Древо благосеннолиственное
Пономарь Алексей Семенович стал героем моих рассказов уже давно. Перед читателем он представал и трудником, и советчиком, и молитвенником, и житейским мудрецом. Было однажды, во время интервью меня попросили рассказать про этот литературный персонаж: существует ли такой человек, с которого рисовался мой книжный герой? Не помню, что я тогда ответил, но одно могу утверждать всегда: натурщик у литературного Алексея Семеновича уж больно хорош. Каков он на самом деле? А вот.
Как-то случилось мне с настоящим Алексеем Семеновичем и еще с парой сельских мужичков что-то разгрузить. В ту пору приход наш был небогатым, делали все своими руками. Ну а после трудов решили потрапезничать прямо возле покосившегося тогда храма. Закуска нехитрая: огурчик, хлебушек. Проголодались мы все. Один из мужичков что-то шибко долго завозился у колонки, где все мы уже вымыли руки. Другой его окликнул:
— Слышь, Михалыч, ну ты жрать-то будешь? Или мы без тебя все умнем?
Михалыч в ответ смущенно попенял:
— Ну что ты, при церковных-то людях, да еще и такими словами. Не «жрать», сказал бы, а «кушать» что ли?
Алексей Семенович всегда слыл за человека книжного и от церковной премудрости, помню, решил обоих наших соработников наставить:
— Что же ты, Михалыч, думаешь такое? Да слово «жрать» самое наше, церковное. В Псалтыре так и пишет святой Давид: «пожри Богу жертву хвалы! Воскликните Богу гласом радования». Так что не мудри, иди скорее да садись с нами жрать!
Михалыч благостно потер ладони и уселся. Потом, когда мы с Семенычем остались наедине, я попытался ему объяснить, что славянское емкое слово «жрать» можно перевести на русский не иначе, как «приносить жертву». Старый добрый Семеныч... как он был удивлен! Признаться, я до сих пор, спустя годы, не уверен в том, понял ли он тогда смысл этого сытного славянского слова. Больше на эту тему мы и не беседовали. Повод не возникал.
Хотя нет, вру. Однова, припомнил-таки, разговорились мы на псалтырную тему. Славянское слово «вкупе», то есть — вместе, купно, он тоже понять не мог. Читал, как понимал: «в купе», с ударением на последний слог. «Жити братии в купе»... Верно, что царь Давид предвидел купейные вагоны? Побеседовали. Семеныч признался, что после разъяснения ему все открылось. Однако он и по сей день вслух прочитывает: «Се что добро или что красно, но еже жити братии в купе». Так и видится мне уютное купе, выкрашенное красной краской, проводник разносит братии чай. Се что тебе, не добро ли?
Алексей Семенович в жизни стареет, как и все. Теперь его борода вовсе седа без просвета, не та уже и осанка. А сколько он положил сил, чтобы пономарить в красивом восстановленном храме! Чтобы читать свою любимую Псалтирь в окружении грамотных певчих, на новом красивом клиросе!
К слову, с певчими он строг. От радения он их, грешных, сверх меры часто наставляет. Когда демонстративно листает Устав, щурится, поправляет очки. Это только я да он сам знаем, что мелкие буковки Устава он уже лет пять тому, как и в окулярах разглядеть не в силах. Но певицы благоговеют. Это и правильно, всегда человеку нужен рядом кто-то мудрый и боголюбивый, чтобы чувствовать его предстательство. Я, дескать, не один, не сам, не первый! Вот, передо мной еще Семеныч есть! Да и самому моему «прототипу» нравится такое положение в приходском обществе. А ведь уважение — штука не простая — не купишь. Поди-ка ты, заслужи его.
В алтаре настоящий Алексей Семенович молится искренне. Я иногда украдкой поглядываю на него в такие моменты. Ведь, признаться откровенно, и мне бы хотелось иметь молитвенного о себе предстателя. Его лицо спокойно, взгляд устремлен горе. Губы молитвенно шепчут и одновременно будто улыбаются. А иногда, я наблюдал, глаза начинают эдак вот легонько лучиться, радоваться. Что же созерцает мой старенький пономарь в такие минуты? Может, рай? Может, Ангелов? Иногда Господь сподобляет тому смиренных и кротких...
Как-то, было недавно, в монотонном чтении кафизмы за всенощным расслышал я это самое «пожри Богови жертву хвалы и воздаждь Вышнему молитвы твоя». И всплыло в памяти то помянутое «Михалыч, не мудри, садись с нами жрать». «Любопытно, — подумалось, — а понимает ли теперь мой постаревший Семеныч, что царь Давид не зовет верных к столу, а только призывает принести Богу жертву хвалы»? Поглядел на него — молится, улыбается, будто что-то перед собою зрит. Порадовался я.
Ну а потом, уже после службы, не выдержал-таки я и решил Семеныча подразнить: «Скажите, — говорю, — Алексей Семеныч, вы всю молодость столярничали и с любым деревом на “ты”. Как по-вашему: в акафисте встречается такая фраза — “древо благосеннолиственное”. Что это за дерево такое?»
Он немного подумал, помолчал. Ничего определенного не ответил, но видно было, что это дерево, от листвы которого падает благая тень, которое на русский ты иначе не переведешь — не пыжься — его весьма умилило. Клирос дочитывал первый час, за окнами угасал Божий день. Настоящий Семеныч погрузился в свои молитвенные думы. Как всегда в такие минуты, мне было приятно за ним наблюдать. Он медленно крестится, восковое лицо его будто бы лучится. И никто, кроме него самого, не знает, что ему в такие минуты видится. Возможно, вполне возможно, что Господь дает ему видеть рай. Настоящий, светлый. И там — святые. Там теплое купе, полное святой братии, за окном мелькают райские кущи. Там и царь Давид во славе исполняет свою Псалтырь, не исключено даже, что жрет жертву хвалы. Праведникам там сладко, без сомнения. Читывал ведь искренний Семеныч прокимен «правым подобает пахлава». Там, верно, наблюдает он и это самое дерево. Каким оно ему видится, благосеннолиственное?
Сашина философия
Осенний дождь... Когда он не прекращается несколько суток подряд, разбухает обувь. Квартиры пропитаны сыростью, холодные батареи не добавляют уюта. Зонты за ночь не просыхают, а только подвяливаются. А городская суета все равно не тормозится, процветает в любую погоду. Пешеходы спешат — хлюпают обувью, машины шелестят по мокрому асфальту — разбрызгивают лужи...
Изредка дождь сменяется моросью. В такие часы можно накрыться капюшоном и побродить без зонта, присесть на мокрую скамейку в тихом парке и помечтать.
Осенний дождь, мокрый асфальт... Теперь наступает самая пора ремонтировать дороги. Ну, так уж у нас складывается.
К слову, мою аллею асфальтируют. Любимая лавочка сегодня обрелась на «линии фронта». Как раз возле нее коптит бочка со смолой, а сама скамейка попала краем под курган щебня, который бабы в ярких жилетах расшвыривают лопатами. Присаживаюсь на другую сырую лавчонку, что врыта немного поодаль,
и наблюдаю, как сонный мужик таскает ручной каток. Разогнав метлой лужу, бригада сыплет на ее дно щебень, сверху щебень заливают кипящей смолой и зовут сонного мужика. Тот катком трамбует это новообразование и застенчиво улыбается, глядя, как чудесная свежая опухоль парит, застывает на аллее. Технология, однако.
Со стороны чужие оплошности хорошо видны. «Вот, — думаю, — мужик, тебе же все равно приходится закатывать здесь ямы? Приходится, да? Ну, так делай же ты это ровно!» И сам удивляюсь, какая верная философия!
Впервые я услыхал этакое премудрое восприятие бытия, когда познакомился с Сашей.
Добрые глаза, обширная лысина, небольшой рост, огромные кулаки. Сашу уважали. С первого взгляда нельзя было угадать, что он уже на пенсии. Впрочем, по возрасту он и не был пенсионером — заслужил на вредном производстве. Но бездельничать ему не нравилось, и он собрал себе строительную бригаду.
Как-то я наблюдал за работой его бригады, которая возводила капитальное строение. Совсем молодой плотник начинал ладить пол. Он только успел положить и закрепить одну доску, как явился руководитель. Саша хмуро взглянул на работу и приказал плотнику: «Отдирай. Отбрось подальше, потом пригодится. Теперь бери и выпиливай новую». Плотник повиновался. Прикинул рулеткой, выхватил из-за уха карандашный огрызок, нанес метку, ухватил ножовку и — айда, вперед — обед не скоро! Я был неподалеку и видел, как ножовка уходила в сторону от карандашной метки. Саша смотрел и молчал. Когда парень оставил ножовку, бригадир приказал: «Эту доску тоже отложи, потом сгодится. Выпиливай новую». Плотник возмутился: «Ну, ты чё, Сань, ё! Какого, ё!» Саша молча взглянул в плотницкие очи, и возмущения стихли. Парень смиренно взял новую доску, разметил и — айда, дружище, в рот тебе опилки! Ножовка снова проползла мимо карандашной метки. Саша положил руку на молодое плечо, остановил плотника:
— Послушай, Вася, тебе же все равно этот пол стелить? Все равно ведь пилить, правда?
-Ну?
— Ну так пили же ты, зараза, ровно!
Иногда Саша заглядывал в гости. Мы подолгу просиживали в беседке, говорили. Точнее, говорил он. На работе неразговорчивый, со мной он любил поболтать о жизни. Он был тем редким человеком, которого приятно послушать, ведь его биографические истории никогда не повторялись. Детство, школа, армия... Как будто ничего особенного, как у всех. Так, да не так. Саша обладал редкой наблюдательностью, талантом из любого, даже самого пустякового события извлекать себе урок. «Если тебе все равно пилить, то пили ровно», — к примеру, так его дед когда-то учил его отца. Научил ли — неизвестно, но дедов урок, не предназначенный внуку, именно внук уловил и усвоил. Так Саша и жил — дышал окружающей его повсюду мудростью. Видел ее и впитывал. Потом делился.
Известно, что Господь все делает для нашего спасения и разумения истины. Понимаем ли мы это? Саша, казалось, и это понимал.
Перед кончиной он тяжело болел. Лежал безропотно, улыбался приходящим проведать. Он силился делать вид, будто просто отдыхает, вот-вот поднимется и чем-нибудь займется. Только вот подняться так и не случилось. Когда я пришел его причастить, он уже не был похож на того, знакомого мне Сашу. На постели лежал другой человек, желтый, отекший, осипший. Боль мешала ему говорить, исповедоваться, но виду он не подавал. Лицо кривилось от боли, а глаза светились неподдельным оптимизмом. За все Саша Бога благодарил. За радости, за Его помощь, за насыщенную жизнь...
Ему было немногим за пятьдесят.
Теперь покоится Саша под березой, рядом со своим отцом. Конечно, я поминаю его на службах. Но просто так, между делом, куда как чаще: подхожу к калитке — его работа — «упокой, Господи, с праведными», отвинчиваю поливочный кран в церковном дворе — «дай, Боже, Царства Небесного». И куда ни взгляну по селу — то колодец, то чья-нибудь веранда — всюду Сашина рука — «вечную память подай, Господи»...
...Вот и время ползти по домам. Оранжевые жилеты потянулись к фургону-бытовке, и аллея опустела. По расписанию явились октябрьские сумерки. Морось ослабла, и сгустился туман. В почерневших кустах бузины заплакала бездомная осенняя тоска. Холмики свежего асфальта лоснятся в фонарном свете. Зачем они здесь? Выбитая аллея смотрелась без них гораздо выгоднее. С почти что голых лип капает...
Иду. Впереди прямая дорожка теряется в мокрых сумерках, и конца ей не видно! Но я точно знаю, что сколько бы путь ни тянулся, он все равно закончится. Даже если в это и не верить.
И раз уж все равно дороги не миновать, не лучше ли было бы пройти ее по-Сашиному, ровно... до конца.
«...Накажи их»
Отец Георгий из села Горянина в душе отъявленный педагог. Он любит детей, а еще больше любит их воспитывать.
Он не ждет приглашения в школу и часто является туда, чтобы поучать. А что тут непонятного? Сам премудрый царь Соломон, кажется, изрек: «Есть ли у тебя дети — накажи их. От юности их нагибай выю их». Отец Георгий уважает Соломонову премудрость и вдохновенно нагибает шеи маленьких лоботрясов. Своих вырастил, кажется, неплохими. Особенно похвастать нечем, но зато все при деле. Осталось воспитать младшенького Давида, который теперь — первоклашка.
Раз в неделю батюшка ведет в десятилетке Закон Божий, проповедует. Обычно он приходит до срока и те педагоги, что не успели улизнуть из учительской до его явления, узнают немало полезного, например из Книги пророка Амоса.
В тот день учительская пустовала, и отец Георгий расслабился на табурете у окна. Он пригрелся возле батареи и почти задремал, когда дверь в помещение распахнулась и директриса втолкнула в учительскую хулигана и бездельника Ваську.
— Вот, пусть и батюшка на тебя полюбуется! Не успел перейти в седьмой класс, а уже научился прогуливать. А еще на крыльце... кто тебя учил курить?! Говори! Перестань улыбаться и вынь руки из карманов!
Рыжий лохматый Васька изрек «гы-ы», однако руки зачем-то вынул.
— Щас вот как попрошу батюшку, — загрозила директриса, — он тебя наставит на путь истинный.
И уже обращаясь к отцу Георгию, попросила:
— Сделайте хоть вы с ним что-нибудь. От него уже весь наш коллектив стонет. Мы его и в кружки записывали, и в библиотеку умоляли ходить, и петь в хоре отправляли, и так просто внушения делали. Бесполезно. Первый бедокур!
Бедокур парировал: «А чё-о», — и конечности опять засунул в карманы.
— Сейчас батюшка тебе расскажет, как стать добрым и послушным. Правда, батюшка?
Отец Георгий все время безмолвствовал на табурете. Затем немного задумался и встал. Директрису он спросил об известном:
— Священное Писание учит нас хорошему, так ведь?
Она ответила: «Угу».
— Ну так вот, лично я всегда стараюсь исполнить то, чему Писание нас учит. Вот, например, по поводу воспитания в Библии существует однозначное мнение. Царь Соломон говорит, что детей нужно учить «от юности» и пока маленькие — наказывать. Главное в этом деле — успеть. Из Василия вполне получится неплохой гражданин. Пожалуй, прямо сейчас и получится, а зачем тянуть?
Директриса обрадовалась: «Теперь пусть поп немного побухтит, а я передохну», а лоботряс насторожился. Он знал, что в селе отца Георгия считали человеком решительным. Одной ручищей батюшка сгреб бедокура за шею и пригнул ее. А другой стал спокойно расстегивать пояс подрясника — задубевший портупейный ремень.
— Настоящие граждане только так и получаются...
Увы, но в тот раз акт воспитания не состоялся. Директриса не позволила «извергу в черном» сотворить из Васьки человека. Говорят, что Васька и по сей день где-то покуривает и что-то там прогуливает. Или нет, то не Васька прогуливает. Ваську вроде как посадили — бабку, говорят, заколол. Или нет. Это, кажись, Колька был, из девятого класса, ну, который заколол, ну посадили-то... Ой, да мало ли их, которые ремня не нюхали? Неважно, кто. Важно, что эта история ославила отца Георгия как дурного педагога. С той поры школьная администрация воспитывает демократично, без привлечения священника. И однажды, ближе к зиме, даже первоклашка Давид заявил отцу, что бить детей непедагогично. Отец его тут же высек, и ребенку полегчало.
Исповедь шабашника
Солнышко давно село. Мир остывает, погружается в прохладу. Оживают сверчки, звенят, как сумасшедшие, после смертельного дневного зноя. Пробуждаются лягушки, горланят, зеленые, где-то вдалеке. Воют коты, пищат комары. Природная живность вещает миру о том, что палящий зной никого не сварил и не изжарил.
Всякая дикая тварь исполняется ума и прячется от солнца до вечера прямо, как греки. И только мы — я, Алексей Семеныч и его тезка «Палыч» — целый день провели в трудах. Мы строгали и пилили, пилили и строгали. И вот теперь перед нашим храмом возникла добротная сосновая скамейка. Рядом с ней урна «для бычков». Мы втроем обсиживаем скамью, любуемся урной и не можем надышаться остывающим воздухом. Вот только комары...
Новая урна радует глаз. Так и хочется швырнуть в нее окурок, но мы с Семенычем убежденные не курильщики. И не важно, что поговаривают, будто нет греха в табаке — есть грех в пристрастии к нему.
Каждый для себя этот вопрос решил сам, с одинаковой пользой здоровью.
Со мной и пономарем все ясно, но почему не курит наш сегодняшний соратник и гвоздодер Алексей Павлович? В нашем селе, и вдруг некурящий пенсионер! Семеныч словно угадал мои мысли и полюбопытствовал:
— Палыч, а ты давно не куришь?
— У-у, да почитай, со студенчества. Помню, в юности еще отправили нас от железнодорожного техникума за практикой в Казахстан. Практика, конечно, так, название одно красивое. Собирается нас, лоботрясов, бригада в шесть человек, берем с собой кувалды, ломы, вот такенные гаечные ключи и бредем себе по путям от станции до станции. Где костыль подобьем, где стык подтянем. Вот и вся тебе практика. Бывало, ходим целый день. Кругом степь. Днем солнце прямо как сегодня, гляди сваришься. К вечеру — чуть не мороз. Какая-то зараза в степи воет — не то шакал, не то волк. Жутковато. И, главное, километров на пятьдесят вокруг — ни души. Ходили мы по путям уже, почитай, вторую неделю, когда у нас у всех кончился табачок. Ох, и тяжко стало! Курить охота — жуть. И ни купить, ни стрельнуть негде. Куда ни плюнь — степь да вонючие шпалы. Ну, мы-то молодые — покрепче. Терпим, значит, а вот бригадир наш... Он уже и чертополох пробовал заворачивать, и еще какую-то гадость — все не то. Весь скрючился, страдает. Идет, бедный, стонет: «Курить... курить...» Скулит, страдалец, а где взять? Как-то слышим мы, рельсы загудели — вдалеке сзади нас поезд. Мы решили привал себе устроить. Сошли с путей, расселись на земле, достали паек, закусываем. Бригадир тоже уселся, грызет сухарь без аппетита, давится. Вдруг как вскочит. Ожил! Скинул с себя сапоги, размотал кумачовые портянки (где и разжился-то такими, уж не знаю!), примотал их на конец лома и — наперерез поезду. Машет ломом, «Стой, — орет, — тормози!» Состав большой, несется, гудит. Этот знай себе бежит навстречу, флагом своим машет — откуда сила взялась. «Стой» да «стой!» Засвистели тормоза, видать, машинист перепугался. Мало ли что, может, пути разобрали, может, еще что. Метров триста поезд тормозил, а бригадир наш перед паровозом с ломом все задом пятился. Наконец поезд встал. Машинист, пожилой, весь напуганный, спрыгнул, подходит к нашему бригадиру (а тот, может, чуть постарше нас, красивый парень, статный и уже бреется). «Что, — говорит, — стряслось, сынок?» А «сынок» ему: «Извини, отец, закурить нету?» Машинист будто не понял, глазами хлоп, хлоп. А наш ему: «Табачком, говорю, не богаты?»
— Табачком?
— Табачком.
— Значит, табачком! — машинист заскрипел зубами, — табачком, говоришь... Ах ты падла! Сопля! Я тебе щас дам «табачком»! Табашник поганый! — паровозный закатал рукава и — на «табашника». Тот — пятиться:
— Ты чего? Чего... это... ты... — пятился, пятился, да как дунет наутек вдоль поезда. Машинист — за ним...
...Потом поезд свистнул и застучал по своим делам. В зарешеченных окнах урки со смеху лопаются. Немного погодя и курильщик наш воротился — морда набекрень... Вот, почитай, с тех пор я и не курю. Надо сказать, доволен. Сам себе хозяин. Вот помню еще, при Горбачеве, когда с куревом туго было, они — табашники — мать родную на затяжку сменяли бы, предложи. А я вот независимый, как монгол, хожу себе, посвистываю. Да... Это говорят только, что, дескать, бросить трудно, уши горят. Горят, это верно, но бросить однако можно. Думаю, если б он тогда мне морду не свернул... гм, то есть бригадиру нашему...
Рассказчик осекся, смутился. Мы с Семенычем переглянулись и расхохотались. Долго не могли успокоиться, даже скулы свело от хохота. И смущенный Палыч, глядел на нас, глядел, да и заулыбался...
Запад розово светится. Над селом тянет легким дымком. Ладони с непривычки горят от заноз. Хорошо! Только комары... одолели...
Последнее дело
Два друга проживали в своем селе припеваючи. Окончили ПТУ и просто жили. Их родители тоже приятельствовали, помогали друг дружке, как могли. Соберется Иван Иваныч, Юркин отец, на рыбалку, обязательно позовет с собой Петра Михалыча — Сашкиного отчима. С вечера сговорятся между собой, точно партизаны, соберутся потемну, до петухов, выволокут старый мотороллер Петра Михалыча подальше от домов, чтоб народ не будить, заведут. Только их и видели. Если же, случится, соберется Петр Михалыч баню топить, тут же оповещает Иван Иваныча. Вместе натаскают воды с реки, наносят дров, растопят каменку и пропадают там. Сначала парятся, потом расползаются по домам. Ну а с утра поправляются — святое дело. Так и живут — не разлей вода. И всегда находится о чем поболтать за рюмочкой:
— Ты вот, Петя, все на старой моторашке тарахтишь, а мой Юрка, сам небось видел, уже на «Яве» катается.
— Хе, удивил! Слыхал небось вчера музон на всю улицу? Это Сашка маг японский купил. Подороже твоей «Явы» станет.
— Да, дети стали лучше нас жить, зарабатывают.
— При Горбаче любой дурак заработает.
-Ну...
Дети тем временем отсыпались. Обычно они сидят без дела по нескольку дней, потом собираются. Говорят, что едут дежурить в город. Пропадают на целую ночь, являются под утро и дрыхнут. Родители радуются, думают, что их сыновья охранники на заводе, что начальство их уважает, платит, как себе.
На ранней заре вернулись Юрка с Сашкой, изрядно потрепанные. Их матери утром в сельпо хвастались товаркам:
— Наши пришли с дежурства — герои! Говорят, в заводскую кассу в их смену лезли жулики. Так они эту кассу отстояли. Теперь, может, премию им, а может, и наградят.
Бабы в очереди советовали соглашаться на премию. От наград теперь какая корысть?
Вообще Юрку и Сашку можно назвать честными парнями. Хотя бы за то, что врать они не любили. Это жизнь-злодейка их постоянно вынуждала брехать. То, что кассу завода ночью безуспешно пытались обчистить, было хрустальной правдой. Ложью было лишь то, что они эту кассу защищали. На самом деле это именно от их лукавого посещения заводская охрана уберегла казну. Ох, и всыпали им сторожа! Еле живых отпустили. Зато по-простому, без протоколов.
Друзья отсыпались до полудня. Потом Юрка заехал за Сашкой, тот собрался. Взяли пива, взгромоздили ноющие кости на мотоцикл и поехали «на завод». Так они назвали дальние пруды. Окунули в воду битые телеса и прикидывали, как жить дальше. В городе пока лучше не светиться...
Ловили наших приятелей уже не раз. Только им как-то все время везло с теми, кто их ловил. То предупреждали их, то пугали, а то, случалось, и просто жалели, отпускали.
Понятно, что жуликами не рождаются. Становление происходило постепенно. Сначала, в детстве, пробовали в школьной раздевалке шевелить по карманам. Получались реки газировки. Нравилось. Пробовали беспокоить учительские ридикюли после аванса. Получались импортные кроссовки и джинсы. Прочие пацаны недолюбливали эту парочку, подозревали, когда что-нибудь у кого-то пропадало. Случалось, и били. Но те в ответ запирались молча, озлоблялись и закалялись от пинков и тумаков. Общения друг с другом им вполне хватало. Как-то, уже в ПТУ, Юрка с Сашкой задумали стянуть в спортивной раздевалке физруковские часы. Физрук оказался мужиком расторопным, прихватил приятелей с поличным и познакомил со старой житейской мудростью. Плечистый и рослый, он сгреб в каждую руку по жулику. Вынес за шиворот на крыльцо и по очереди отправил их своим коленом в сугроб. Когда из сугроба высунулись стыдливые физиономии, он их почти по-братски наставил: «Сколько веревочке ни виться... посадят вас, дураков». Наставление друзья восприняли своеобразно и с тех пор, когда что-нибудь тырили, страшно боялись и дрожали.
* * *
Пиво кончилось, солнце закраснело на западе. Битые молодцы оделись и порешили меж собой так: скажем родителям, что уволились. Поругались с начальством, что обещанную премию не дают, хлопнули дверью и ушли. Предки — люди темные — всему поверят.
Родители — обыкновенные крестьяне — и впрямь верили всему, что выдумывали дети. Психология воспитания... что это? До нее ли, когда у отцов уборка сменяет сев, рыбалка — баню. А матери — они и в Африке матери.
Парни подкатили к Сашкиному дому, заволокли мотоцикл во двор. Увидали над баней курящуюся трубу и поспешили туда. Иван Иваныч ворожил у каменки, в предбаннике хозяйничал Петр Михалыч. Он резал сальце, хлеб, первые помидорчики, ну и разливал.
— А! Вот и сыны явились! Иван, бросай печку, иди, выпьем за наших героев!
Из бани показалось красное лицо Иван Иваныча, он протиснулся в узкую дверь и уселся подле хозяина:
— Ну что, герои, мы тут ваш подвиг решили отметить, премию. Дуйте в дом за стаканами и присоединяйтесь.
Вместе со стаканами парни захватили и магнитолу. Через пару минут в предбаннике душе стало тесно. Гремела музыка, стучали стопки.
— Что-то вы, хлопцы, какие-то молчаливые, задумчивые. Премию-то получили? Сколько? — поинтересовался Петр Михалыч.
После стопки врать стало легко, и Сашка тут же нашелся:
— Ты что, бать, начальство теперь зажралось. На простых людей всем плевать. Если ты не кооператор, руки не подадут.
На отцовских лицах нарисовалось недоумение. Юрка разъяснил:
— Надоело нам буржуйское добро караулить. Ни почета тебе, ни уважения. Мы жизнью рисковали, а нам... Уволились мы.
Отцы разом возмутились: «Вот сволочи!»
— Ану, сын, где мои галоши?! — взвился Иван Иваныч, — выволакивай «Яву», щас съездим разберемся!
Сашка вмешался:
— Вы что, дядь Вань! Мы же сказали, что рассчитались. Всё. Юрка и выпил уже, куда ему за руль!
Иван Иваныч сел, задумался.
— И то правда... — снял галоши, помолчал.
— Никогда начальство о простых работягах не пеклось. Ну, пусть теперь локти кусают. Где теперь себе таких охранников найдут. Чтоб как свое...
— Точно, Ваня, — разрешился Петр Михалыч, — они пусть локти грызут, а мы гулять будем. Выпить у нас и без их премии есть, банька вот-вот подойдет. Наливай.
И началось. Компания парилась, выпивала и закусывала. Из парной мужики выскакивали на ночной огород, где уже остыла в кадушке вода, обливались. Заботы и обиды прошлого дня прошли, улетучились. Уже за полночь магнитофон надоел. Юркин отец приволок из хаты довоенную тальянку. Когда компании наскучило пьяно везти «Черного ворона», Иван Иваныч вдруг защекотал свою тальянку под бока — уследи-ка за пальцами:
Кыны-кыны,
Кыны-кыпы,
Кыны-кыны,
Хыр-р, хыр-р!
Кыны-кыны,
Кыны-кыны,
Кыны-кыны,
Хыр-р, хыр-р!
В конце «содержательной» музыкальной фразы такие гармони от чего-то обязательно хрюкают.
— Хоп-хоп!
— Давай-давай!
Соседям в ту ночь долго не спалось, но на гуляк в селе в те времена еще не злились. Ведь раз у них весело, значит есть причина.
Когда встало солнце, отцы успокоились в предбаннике. Они уложили косматые головы прямо на стол и захрапели. Сашкина мать загремела на дворе подойником. Было слышно, как сама себе она бормочет под нос, ругает гуляк бездельниками и, кажется, алкашами. По улице погнали коров, кнут пастуха сухо щелкал. Потом Сашка провожал Юрку к его дому, до кровати. Того сильно штормило.
* * *
Ровесник двадцатого века дед Семен неизменно пролеживал на печи свой тулуп. Старик лежал уже лет пять, спускался все реже и реже. Самого деда такой расклад тяготил. Он устал от жизни, но гораздо больше — от безделья. Постоянно просил у внука — Иван Иваныча — хоть какой-нибудь работы. Ванька (так привычно звал его старик) с радостью нагрузил бы деда, но у того, к сожалению, со временем прибавлялась лишь тяга к работе, а силы все таяли и таяли. Правда, у старого были свои обязанности: чтоб не лежал впустую, Иван Иваныч подавал ему на печь то ржавую сломанную косу наточить, но ножовку развести. Дед с удовольствием возил по косе наждачным бруском, ощущал свою причастность к хозяйству и к жизни. Его память сохраняла подробные переживания детства, первой мировой, раскулачки, отечественной и много-много всего. Однако слушать его мемуары охотников не находилось — вся семья знала их слишком хорошо. Иногда старый забывался:
— Бывало, помню, кхе-кхе, до войны ишо...
— Помолчи, старый! — раздавалось отовсюду, где пребывала незадачливая аудитория. Дед смущенно оглаживал желтую бороду, кряхтел и замолкал.
* * *
Когда Сашка опустил напившегося Юрку на кровать, дед почуял со своей печи беззащитного слушателя, который не станет возражать. С лежанки показалась его борода. Старик оглядел двоих приятелей, его глазки сузились. Должно быть, рот под бородой расплылся в улыбке — этого было не видно.
— Что, набрались? — лукавые глазки деда Семена добродушно заблестели. — Голова поди трешшыт? Хе-хе-хе...
Сашка, присевший возле товарища, был трезвее, попробовал отмахнуться:
— Отстань, старый.
— Гм, кхе-кхе... молодой ты ишо, бестолковый, хе-хе, грешник. Много понимаешь...
— Кто это тут грешник? — возмутился Сашка. — Сам-то праведник, что ли?
— Не кипятись, не кипятись, и я грешник... хе-хе! Кроме Бога-то, все мы... А чево, не хочется грешни- ком-то, ай как?
Сашка решил смолчать в надежде, что старик заткнется, а того будто прорвало:
— Помню, до войны ишо, служил в нашей церкви отец Афанасий, Царство ему Небесное, так он много про грешников сказывал... про праведников тож, про угодничков. Да... Комсомольцы его в проруби утопили. Да... На Крещение Господне, — дед приостановился, всхлипнул, вытер влажный глаз:
— Я тогда вроде вас был, ай нет, постарше. Иду со свинарника, гляжу, батюшка от службы возвращается. Я поздоровкался, благословился. Тут подбежали энти, комсомол-то, наган ему к затылку и потащили на Дон, где он вот только водичку святил. «Ну что, — говорят, — поп! Спасет тебя твоя крещенская вода? Щас поглядим. Отрекайся, а то топить станем». — Дед примолк, тихонько захныкал. Сашка залюбопытствовал:
— Ну и что поп, отрекся?
— Куды там! Он им от Писания что-то. Мол, верующий во Христа не умрет вовек. А они ему: «Ах ты, поповская морда! Не умрет, говоришь?!» — ив прорубь его, в крещенскую водичку. Только ноги мелькнули. А Дон в ту пору не то, как ноне, — быстрый... Плюнули энти в воду и пошли допивать. Потом и церкву грабить зачали. Я все видал, помню. Иду мимо батюшкиной хаты, гляжу — попадья у ворот мужа дожидается, ребятишки в снегу играются. Она ко мне: «Не видал ли, Семен, отца Афанасия? Долго что не идет-то...» Я расплакался: «Не жди, говорю, матушка, не придет...»
Старик захлюпал носом. Сашка не утерпел, поинтересовался, что было потом:
— Дед, а комсомольцы?
— А что они, комсомольцы. Известно. Нализались и пошли церкву нашу грабить. Много добра повыно- сили. Люди всем миром на утварь собирали, по копеечке, по полушке. Там в алтаре и чаша была золотая, с каменьями, и кресты, и ризы на образах золотые. Всё энти тогда повынесли. Один, тогда было, из револьвера по угодникам стрелял, что на стенах писаны.
Все в лики метил, в глаза. Другой тогда же полез на купол, крест своротил и на землю скинул...
— Ну и?..
— Что?.. Кхе-кхе... Всех Господь прибрал... Скорехонько. Который батюшку утопил, в ту же зиму на тракторе под лед провалился. Который в лики стрелял, в лицо две пули получил. Участковый, ай энтот, полномочный тогда лютый был, в краже колхозного зерна его заподозрил. Ну и не разобрамшись, прямо на сходе, две пули ему из нагана — промеж глаз. Понятно, пьяный. А который крест своротил, тот однова забрался на столб лепродуктор вешать и сорвался. С полгода, кажись, со сломанным хребтом провалялся. И отошел без покаяния... Ох...
— Странные какие-то случаи... — удивились приятели.
— Дык... не случаи, хлопчики. Бог ведь их наказал, окаянных. Как же это можно Его Самого поносить и дом Его грабить? Это он кротким христианам — Милостивый Отец, а изуверам — ох, не дай Бог что такое...
Здесь у деда Семена исчерпались на разговоре все силы, он умолк. Минуту спустя с печи послышался его тихий храп.
* * *
Поправляться «после вчерашнего» приятели любили у реки. У них имелось свое записное место подальше от людских глаз: между диким пляжем и крутым берегом змеилась узкая, поросшая орешником и колючей ежевикой балка. Местные туда не заглядывали: «На кой? Комаров с ужами не видали, что ль?» Но если заставить себя продраться сквозь заросли вниз, к реке, то можно приятно удивиться: сырой овраг завершался узким пляжиком, скрытым с боков высокими берегами. Этакая миниатюрная черноморская бухта. Сашка и Юрка сидели там отшельниками, поправлялись и молчали. Из голов не выходила повесть деда Семена. Только не о страшной Божьей каре они размышляли. Хворые головы грезили церковным золотом. Каменья, кресты, иконы, чаши...
— Как мы сами не доперли? Давно надо было бы в нашей церкви «подежурить». Золото лежит без толку. Ни охраны, ни ментов...
— Точно. Купим по машине. Я «девятку» хочу, как у комсорга, — пропел Сашка.
— Ну и дурак! — отрезал Юрка. — Если там и правда, как дед говорит, то мы по «Мерседесу» отхватим. Понял?
— Понял...
Парни бредили «Мерседесами» до заката. По Дону шли корабли. Буксиры натужно толкали груженные щебнем баржи против течения, коптили солярой небо, будто кряхтели от натуги. От каждого судна разбегались волны. Они лизали приятелям пятки, баюкали шелестом. Вода у берега на время мутнела... Засветились бакены. На середине реки, справа и слева, закраснели точками их глазки. За спиной, на круче, замигал зеленый маячок. Темно-синий Дон не спал. Вдали, за речным поворотом, кто-то на корабле баловался прожектором. Его луч щупал сельские хаты на левом берегу и бескрайний черный лес на правом. Медленно наступала короткая летняя ночь.
Юрка хранил свой рабочий инвентарь под сиденьем мотоцикла. Там покоился набор отмычек, монтировка и пара фонариков, на всякий пожарный. Странно, но «Ява» не завелась. Возиться с ней приятели не стали — бросили до утра в орешнике, забрали инструмент и двинули пешком. Храм высился на лужайке у кладбища, на сельском отшибе. Тати перемахнули через ограду и разбили фонарь на столбе у паперти. Сковырнуть наружный замок оказалось сущей безделицей. Они вошли в притвор. Здесь немногим дольше провозились со второй дверью, но и та вскоре сдалась. Войдя внутрь, парни оробели — фонари не доставали жидкими лучиками ни до верхних сводов, ни до алтаря. Темно, тихо. Каждый шорох и скрип гулко виснет где-то рядом. Пробирает дрожь. Сашка заскулил:
— Слышь, Юрец, может, ну его... давай домой, а?
— Придурок, тут рядом золото...
Воры осторожными мелкими шажками двинулись в глубь храма. Когда фонарные лучи уперлись в иконостас, оба осмелели. Пинком снесли царские врата и ввалились в алтарь. После службы священник уезжал в город. Чехлил священную утварь на жертвеннике и накрывал престол. Приятели сорвали престольную накидку, расстелили ее на полу и принялись укладывать на нее все блестящее, что отыскивалось. Туда попало все, о чем говорил дед Семен: и напрестольный крест, и чаша. Евангелие в блестящем окладе, кое-что такое, чему приятели и названия не знали. Вот только икон с каменьями жулики не нашли. Ну и так довольно. Завязали накидку с добром в узел и решили смываться. Случайно Сашкин фонарик скользнул по застекленному образу Спасителя на горнем месте и выскользнул из задрожавшей руки:
— Юрец, Он смотрит!!!
Юрец поднял фонарь, вложил в трясущуюся Сашкину руку.
— Ты чё, сдурел? Кто смотрит? — и осветил грозный лик Царя Славы. На мгновение ему померещилось, что Сашка не врет. Спаситель смотрел на разбойников строго, прямо в глаза. Этак, будто через окно с солнечной улицы в темную хату. Юрка переборол себя: