 марта.
Естественно, что вначале мы приглядывались друг к другу, но общий язык нашли достаточно быстро: у Гриши был какой-то удивительный сплав идеалов «шестидесятников» с мышлением уже другого, более молодого поколения. В отличие от «семидесятников» — практичных государственников с пустыми глазами, он был из уходящей когорты «книжных мальчиков», романтически верующих в высшие ценности. Но его романтизм каким-то непостижимым для меня образом сочетался с реалистическим, трезвым взглядом на жизнь. «Шестидесятники» разбрелись кто куда, большинство ушло в сферы абстрактного знания — науку, искусство, образование и т.д. Гришиному же поколению была известна проза социальной жизни, но оно соглашалось действовать при этих заданных «правилах игры».
Заканчивая ГИТИС, он выбрал для своего дипломного спектакля инсценировку дневника Нины Костериной — молодой комсомолки, погибшей на войне, так и не вызволив репрессированного отца из ГУЛАГа. Ее дневник был когда-то опубликован в «Новом мире». Гриша работал над инсценировкой в библиотеке и как-то пожаловался на неудобство. «Так у меня есть эта книжка, — сказал я, — даже с предисловием ее отца. Я тебе дам». Потом мы с ним обсуждали судьбы дочери и отца, ставшего после отсидки диссидентом. Можно сказать, что мы подружились на книге, хотя до этого я был на его замечательных капустниках в еще не сгоревшем ВТО.
Защитить дипломный спектакль в тот год ему не удалось. Признанный мэтр советского театра, заведующий кафедрой режиссуры ГИТИСа и по совместительству главный режиссер театра им. Маяковского А.А. Гончаров заявил ему, что этот поклеп на нашу страну он выпускать не разрешает. Мэтра можно понять: на первый взгляд, Гриша не отошел от текста, но он дал каждому эпизоду музыкальное сопровождение — на фоне разыгрывающейся человеческой трагедии группа пионеров и комсомольцев пела бодрые советские песни тех лет. В этом конфликте государственного и личного Гриша недвусмысленно был за человека.
Через год — уже после прихода к власти Горбачева — спектакль «Дневник обыкновенной девушки» был разрешен к показу, и Гриша окончил институт с красным дипломом. И это тоже — не случайно. Он был запойным трудоголиком, сохранившим этос Мастера, личную ответственность за хорошо сделанное дело. Думаю, что трудоголиком его воспитала семья. Об этом качестве отца он рассказывал сам, но ведь и мама, Майя Львовна, должна была, как нормальная восточная женщина, вести домашнее хозяйство плюс создавать нормальные условия для работы и отдыха мужа, воспитывать сына и т.д. Так что корни там, в семье.
От семьи и другое его качество — в общении с совершенно разными людьми он умел держать неуловимо точную дистанцию, не отторгая собеседника от себя, но самим масштабом своей личности пресекая любые возможные попытки амикошонства. Было ли это качество врожденным, не знаю, думаю, что этому он во многом тоже обязан семье — номенклатурная должность отца требовала неукоснительного соблюдения партийно-этикетных отношений. Наблюдательный мальчик не мог этого не видеть, умница-сын это запомнил.
Как он поступил в институт, я узнал гораздо позже, в 90-м году. Тогда я делал на ТВ передачу про ГИТИС и, зная его любовь к М. Кнебель (великий была педагог!), хотел, чтобы он поделился своими впечатлениями о Марии Осиповне. Он рассказывал, что поступить было сложно, исход был неясен — ему казалось, что скорее нет, чем да, и тогда он решил показать комиссии Мишку Топтыгина. Показал и нам — встал лицом к стене и вдруг пошел, пошел, нет, заковылял, да всем телом, да так похоже, что все — и режиссер, и оператор, и светотехники — попадали со смеху. Он, довольный, улыбнулся и сказал: «После этого номера меня приняли».
Думаю, что была и другая причина нашей дружбы — мы оба были бакинцами. Читателю это мало что говорит, но Баку — это отдельная песня. Баку для бакинца, что Одесса для одесситов.
Это был удивительный город. Старый двухэтажный Баку, с замкнутыми внутренними двориками, своего рода большой общей коммуналкой, где все друг друга и всё друг о друге знают. Город с дребезжащими трамваями, с морским воздухом, навечно пропитанным нефтью, с лавашем и чуреками в лавке на углу, с роскошным, пиршественным рынком, где торговец тянул свое монотонное «ай, виноград — мед, шоколад». А набережная с пальмами, пляжи, корабли, матросики с бескозырками и... липкая духота, от которой даже ночью не спасали влажные простыни. По-своему прекрасны Тбилиси и Ереван, но Баку из закавказских столиц — единственный город-труженик, город, как сейчас любят говорить, высоких технологий. Добычу нефти в начале века организовали братья Нобели, семьи миллионеров Манташевых, Хубларовых. Они привлекли к делу российских и иностранных специалистов, внедрили самые передовые технологии — а как же, конкуренция! На промыслах трудились рабочие со всей России, и без особой натяжки можно утверждать, что Баку был самым интернациональным городом сначала империи, а затем и СССР. Императив цивилизации сделал его своего рода плавильным котлом, в котором вырабатывалась одна нация — бакинец. В любой точке пространства бакинцы узнают друг друга по характерной интонации, с чуть-чуть протяженно-вопросительным «а-а» в конце фразы. Как-то, делясь впечатлениями от поездки в США, Гриша рассказал интересную историю. В Нью-Йорке один из его одноклассников стал главой филиала известной фирмы по компьютерам и к течение нескольких лет целенаправленно перевел из разных штатов к себе на работу остальных дружков из бакинской школы. Гриша со смехом рассказывал: «Сидишь в Нью-Йорке, а ощущение, что ты не выезжал из Баку. Говорят по-русски, и интонации — те же: «слушай, Фима, какой файл, а?». Ах, какой это был город! Сейчас есть Баку, но нашего города уже нет, он умер, как умерла Одесса.
В нашем городе все школы соревновались между собой. В актовых залах стояли напоказ завоеванные знамена, красовались на полках кубки, висели грамоты. Я учился в одной из самых знаменитых, 160-й мальчиковой, директором которой была замечательная Нина Константиновна Березина. Директором она была — ого-го, Макаренко ей в подметки не годился (передаю детские, может быть, ошибочные впечатления). Гриша (разумеется, гораздо позже) учился в соседней — 134-й школе, тоже известной в городе. Как-то мы разговорились с ним про наши «альма матер» и великодушно решили, что у нас были замечательные школы, хотя в душе каждый остался при своем мнении.
Достаточно долго сердцами бакинцев владела местная футбольная команда «Нефтчи» («Нефтяник»). Но в конце 60-х годов взошла и заблистала новая звезда — бакинская команда КВН во главе с несравненным Юликом Гусманом (приношу свои извинения нынешнему директору Дома кино, но для бакинцев он был и остался Юликом). Не знаю, но думаю, что Гришин выбор ГИТИСа и режиссуры в значительной мере обусловлен взлетом этой команды — какие-то кумиры у Гриши менялись, но юношеское восхищение Гусманом он сохранил навсегда.
Несмотря на разницу лет, мы оба были маргиналами в Москве — нетитульная нация, «лицо кавказской национальности». Вообще, Москва — жестокий город, недаром сказано, что она слезам не верит. Выжить в социальной борьбе здесь особенно нелегко. А что эта борьба идет ежедневно, ежечасно — не мои выдумки. Как-то я анализировал опубликованные ЦСУ данные 1970 года об уровне высшего образования по всем национальностям в СССР. На первом месте с большим отрывом шли евреи, затем — армяне, грузины и так далее. Но вот что интересно — в каждой республике коренная национальность всегда имела более низкий уровень образования, чем ее соплеменники за пределами своей территории. Это было действительно даже для русских, а ведь, казалось бы, первые среди равных в СССР, ан нет. Объяснение — простое: все национальности, проживающие вне своих родных пенатов, — маргиналы, и при всех государственных декларациях о «дружбе народов» и «единой общности» им приходится утверждаться в этой социальной жизни.
Скажу больше, когда-то я читал, что управляющие всех крупных американских фирм — дети среднего класса, выросшие в провинции. Для себя я объясняю это тем, что у провинциальных американских мальчиков в жизненном опыте есть знание, какие блага дает «путь наверх», и понимание, чем грозит «социальное дно».
Самоутверждение, тем более для человека творческого, в столице неизбежно, но главное при этом — сохранить себя, никого ни при каких обстоятельствах не лягнуть «серебряным копытцем», не шагать «наверх», к признанию и успеху, по трупам. Гриша был один из немногих, для кого нравственный посыл был естественным состоянием души.
Но он умел быть и жестким, и принципиальным. В первый раз я увидел его таким в 1993-м, на юбилее театра. Труппа давала большой гала-концерт, примерно через час я вышел покурить и встретил в баре Игоря Угольникова, к тому времени покинувшего театр. Мы разговорились, и он выразил желание выступить, но не был уверен — согласится ли Гриша. Вот если убедить Гришу выпустить его на сцену... «Почему бы нет?», — не подумав, согласился я, и, памятуя о наших дружеских отношениях, зашел к Грише за кулисы. Он выслушал меня и сухо сказал: «Извини, но Игорь никогда не будет больше выступать у меня в театре». Так оно и оказалось. Это была не месть, он не прощал предательства.
Второй случай произошел в Амстердаме. Он и Гедиминас Таранда, со своими коллективами, и Башкирский академический танцевальный ансамбль (кстати сказать, очень профессиональный, потом в Брюсселе вся Королевская площадь хлопала и пританцовывала во время их концерта) по инициативе одного московского режиссера, мнящего себя если не великим, то, как минимум, лучшим российским продюсером, выехали в страны Бенилюкса, чтобы ознакомить местных аборигенов с российским искусством. Дело в том, что мы (Гриша, Таранда и я) были соучредителями одной негосударственной организации культуры, где президентом был наш продюсер.
В Амстердаме нас не ждали, обещанных автобусов, чтобы выехать в Брюссель, не было, время шло, и ко мне подошел Боря Поволоцкий, раскрыл маленькие походные нарды и предложил перекинуться. Только мы разложили фишки, подошел Гриша, молча плечом сдвинул Борю и стал играть сам. Партию у него я выиграл, но Боре — проиграл. А время шло, машин не было. Они пришли часа через два или три. Позже мы выяснили, что оба продюсера — наш и бельгийский — запойными алкашами не были, но за воротник закладывать любили. Причем наш — больше. Умножьте это на традиционную российскую безалаберность, отсутствие правового сознания, неумение защищать свои интересы при подписании контрактов и т.д. — и вы поймете, почему двести с лишним человек (а в их числе — приглашенный зам. министра, президент крупной нефтяной компании, все артисты и т.д.) мыкались в аэропорту в ожидании автомобилей. Наш самовлюбленный продюсер, к месту и не к месту горделиво провозглашающий себя адептом «европейского мененджинга», профукал в договоре пункт про автобусы и еду, и все артисты дня два фактически сидели на бобах. Мы с Гришей ходили к нему выяснять, что к чему, но есть тысяча способов уйти от конкретного ответа. В конце концов наш продюсер — то ли с радости, то ли с горя — запил и ушел в глухую несознанку.
Вот тогда впервые я увидел Гришу жестким: «Больше с этим хамом я никаких дел иметь не буду», — сказал, как отрезал, и действительно, когда мы вернулись в Москву, он первым делом вышел из учредителей совместной организации. А гонорар артистам заплатил сам — из доходов театра.
Несколько раз мы были с ним в жюри фестиваля театральных капустников «Веселая коза» в Нижнем Новгороде, душой и мотором которых была и остается замечательная Галя Сорокина. В 1998 году все было весело и традиционно, пока жюри не стало выносить оценки конкурсантам. Большая часть жюри — Гриша, Вадим Жук, Виктор Шендерович и другие — считали достойным первого места Челябинский «Черный театр» с пародийным номером по мотивам Василия Теркина. Но два члена жюри — театральный критик из Питера г-жа NN. и главный режиссер местного театра — были категорически против и держали глухую оборону. Как ни убеждала их «святая троица», что это талантливо и весело, критик стояла на своем — «вульгарно и пошло». Вадим уговаривал ее мягко и ласково. «Пошлость», — нудила критик. Первым не выдержал Шендерович: «Да ничего ты не понимаешь! Если у меня в «Куклах» за десять минут есть два гэга — я счастлив. А у этих ребят я за двадцать минут насчитал их целых 18!» -«Пошлость!» — крутила она свою бесконечную пластинку. И тогда взорвался Гриша: «Да вы хоть раз попробуйте сами поставить что-нибудь такое — тогда и поговорим!». Я впервые видел его в ярости, он еле сдерживал себя, и, чтобы снизить раскаленный градус разговора, я предложил каждому выставить баллы всем претендентам на победу, а затем вывести среднюю. Так и договорились. Но критик с главным режиссером обвели нас вокруг пальца, выставив «Черному театру» нулевую оценку. На мое замечание, что тогда мы не учитываем их мнения при выведении средней, последовал ответ, что это не было оговорено в предварительных условиях оценивания. Формально они были правы, поэтому наши кандидаты на победу оказались на втором месте. Когда мы выходили из прокуренной комнаты, Гриша зло сказал: «Теперь ты понимаешь, почему я не люблю таких критиков?!».
На его выпускном спектакле я понял, что он может занять свою особую нишу в театральном пространстве Москвы, и вскоре подарил ему купленную в букинистическом магазине книгу, посвященную двадцатилетнему юбилею балиевской «Летучей мыши». Признаюсь, какое-то время я льстил себя мыслью, что именно это подвигло его на создание своего театра. Позже выяснилось, что инициатива исходила от М.А. Захарова, так, во всяком случае, он говорил со сцены в год юбилея.
Как бы то ни было, в мае 1989 года возродилась новая, уже Гришина, «Летучая мышь». Об этом легко писать, но как же трудно сделать. В нашей стране организация любого дела снизу требует решения миллиона проблем. Театру нужно помещение, желательно в доме Нирензее, где раньше выступал Балиев, но сегодня это Учебный театр ГИТИСа. Правда, можно договориться с ректором, но он требует плату за аренду, а денег и так не хватает — нужно выдавать зарплату, шить костюмы, оплатить декорации, реквизит и тэдэ и тэпэ. Я знаю, что замечательная М.А. Эскина очень поддержала Гришу в это сложное время, и горжусь тем, что моя Высшая школа менеджеров культуры (я открыл ее в апреле 1988-го) два с половиной года вносила свою финансовую лепту в выживание театра, а в 1990 году мы взяли на себя расходы по производству первого Гришиного фильма «Танго со смертью».
Хочу быть правильно понятым — дело не в личных отношениях, не знаю, может быть, я отказал бы и более близкому другу, но... Это «но» заключается в том, что Гриша на практике воплощал идею, которую я защищал теоретически, в научных разработках.
Я уверен, что на смену сталинскому государственному «укрощению искусства» рано или поздно должна прийти самоорганизация культурной жизни. Инициатива должна идти «снизу», от художественной идеи. При советской власти всё было перевернуто — только государство решало, где, когда, какой театр открывать, как формировать труппу, какую зарплату платить и т.д. Не буду утомлять читателя подробностями, скажу только, что Грише была далеко не безразлична эта тема. Еще бы, в 1996 году М.А. Ульянов, с которым у Гриши были в общем нормальные отношения, в отчетном докладе на III съезде СТД РФ проехался по поводу антрепризы и привел как негативный пример «Летучую мышь». Гриша не был на съезде, но у театральных сплетен скорость поболее, чем у горящего бикфордова шнура. Вечером того же дня он спросил у меня, что сказал Ульянов про театр. «Успокойся, — сказал я, — обычное совковое мышление. Да ты не переживай, его просто-напросто подставили спичмейкеры». Он промолчал, взгляд его потяжелел, и было видно, что вся эта история ему неприятна.
Потом пришла моя очередь ему поплакаться — вот, выступал на коллегии Комитета по культуре Москвы перед директорами театров, объяснял, что власть метет по сусекам, скоро придет очередь театров. Мы все еще живем по сталинской модели финансирования, которая была создана для промывания мозгов, лучше нам самим выработать новые принципы, не дожидаясь, пока их предложит власть, и т.д. И что ты думаешь, Гриша, они все против. Там две трети моих выпускников, среди них — любимые, но ведь и они молчали. Талантливая женщина-режиссер просто орала с последних рядов: «Оставьте нам сталинскую модель финансирования», а дуайен директорского корпуса брызгал слюной и бился в истерике — не надо, не надо нам новых принципов финансирования. Короче, попрыгали они на моем трупе всласть, как могли... Он усмехнулся: «А что вы хотели? Когда я с Марком говорю об этих проблемах, а он ведь — самый продвинутый и честный из них, умница, брат, наконец, но и у него глаза стекленеют, как будто он меня не слышит». Потом помолчал и добавил: «Не-ет, государственники, они — другие».
У него было качество стратега — он умел принимать решения быстро. На свадьбе моей дочери ее одноклассник Саша Иншаков, оканчивавший тогда мединститут, что-то спел. Мы с Гришей вышли покурить, и я сказал: «Мне кажется, он тебе подойдет, как ты считаешь?». Обычно режиссеры в таких случаях или ложно-многозначительно молчат, набивая цену, или отделываются ничего не значащими обещаниями. «Передай ему, чтобы завтра пришел на прослушивание», — сказал Гриша. Иншаков пошел и был принят в театр. Через полгода я поинтересовался у Гриши — как Саша? — «Нормально, — ответил он. — Старается, на репетиции вкалывает больше всех, у него получится».
Задумываясь об истоках его творчества, я хотел бы выделить то чувство свободы, нормальной «тайной свободы» (А. Блок) художника, которое ему давала современная западная музыка. Можно представить себе взрослеющего мальчика, для которого Пресли и битлы, мюзиклы и рок-оперы были синонимами другой, свободной жизни. Эти юношеские даже не воспоминания — ощущения — навсегда остались в нем. Здесь были свои плюсы и минусы — а что дальше, в какую сторону идти. Он один знал ответ, но унес эту тайну с собой.
Вообще, если задуматься, в его творчестве всегда вычитываются две составляющие — опора на прошлое и надежда на будущее. У него в кабинетике, в Учебном театре ГИТИСа, где базировался театр, на видном месте висела фотография Никиты Балиева. Она же была и в фойе театра. И это — не случайно: он пользовался любой возможностью — от вэтэошных капустников, первого спектакля «Чтенiе новой пьесы» и вплоть до развешанных фотографий и плакатов — подчеркнуть преемственность с той, старой «Летучей мышью», а если точнее, со всей аурой Серебряного века.
Одновременно он был устремлен в будущее. Как и любой творческий человек, он не любил распространяться о своих планах. Но вот что странно — в последний год жизни он несколько раз заводил со мной разговор — сперва как бы советуясь, потом — как о решенном деле — о совместной работе с Г. Тарандой. И это не ради дружбы с талантливым человеком. Отнюдь нет, Гриша мечтал создать синтетический театр. Думаю, что и в Гнесинке он взял курс, в том числе, ради этого — готовить артистов, как говорится, «на вырост». Увы, этим планам не суждено было сбыться. Он ушел и унес, нет, не театр, а целое театральное направление.
Как и все, мы обменивались по разным праздникам подарками — так, пустяки, мелочевка. Но два его подарка я навсегда сохраню в своей памяти — он взял на себя организацию моего юбилея в Доме актера и блистательно
провел его вместе с Борей Львовичем, а вторым его подарком я, признаюсь, горжусь. Как-то они с Любой были у меня, и под конец вечера Гриша сказал: «Вот, все спрашивают — почему не уезжаешь, почему не уезжаешь? А я им отвечаю — но ведь и Дадамяны не уехали».
Людей можно делить по множеству самых разных признаков, но есть один, важный. Есть люди с мертвой водой — чего бы они не коснулись, все погибает. Гриша был из редкой породы людей с живой водой — всё, чего он касался, шло в рост и расцветало. Спасибо ему.
...Прошлого не вернешь. Нам досталось — жить, и жить надо достойно его светлой памяти.
(На полпути… Григорий Гурвич. М., 2002.)
Рукой Бога...
(Памяти Е.А. Левшиной)
Жизнь человека — сказка, написанная рукой Бога.
Г.-Х. Андерсен
Когда-то Пуанкаре бросил фразу, ставшую афоризмом: «Незаменимыми людьми полны все кладбища мира». Слова президента Франции, прозванного современниками «Пуанкаре-война», думается, очень точно характеризуют ментальность политиков, для которых подвластные им люди есть понятие сугубо статистическое. В действительности же каждый из нас по любому счету – незаменим, ибо каждый человек – космос.