За два месяца и двадцать два дня до происшествия

…в особняке Гасиловых с самого утра происходило что-то непонятное. Домработница Степанида уже дважды бегала в орсовский магазин. Лидия Михайловна временами выбегала из кухни с испачканными мукой руками, взглянув на часы, опять скрывалась, а Петр Петрович Гасилов, вернувшийся из лесосеки к девяти часам утра, сидел в своем кабинете тихо, словно его и не было в доме.

Все это походило на приготовления к встрече важного гостя, но когда Людмила спросила у матери, кого ждут, Лидия Михайловна оглядела дочь с головы до ног, вздохнула и сказала:

— Ах, я и сама ничего не знаю… — И деловито посоветовала: — Ты сегодня должна быть красивой… Вымой голову и сделай высокую прическу…

Часа в два дня на лестнице появился Петр Петрович и негромко позвал:

— Людмила, зайди ко мне.

В кабинете девушка села с ногами в большое кожаное кресло, свернувшись в комочек, приготовилась слушать отца, который бесшумно расхаживал по толстому ковру. Крупная голова Петра Петровича была задумчиво склонена, руки он заложил за спину, бархатная стеганая куртка придавала ему мирный домашний вид. Не останавливаясь и не глядя на дочь, Петр Петрович наконец сказал:

— Я давно готовился к этому разговору… Я, наверное, находил по этому ковру километров двадцать, пока привел в порядок мысли…

Он подошел к дочери, погладил ее по голове. Брыластое лицо Гасилова было добрым, нежным, растроганным: оно выражало такую любовь и заботу, что Людмила перехватила руку отца, прижалась к ней щекой.

— Я слушаю тебя, папа, — прошептала девушка, — говори.

Петр Петрович осторожно вынул руку из пальцев дочери, еще раз медленно и бесшумно прошелся по кабинету, прислушался — за громадным окном хулигански посвистывал влажный мартовский ветер, флюгер на остроконечной башне вращался с жестяным скрипом, на первом этаже суетливо хлопали двери.

— Людмила! — чуточку излишне торжественно сказал Петр Петрович. — Я хочу с тобой говорить о таких вещах, о которых говорить трудно, да и не всегда нужно… Мне раньше казалось, что ты сама разберешься во всем, но ты… Ты не разобралась!

Он вернулся к дочери, сел рядом с ней в такое же кресло, в каком уютно пригрелась Людмила, внимательно посмотрев в ее лицо, неторопливо продолжал:

— Еще раз прости меня за то, что вмешиваюсь в твои сердечные дела, но ты у меня одна, и я не могу допустить, чтобы моя дочь совершила непоправимую ошибку… Я хочу говорить о Евгении Столетове и… еще об одном человеке…

Петр Петрович еще раз проверяюще посмотрел в лицо дочери — оно было безмятежно-ласковым, спокойным, на нем легко читалось: «Я тебя люблю, папа, я тебе верю, говори все, что хочешь!» Тоже успокоенный, Петр Петрович поднялся, прошел из одного угла кабинета в другой; оказавшись в центре, он остановился.

— Я неплохо отношусь к Евгению Столетову, — сказал Петр Петрович. — Он умный, честный и добрый парень…

Гасилов сделал многозначительную паузу, в третий раз проверил действие своих слов на дочь и, не заметив ничего тревожного, повторил:

— Евгений умный, честный, добрый парень, но его жизнь будет тяжелой…

За оттаявшим грандиозным окном жил синий мартовский день, с крыш свисали ранние для нарымских краев сосульки, река поблескивала на солнце голубыми торосами, а в палисаднике на большом кусте черемухи сидели сразу три красавицы сойки.

— Я ничего, Людмила, не имею против так называемых правдолюбов, — шутливо сказал Петр Петрович. — Мир без них был бы, наверное, немножечко хуже, чем он есть на самом деле, но мне, прости, доченька, не хочется, чтобы твоим мужем был один из представителей этого беспокойного племени…

Петр Петрович глядел в окно, на реку, и его умное лицо казалось еще умнее от иронической улыбки, а тело было таким, каким его представлял Викентий Алексеевич Радин, — мудрым и ловким.

— Чтобы быть понятным, я должен сделать некоторый экскурс в родословную твоей матери и твоего отца… — шутливо и весело проговорил он. — Основные, так сказать, вехи тебе, конечно, известны, но я хочу обратить твое внимание на то обстоятельство, что в наших семьях женщины никогда не работали…

Петр Петрович подошел к дочери сзади, положил руки на ее плечи, подбородком прижался к пышным волосам.

— Женька Столетов непременно заставит тебя работать, — с заботливой угрозой проговорил Петр Петрович. — А что ты умеешь делать, дочь моя? Институт тебе ни за какие коврижки не окончить, да и поступить-то в него не сможешь, и что же выпадет на твою необразованную долюшку? — Он осторожно засмеялся. — Одно тебе останется: быть при Женечке домработницей, так как сей правдолюбец всю жизнь будет ходить в драных штанах…

Петр Петрович расхохотался, продолжая обнимать дочь за плечи, сделался серьезно-комичным.

— Хочешь, Людка, — предложил он, — я тебе нарисую картину вашей будущей жизни с Евгением? Хочешь?

— Хочу! — откликнулась Людмила.

Петр Петрович отошел от дочери, сел на стул и нахмурился, насупился, закостенел.

— Все начнется еще в институте, — пророческим басом загрохотал он. — В один прекрасный день твой еще более прекрасный муженек приходит в крохотную комнатку, которую вы снимаете на мои деньги, и объявляет гордо: «А меня собираются выгонять из института!» И ты последней в областном городе узнаешь, что твой чудо-муженек на факультетском собрании разнес в пух и прах декана за попытку завысить студенческие оценки или произвести нечто еще более криминальное. — Петр Петрович лукаво подмигнул. — Теперь предположим, что твоему правдолюбцу удалось каким-то чудом окончить институт, и он работает на заводе. Уже через три недели твой милый Женечка разносит на клочки начальника цеха, через полгода — директора… По вышеозначенным причинам квартиру вы получаете в последнюю очередь, твой принципиальный муженек третий год ходит в мастерах, и, мало того, его обратно же собираются увольнять из-за профнепригодности, а это такая штука, что легче верблюду влезть в игольное ушко, чем доказать обратное…

Сложив губы бантиком, Петр Петрович широко развел руки и замер, как городничий в финале «Ревизора».

— Вот, значит, увольняют твоего сударя за профнепригодность, а он с этим, конечно, не согласен и собирается ехать с жалобой в Москву, а денег-то у него нетути! — смеясь, продолжал он. — И тогда твой Женечка едет в столицу на товарнике… А что в это время делает моя родная дочь, которая ничего делать не умеет? Моя родная дочь в это время пытается заштопать последнюю кофту, купленную еще отцом-матерью. А потом, — Петр Петрович от ужаса зажмурился, — даже я боюсь заглядывать в потом, когда появится на свет мой внук или внучка…

Петр Петрович снова сложил губы жеманным бантиком, смеясь только одними глазами, скрестил руки на груди и театрально насупился. Это было смешно, очень смешно, и Людмила захохотала, а Петр Петрович помахал перед ее носом толстым пальцем.

— Не смеяться! — трагическим шепотом приказал он. — Как можно смеяться, если мой родной внук ходит в школу в шубе на рыбьем меху… А что касается любви, что касается любви, то…

Петр Петрович мгновенно снял с лица улыбку и привел в нормальное состояние губы.

— Любовь в шалаше, Людмилка, проходит гораздо быстрее, чем в особняке. А по Фрейду — читывали и мы в молодости кой-кого — всякая любовь длится не более двух с половиной лет…

Над Сосновкой с мощным ровным гулом пролетел реактивный пассажирский самолет, на мгновение вой турбин достиг такой силы, что стекла в окне зазвенели, затем гул моторов неожиданно быстро и ладно смешался со свистом шустрого мартовского ветра, и уж потом со звоном упала на землю и разбилась крупная сосулька, выросшая под высокой крышей гасиловского особняка.

— Ты любишь Столетова? — внезапно быстро и резко спросил Петр Петрович.

Людмила осторожно переменила позу, наморщила ясный, слегка прикрытый волосами лоб, задумчиво поглядела в окно; молчание длилось долго, наверное, минуты две, затем девушка повернула к отцу привычно уравновешенное, бездумное лицо.

— Я точно не знаю, папа, — тихо сказала она. — Иногда мне кажется, что я без Жени не могу прожить и часу, а когда он появляется, чувствую себя перед ним виноватой… Нет, нет, ты не подумай, папа, что Женя груб или слишком требователен — этого нет, он любит меня, но в его присутствии я всегда чувствую себя перед ним виноватой…

— За что?

— За все! — прежним голосом ответила Людмила. — За то, что я не способна поступить в институт, за то, что я изнеженна и ленива, за то, что долго ем, за то, что я часто молчу, словно мне нечего сказать… Иногда мне кажется, что я виновата за то, что родилась…

— Значит, ты его не любишь?

— Не знаю, папа! Может быть, люблю, а может быть, нет…

Теперь они молчали вместе. Людмила при этом опять смотрела в окно, отец — в лицо дочери. В нем было мало его, гасиловского, но отец-то умел находить свое среди материнского и дедовского — немножко скошенный подбородок, коротковатая и слишком крепкая для тоненькой и хрупкой фигуры шея.

— Ты меня понимаешь, Людмила? — вкрадчиво спросил Петр Петрович. — Ты согласна с моими доводами?

И снова дочь долго и бездумно молчала.

— Я не знаю, что тебе ответить, папа! — наконец призналась она. — Я, наверное, не умею думать. — Людмила ясно и ласково улыбнулась. — За меня всегда думал кто-нибудь другой. И в школе, и дома…

Ни волнения, ни радости, ни тревоги за свою судьбу — ничего не выражало лицо Людмилы, в которое изучающе, словно в первый раз, вглядывался Петр Петрович Гасилов. Он, естественно, давно знал, что Людмила послушная дочь, но и предполагать не мог, что послушность дочери достигнет такого безмятежного и холодного равнодушия.

— Людмила, — тихо спросил Петр Петрович, — ты понимаешь, чего я хочу?

— Конечно, понимаю, — не отрывая глаз от окна, не пошевелившись, ответила дочь. — Вы с мамой хотите, чтобы я вышла замуж за Юрия Сергеевича Петухова…

Бог знает что Людмила высматривала в окошке, но глаза у нее были такие, словно самое главное, самое важное сейчас происходило не в кабинете отца, а за голубоватым стеклом; она так смотрела в окошко, что Петр Петрович невольно повернулся к нему, но ничего интересного и нового там не обнаружил.

— Сегодня вечером Юрий Сергеевич придет к нам, — с досадой сказал Петр Петрович. — В домашней обстановке ты поближе познакомишься с ним и, может быть, поймешь, что он тот человек, который тебе нужен.

— Хорошо, папа!

…Технорук лесопункта Юрий Сергеевич Петухов пришел в гости с опозданием на десять минут, то есть как раз на столько, на сколько мог себе позволить человек, стоящий на одну служебную ступеньку выше хозяина. И все же, раздеваясь в передней, он долго и настойчиво просил у Лидии Михайловны прощения за опоздание и только после того, как хозяйка пообещала «рассердиться на деликатного гостя», вошел в гостиную.

— А нельзя ли сменить обувь? — попятившись, с многозначительной улыбкой спросил Петухов.

— Вам — нельзя! — тоже многозначительно ответила Лидия Михайловна и взяла технорука за руку. — Проходите, проходите, Юрий Сергеевич, сейчас спустятся сверху Петр Петрович и Людмила…

Незаметно оглядывая гостиную, технорук улыбался, раскланивался, еще раз «от всего сердца» благодарил Лидию Михайловну за теплый и радушный прием. Опустившись в низкое кресло, Петухов по привычке собрался было искать самую удобную для сидения позу, но оказалось, что этого делать не надо, так как стоило ему только откинуться на спинку кресла, как он оказывался в предельно удобной позе.

Петухов на несколько секунд поднялся, когда в гостиную вошли Петр Петрович и Людмила. Мастер крепко пожал руку техноруку, похлопал его по спине, затем отступил в сторону, чтобы Петухов мог поздороваться с дочерью… Людмила и технорук, конечно, были знакомы и раньше, они десятки раз встречались на улицах и в клубе, но ни разу не разговаривали, а вот сейчас держались так, словно расстались несколько часов назад, причем Людмила сама не догадалась бы вести себя таким образом, если бы Петухов не подал пример. Увидев Людмилу, он сдержанно улыбнулся, подойдя к ней очень близко — видно было, как чисто выбриты его щеки, — взял ее руку в свою и не отпускал до тех пор, пока этого не заметили родители.

— Вы хорошо выглядите, Людмила Петровна!

Сам Петухов выглядел не просто хорошо, а отлично: от него за версту пахло здоровьем, силой, удачливостью, самодовольством. Одет Петухов был в шерстяной костюм спортивного покроя, галстук переливался радугой, меховые французские ботинки вкрадчиво поскрипывали.

— Проходите, Юрий Сергеевич, проходите в столовую! — пела Лидия Михайловна. — Милости просим, милости просим!

— Пожалуйста, пожалуйста! — снисходительным баском подпевал Петр Петрович.

Наконец вся четверка оказалась в столовой, где был накрыт обильный и по сосновским масштабам изысканный стол. Горели солнечные искорки в дорогом хрустале, просвечивала насквозь посуда из старинного фарфора, туго накрахмаленная скатерть напоминала блестящий снежный наст; лежали на блюдах различной величины и формы соблазнительные закуски, столовое серебро как бы подчеркивало разнообразие блюд, в центре стола возвышалось серебряное ведерко с замороженным шампанским.

— Проходите, проходите, Юрий Сергеевич, будьте как дома, у нас ведь все попросту, у нас все по-семейному, без церемоний…

Лидия Михайловна незаметно подталкивала Петухова к тому стулу, где ему было предназначено сидеть.

— Вот сюдасеньки, вот сюдасеньки! — шутливо выговаривала она. — Здесь вам будет хорошо, и не дует из окна.

Пока хозяйка устраивала гостя, Петр Петрович и Людмила тоже сели, и, конечно, получилось, что Петухов оказался подле Людмилы, а Петр Петрович вплотную придвинул свой стул к стулу Лидии Михайловны. Образовалось тесное семейное застолье, в котором главное место сегодня принадлежало не Петру Петровичу, а Петухову.

— Нуте-с! — потирая руку об руку, проговорил Гасилов. — Начнем, пожалуй… Юрий Сергеевич, выруливайте на старт.

Технорук Петухов — человек, начавший жить в искалеченной войной бедной брянской деревне Сосны, сделавшийся инженером ценою полуголодного студенческого быта, — за гасиловским застольем вел себя еще как дикарь. Он и предположить не мог, что в небольшом поселке существует такое изысканное гостеприимство. Пораженный, никогда еще не бывавший в таких домах, Петухов на некоторое время растерял самого себя в сверкании хрусталя, в пестроте иностранных этикеток на разнокалиберных бутылках, в тесноте закусок, солений и варений… Минуту-другую за столом сидел деревенский парень с блестящими от восторга глазами, в которых легко читались две четкие, откровенно бесстыдные, голые мысли: восторженное: «Вот как надо жить!» и мрачное, почти угрожающее, непоколебимое: «Ладно, ладно! Я скоро буду жить еще лучше!»

— Ну-с, граждане, — веселым домашним голосом сказал Петр Петрович и поднял бокал с шампанским, — не выпить ли нам попервости за самих себя? Дай нам бог здравствовать!

Четыре бокала сошлись в центре стола, осторожно прикоснувшись друг к другу, неторопливо разъехались в стороны. Когда шампанское было выпито, Лидия Михайловна, прижав пальцы рук к вискам, ужаснулась:

— Людмила, ты плохо ухаживаешь за Юрием Сергеевичем! Он сильный большой мужчина — разве можно ему есть так мало? Ах, ты ничего не понимаешь… Ну-ка, Юрий Сергеевич, дайте мне вашу тарелочку — я покажу Людмиле, как надо кормить настоящих мужчин…

К этому времени Петухов успел прийти в себя, то есть проделал все те манипуляции, которые считал обязательными для руководящего инженерно-технического работника и над выработкой которых он трудился еще на последнем курсе института.

Технорук выпрямился, поднял подбородок с волевой ямочкой, прищурился, свел брови на переносице и надменно-иронически задрал уголки губ. Он легким, чуть-чуть снисходительным кивком поблагодарил Лидию Михайловну, твердо посмотрел в глаза Петра Петровича, а Людмиле улыбнулся покровительственно.

— Вы любите шампанское? — светским голосом спросил он девушку.

— Оно вкусное, — подумав и пожав плечами, ответила Людмила, которая с первой секунды встречи с Петуховым ничуть не изменилась: сидела, двигалась и делала все так, словно ужин на четверых был обычным будничным явлением. «За столом сидит Юрий Сергеевич Петухов? Так в чем дело?… Ах, какие пустяки! Стол накрыт как для большого праздника? Так в чем же дело? Ах, какие пустяки! Папа хочет, чтобы я стала женой технорука? Так в чем же дело? Ах, какие пустяки!» Глядела Людмила в пространство, катала в пальцах комочек черного хлеба и на самом деле походила на сытую молодую корову, которая бродит по траве, выбирая самые лакомые растения.

— Закусывайте, закусывайте, Юрий Сергеевич, — старалась Лидия Михайловна. — Попробуйте вот эти огурчики — они прелестны!.. Вы знаете, Юрий Сергеевич, наша домработница Степанида — величайший мастер по засолке грибов. У нее про-о-осто грибной талант…

— Спасибо, спасибо, я вовсе не стесняюсь…

На первое подали бульон с гренками, после бульона Степанида принесла баранье жаркое, потом на столе появилось мороженое, так как выяснилось, что Степанида так же хорошо умеет делать мороженое, как и солить грибы, и что мороженица у Гасиловых хранится с тех пор, как умерли родители Лидии Михайловны. Одним словом, интимный, по-домашнему непринужденный ужин продолжался и кончался так, как полагалось, по мнению хозяев, в аристократическом доме, и технорук Петухов — способный малый! — уже понял, как надо вести себя: ел с ленцой, улыбался сдержанно, разговаривал равнодушно и, несмотря на то, что из кухни уже доносился аромат кофе, не удивлялся тому, что никто не начинал того важного, серьезного и решающего разговора, ради которого родители Людмилы поставили на белую скатерть черную и красную икру, семгу, копченую осетрину и стерлядь. За весь ужин Людмила не произнесла ни слова, почти ничего не ела, а все катала в пальцах хлебный шарик. Разговаривала за столом только хозяйка дома, Петр Петрович ей поддакивал, а Петухов отделывался восклицаниями: «Спасибо», «Признателен вам», «Нет, нет, больше не надо!», «Очень, очень вкусно!» и так далее.

Ответственный разговор начался только тогда, когда домработница Степанида принесла кофейные чашечки и вычурный серебряный кофейник. Держа небольшую чашечку в руке, отпив всего два или три глотка, Лидия Михайловна вдруг тяжело вздохнула и грустно потупилась; сейчас у нее был смиренный, монашеский вид, золото и камни в ее перстнях и кольцах, казалось, потеряли блеск.

— Вы бы знали, Юрий Сергеевич, — печально произнесла она, — как мы с Петром Петровичем завидуем вам… Подумать только, вам тридцать, вы дипломированный инженер и, конечно, не будете всю жизнь торчать в этой проклятой Сосновке. А я… Откровенно вам признаюсь, Юрий Сергеевич, я до сих пор больна от невозможности стать горожанкой…

Все, что сейчас говорила Лидия Михайловна, было правдой и только правдой.

— Мы так и не сумели перебраться в город, — продолжала она. — У Петра Петровича нет высшего образования, на одной городской зарплате мы не смогли бы существовать… Да и времена были другие…

В столовую опять бесшумно вошла Степанида, выключила верхний свет, и теперь только торшер и бра освещали четверых сидящих за столом; полусвет, полумрак были приятны после сияния хрустальной люстры с подвесками, обстановка в комнате сделалась уютной, располагающей к откровенной беседе.

— Да, да, было такое дело! — задумчиво проговорил Петр Петрович. — Я ведь Лиду привез из города; она так хотела вернуться в город и так ненавидела деревню, что иногда неделями не выходила из дому… — Он улыбнулся краешками губ. — Можете себе представить, Юрий Сергеевич, каково мне было входить в комнату затворницы… Летающие тарелочки — это не вымысел!

Они сдержанно похохотали.

— Человек ко всему привыкает! — после паузы вздохнула Лидия Михайловна. — Только я не хотела бы, чтобы моя дочь повторила горькую судьбу матери…

Людмила покосилась на мать, потом на отца, но ничего не сказала, а, наоборот, стала еще более спокойной: «Ты хочешь, чтобы я жила в городе? В чем же дело? Ах, какие пустяки!»

— Слушайте, Юрий Сергеевич, — вдруг решительно сказал Гасилов. — А не удалиться ли нам в мой кабинет? Как, Юрий Сергеевич, а?

— С большим удовольствием! — неожиданно холодновато ответил Петухов и резко поднялся. — С превеликим удовольствием, Петр Петрович!..

Людмила Гасилова опять поставила локти на колени, на ладони удобно устроила подбородок, и от этого сделалась такой, какой была перед тем, как заплакать, и это было правильно, естественно, так как дочь Петра и Лидии Гасиловых не была способна долго страдать.

А Прохоров сидел на кончике стола, подравнивал ногти изящной пилочкой, вынутой из дорожного набора, висящая нога у него раскачивалась так, словно он напевал про себя что-то. Может быть, это был фокстрот времен его молодости, может быть, твист, которому его как-то, дурачась, научила Вера. Когда Людмила кончила рассказывать, Прохоров не изменил позу, а только бросил на Людмилу короткий взгляд.

— Это все? — спросил он. — Вы все рассказали?

— Все! Все, Александр Матвеевич… Серьезно.

Прохоров поднялся, спрятав пилочку, выглянул на двор, — было не просто жарко, дышать было нечем. Вот до чего довели родные нарымские края беспорядочные массовые перемещения воздуха!

— Людмила Петровна, — бесцветным голосом сказал Прохоров. — Людмила Петровна, ну кто вам поверит, что вы не подслушали разговор Петра Петровича с техноруком Петуховым? Ведь в первой нашей беседе вы признались, что подслушивали беседу отца и Столетова. Что вам помешало в тот раз поступить так же?

— Ничего, — коротко подумав, ответила Людмила. — Я на самом деле их подслушивала… Серьезно!

Ни крошечного пятнышка стыдливого румянца не появилось на ее щеках, голос не дрогнул. Не меняя позы, выражения лица, Людмила несколько секунд вспоминающе молчала, затем сказала:

— Папа и Юрий Сергеевич говорили о доме, который они хотят построить для нас, то есть для Юрия Сергеевича и меня в областном городе… Они долго рядились…

— Рядились?

— Да, рядились, — подтвердила девушка. — Папа давал десять тысяч, а Юрий Сергеевич пять и при этом хотел, чтобы папа увеличил сумму до пятнадцати тысяч… Он все говорил, что у него и пяти-то тысяч нет, но он их наскребет, если папа даст на дом пятнадцать тысяч… Рядились они долго, наверное, часа два, а чем дело кончилось, я не знаю, так как меня мама позвала к телефону…

Остановившись, Людмила бросила на Прохорова один из тех взглядов, которые он уже знал. «Вы — Прохоров, я — Людмила Гасилова? Так в чем же дело? Ах, какие пустяки!» Однако Прохорову сейчас было не до улыбок, так как он старательно высовывался в окно, чтобы отделаться от кошмара, которым повеяло от рассказа Людмилы… Прохоров взглянул на реку — течет себе, родная, течет; перевел взгляд на два старых осокоря — стоят себе, изнывая от жары; пригляделся к соседним домам — хорошие, простые и удобные дома. Одним словом, все на белом свете находилось на своих местах, но — не кажется ли это Прохорову? — на его глазах происходило невозможное… За спиной вот этой девушки отец и жених рядились о приданом, это ее, почти не знавшую Петухова, отдавали ему в жены, это она безмятежно подчинялась воле отца и матери, чтобы по-прежнему можно было пастись на лугу, заросшему высокой и сочной травой… Черт возьми, да если бы Прохорову кто-нибудь рассказал, что видел и слышал это наяву, Прохоров не поверил бы, но вот теперь…

— Вы все рассказали? — рассеянно спросил Прохоров. — Если все, то вам придется все рассказанное записать…

Он протянул девушке шариковую ручку, кипу писчей бумаги, жестом приказал ей сесть к столу. Людмила подчинилась ему беспрекословно, все делала так, как он хотел, но как только начала писать первые слова, выражение отвращения и скуки появилось на ее лице.

— Не мешкайте, Людмила Петровна, не мешкайте!..

Капитан Прохоров, энергично шагающий к дому мастера Петра Петровича Гасилова, вдруг решил на несколько минут задержаться на берегу Оби. Захотелось постоять на берегу реки и посмотреть, как на небе созревает опасная дождевая туча. Все было четко, как наглядное пособие на школьном уроке под названием «Откуда берутся тучи и почему на землю льется дождь». С реки в небо волнистым маревом поднимались испарения, добирались до центра голубого купола и здесь натыкались на крохотное безобидное облачко; постепенно они образовывали в центре облака все увеличивающуюся темноту, которая, в свою очередь, медленно превращалась в темное и грозное дождевое ядро. Вот оно-то и было способно изрыгать гром и молнию, сделаться ливнем или обернуться нудным нескончаемым дождем.

Стоя на берегу великой сибирской реки, Прохоров думал о том, что сосновское дело, как, впрочем, и всякое другое, похоже на тучу, вот уж много дней пытающуюся разразиться громом и молнией. Вторую неделю Прохоров собирал по капелькам влагу фактов и наблюдений, концентрировал заряды, накапливал электричество, чтобы разразиться громом и молнией… Переполненный мыслями, предчувствием близкой грозы, стоял на высоком берегу родной реки капитан Прохоров, и было ему хорошо. Так прошло минут десять, потом Прохоров повернулся, пренебрежительный к мелочам и снисходительный к людской суете Сосновки, легкой ногой двинулся к дому Петра Петровича Гасилова. Машинально поздоровавшись с женой мастера и понявший лишь одно слово «дома», он как бы пропустил мимо себя удивленную Лидию Михайловну, ковры и хрустальные бра, винтовую лестницу и лошадиные эстампы; постучавшись и получив разрешение войти, он с силой рванул на себя двери кабинета и, оказавшись в нем, заговорил сам, опять пропуская мимо себя удивление Гасилова и его самого.

— Здравствуйте, здравствуйте, Петр Петрович! — не слыша себя, говорил Прохоров. — Убедительно прошу простить меня за то, что я изменил место и время нашей встречи, но, знаете ли, человек предполагает, а бог располагает… Еще и еще раз простите меня за самовольное вторжение…

Садясь в кожаное кресло, Прохоров неожиданно для самого себя решил отказаться от привычной чепуховой болтовни, которой он еще десять минут назад собирался заморочить Гасилова. Он с неудовольствием проглотил заранее приготовленную длиннющую фразу, удобно разместил спину на кожаной упругости кресла, ноги утопил в ворсистом ковре и решил немножко помолчать, чтобы еще и как следует рассмотреть мастера лесозаготовок.

По внешности и по манере держаться Петр Петрович Гасилов отнюдь не походил на человека, который всю жизнь пасется среди сочной травы, в нем уже чувствовалось ленивое и небрежное удовольствие высокой степени сытости. Это объяснялось, видимо, тем, что Петр Петрович уже привык скрывать чувство радости и наслаждения бездельем, ощущением незыблемости выбранного им образа жизни. Мало того, он сумел выработать тот созидательный вид, который все окружающие принимали за деловитость, вечную занятость и неистребимую работоспособность. Отец тем и отличался от дочери, что она по молодости лет еще не научилась тайно пастись по дармовому лужку — не умела скрывать безмятежного вида, радости бездумного бытия, вальяжности и даже сытости. Она, бедная дурочка, не скрывала уверенности в том, что никогда не опоздает к праздничному пирогу, так как вся ее жизнь уже была торжественным застольем. Наверное, поэтому на лице и во всем облике дочери Гасилова еще не было и намека на то выражение созидательности, которым ее отец прикрывал свою истинную сущность. Все это должно было прийти к Людмиле позже, в годы замужества, когда мужу понадобится ее фальшивая внешность и привычно-ложное поведение.

Да, Петр Петрович Гасилов давно привык рядиться в чужие одежды, но капитан Прохоров — и не такое видывали! — раздевал Петра Петровича до последней нитки… Клетчатая ковбойка, сапоги с будничными головками, простенькие часы на руке — камуфляж под рабочего, и даже крупные, значительные складки на лице Гасилова, делающие его похожим на пса боксера, тоже были камуфляжными, маскировали молодую, крепкую и гладкую кожу здорового, отлично сохранившегося человека. Ну зачем, спрашивается, нужны Гасилову философски значительные и глубокие морщины на лбу, с каких пирожков могли появиться горькие складки возле губ? Камуфляж и еще раз камуфляж!..

— Дело Евгения Столетова, — неожиданно весело заявил Прохоров, — потребовало, чтобы я, Петр Петрович, немножко поспрашивал вас… Извините, но я, например, хочу знать, за что вас любит и даже обожает тракторист Аркадий Заварзин?

Едва произнеся последнее слово, Прохоров пожалел, что не пришел к Гасилову в форме. Эх, как неплохо сейчас было бы сидеть в тугом кителе с твердыми от погон плечами, сиять красным кантом пехотных офицерских брюк, как ловко лежала бы на правом колене фуражка общеармейского образца — ведь Прохоров был не капитаном милиции, а офицером внутренней службы МВД СССР.

— Я слушаю вас, Петр Петрович. Вопрос, на мой вгляд, простой…

— Вопрос на самом деле простой! — тоже с улыбкой согласился Гасилов. — Вы, наверное, позже, как следователь Сорокин, будете выяснять, не был ли пьян Евгений Столетов, так я отвечу сразу. Нет, нет и нет!.. А насчет Заварзина просто… — Он добродушно прищурился. — Я ему помог достать трактор… Видите ли, общественность довольно долго не доверяла ему сложную машину, а я рискнул и выиграл…

Прохоров прищурился точно так же, как это делал мастер Гасилов, — вот это полное соответствие допрашиваемому было Прохоровым задумано заранее, так как он железно решил не подарить Гасилову ни единой собственной интонации, ни единого собственного выражения лица и ни одной собственной позы. Полное соответствие допрашиваемому, подыгрывание под него по опыту Прохорова давало отличные результаты, допрашиваемый при этом пребывал только в собственных переживаниях и словах.

— Спасибо, Петр Петрович, — вежливо поблагодарил Прохоров. — Не имея намерения ничего скрывать от вас, я объясню свой вопрос… Тракторист Аркадий Заварзин имеет дока-азанное отношение к смерти Столетова и, естественно, что я интересуюсь его связями… — Он немедленно убрал правую руку с колена, так как то же самое сделал Гасилов. — Вообще у меня к вам, Петр Петрович, накопилась тьма вопросов. Да вы и сами можете представить, как много хочется спросить у мастера капитану уголовного розыска…

Прохоров допустил маленькую передышку только потому, что в его груди отчетливо разрасталось опасное для дела грозовое облако. Оно вбирало в себя — заряд за зарядом — электричество со складок собачьего лица мастера, собирало будущий пушечный гром с лошадиных эстампов, заполнивших все свободные стены кабинета.

— Второй вопрос несколько щекотливый, — спокойным голосом Петра Петровича сказал Прохоров. — Если не захотите, можете не отвечать. Почему вы не член партии?

Трудный и сложный момент переживал Прохоров. Ему нужно было подражать Гасилову, не упускать ни одного изменения психологического состояния мастера, укрощать накапливающиеся гнев и ненависть к Гасилову, и в это же время через окно наблюдать за настоящей тучей, которая становилась все опаснее и опаснее.

— Почему я не член партии? — задумчиво переспросил Гасилов. — Да потому, что недостоин пока быть коммунистом… Вы, наверное, помните цитату, товарищ Ленин говорил о том, что коммунистом можно стать только тогда, когда овладеешь знанием всех тех богатств, которые выработало человечество… — Гасилов посмотрел на свои большие руки, покрытые камуфляжными морщинами. — А у меня только среднее образование…

Говорил Петр Петрович спокойно, веско, с видом созидателя, измученного временным творческим бессилием. «Понимаете, товарищ Прохоров, — говорило лицо Петра Петровича, — как трудно жить человеку, не овладевшему знанием всех богатств, которые выработало человечество. Можете себе представить, товарищ Прохоров, каким полезным человеком был бы я для общества, если бы овладел всеми богатствами?»

— Хочу задать целую серию мелких неделикатных вопросов, — с гасиловской улыбкой сказал Прохоров. — Для чего вы купили телескоп? Почему расхотели иметь зятем Евгения Столетова? Для чего создали собственную теорию посредственности?

Прохоров действовал так потому, что ему надо было понаблюдать за Петром Петровичем в тот момент, когда после телескопа прозвучит вопрос о Столетове. Может же быть и такое, что среди собачьих морщин гасиловского лица появится нечто чужеродное, например беглая заминка, так как природа гасиловской лжи резко отличалась от бабьего вранья Лидии Михайловны и целесообразной профессиональной лжи Аркадия Заварзина. Ведь Петр Петрович Гасилов, если разобраться по существу, не лгал, не обманывал, не скрывал правду, он давно забыл о том, что существуют ложь и правда; в сознании праздного мастера давным-давно стерлись все грани между ложью и правдой, между понятиями «честность» и «бесчестность», и все это было так же естественно, как привычка жить, ничего не делая.

— Повторить вопросы?

— Не надо… У меня хорошая память!

Гасилов поднял правую руку, на глазах у Прохорова демонстративно загнул указательный палец.

— Телескоп купил по случаю, а вот астрономией интересуюсь с детства… Евгений Столетов был бы моим зятем, если бы не погиб… На последний вопрос ответить труднее…

Он спокойно замолк, а Прохоров обидно выругал себя за то, что не мог сообразить сразу, почему Гасилов не удивляется неделикатным дурацким вопросом. «Дура ты, капиташка! — подумал он. — Гасилов не удивляется потому, что вообще никогда ничему не удивляется… Ну чем можно удивить такого человека, как Гасилов, умного и всегда готового к любым неожиданностям? Кроме того, — размышлял Прохоров, — мастер Гасилов ничего не боится, он создал себе прочную славу передовика производства и считает себя вправе безнаказанно сидеть с большой ложкой возле государственного пирога».

— Продолжайте, Петр Петрович, — любезно попросил Прохоров.

— Только философствующий на пустом месте Сухов может назвать мои случайные слова теорией посредственности, — осторожно сказал Гасилов. — Однако в моих словах есть доля правды… Вы же не станете отрицать, что гениев-одиночек стало меньше, что времена энциклопедистов прошли…

Прохорову было важно знать, как Гасилов произносит слово «энциклопедисты», «гении», как строит речь в отвлеченном разговоре; судя по корешкам книг в шкафу, Гасилов довольно много читал… Значит, телескоп, чтение, легкая философия на досуге…

— Суховы теперь редки, — увереннее продолжал Петр Петрович. — Боюсь, что ему не удастся изобрести современный трактор… Это под силу только коллективу, целой группе людей, связанных одной целью. Коллективность вообще теперь становится нормой жизни…

«Конечно, конечно, — веселился Прохоров, — бездельнику Гасилову весь мир должен казаться состоящим из посредственностей, кто же, если не посредственности, позволяют ему превратить жизнь в бесконечный пир!» Прохоров оживленно повозился в мягком кресле, нашел удобную ямочку и для левого плеча.

— Я не думаю, что коллектив непременно должен состоять из посредственностей, — будто прочел мысли Прохорова Гасилов. — Однако личность в коллективе непременно нивелируется… В социалистическом обществе гений — это коллектив!

Как ловко все-таки Петр Петрович Гасилов оперировал всеми этими «нормами коллективной жизни», «личностью в коллективе». Высокие слова с его твердых губ слетали легко, как подсолнечная шелуха, выражение лица было постным.

— И это правильно, что творцом научно-технического прогресса становится коллектив, — легко говорил мастер, привычно собирая на лбу крупные складки. — Если творцом революции, истории давно стал коллектив, то это правило надо распространить и на технику…

Постой, постой! Да ведь вся эта философия, все торжественные слова — тоже камуфляж! Рассуждениями о высоких материях, философствованием, употреблением таких слов, как «социализм», «коллектив», «общество», Гасилов маскировал пустоту, цинизм, лицемерие. О! Можно было себе представить, какое впечатление на некоторых ра

Наши рекомендации