Сестра Екатерина Уварова — брату Михаилу Лунину. 3 страница

Если же по описанным обстоятельствам такового страдальца признаете Вы родителем своим, то не предайте к забвению, возьмите свои обо всем высочайшие меры, ограничьте его беспокойную и беднейшую жизнь и обратите в свою отечественную страну и присоедините к своему высочайшему семейству, для же обращения его не слагайтесь на здешних чиновников, возложите в секрете на вернейшую Вам особу, нарочно для сего определенную с высочайшим Вашим повелением, меня же, подданнейшего, за таковое дерзновение не предайте высочайшему гневу Вашему, что все сие осмелился предать Вашему императорскому величеству в благорассмотрение.

Вашего императорского величества всеподданнейший раб

Томской губернии города Красноярска мещанин

Иван Васильевич Старцов“.

Письмо достигло столицы через два месяца — 19 сентября 1822 года.

В нем много замечательного: и стиль, и чисто народная вера в царские знаки на груди и спине (Пугачев подобными знаками убеждал крестьян и казаков, что он и есть государь Петр Федорович!); „земские начальства“ в Сибири так страшны, что Старцов не только сам их опасается, но и за царя не спокоен („не слагайтесь на здешних чиновников“, „возложите в секрете“ ){10}.

Но те, кто читал послание в Петербурге, возможно, и не улыбнулись над ним ни разу.

Управляющий министерством внутренних дел граф Виктор Павлович Кочубей вскоре переслал копии с письма сибирскому начальству, заметив, что

„по слогу оного и всем несообразностям, в нем заключающимся, хотя скорее можно бы отнести его произведению, здравого рассудка чуждому, но тем не менее признано было нужным обратить на бумагу сию и на лица, оною ознаменованные, внимание, тем более что подобные толки иногда могут иметь вредное влияние и никогда терпимы быть не должны“.

„Лиц ознаменованных“ Кочубей велел немедленно доставить в столицу, для чего посылал фельдъегеря.

Последующие события изложены красноярским городничим Галкиным в рапорте от 12 ноября 1822 года „его высокопревосходительству господину тайному советнику, иркутскому и енисейскому генерал-губернатору и разных орденов кавалеру Александру Степановичу“ (фамилию высшего начальника — Лавинский — городничий из почтительности не посмел запечатлеть на бумаге). Из Красноярска в Иркутск курьер несся тринадцать дней по дороге, окруженной невысокими лесами, о которых много лет спустя Антон Павлович Чехов напишет, что лес не крупнее сокольнического, но зато ни один ямщик не знает, где этот лес кончается…

В рапорте городничего между прочим сообщалось:

„9-го сего ноября прибыл сюда по подорожной из Омска г. титулярный советник Алексеев с двумя при нем будущими и казачьими урядниками и того же числа отправился в округу; откуда возвратился 11-го, привезя с собою отысканного там неизвестно из какого звания, проживающего по разным селениям здешней округи и не имеющего нигде постоянного жительства более 20-ти годов поселенца Афанасия Петрова, с которым, присовокупя к тому здешнего мещанина Ивана Васильева Старцова, отбыл 12-го числа… к городу Томску“.

Знаменитый оборот „полицмейстер с будущим“ хорошо известен: с будущим арестантом, чье имя не полагалось объявлять в подорожной… Объясняя название своей работы — „Письма к будущему другу“, Герцен писал:

„Если можно путешествовать по подорожной с будущим, отчего же с ним нельзя переписываться? Автор сам был будущим в одном давно прошедшем путешествии, а настоящим был Васильев, рядовой жандармского дивизиона“ {11}.

Рапорт городничего завершался диковинным канцелярски виртуозным периодом:

„При увозе же мещанина Старцова г. Алексеев предъявил мне данное ему за подписанием его высокопревосходительства господина тобольского и томского генерал-губернатора и кавалера Петра Михайловича (Капцевича) от 2-го ноября же открытое о оказании по требованиям его, г-на Алексеева, в препорученном ему деле, принадлежащем тайне, пособиев и выполнения, — предписание“.

Меж тем в Иркутске узнали, что Афанасия Петровича за несколько лет до того уже забирал сухобузимский комиссар надворный советник Ляхов. Ляхова спросили, и он доложил:

„Некогда до сведения моего и господина бывшего исправника Галкина дошло, будто бы сей поселенец представляет себя важным лицом, по поводу сего и был сыскан в комиссарстве и словесно расспрашивай, и он учинил от того отрекательство, никакого о себе разглашения не делал, да и жители, в которых селениях он обращался, ничего удостоверительного к тому не предъявили, кроме того, что в разговорах с простолюдинами и в особенности с женским полом рассказывал о покойном Его величестве императоре Павле Первом, что он довольно, до поселения его в Сибирь, видел и что весьма на него похож, и потому, не находя в том ни малейшей справедливости, без всякого донесения вышнему начальству, препровожден в свое селение со строжайшим подтверждением, чтобы он никак и ни под каким предлогом противного произносить не отваживался“.

Канцелярское искусство комиссара не может затушевать зловещего местного колорита: Ляхов и его исправники — это те самые люди, которыми Старцов пугал Петербург. В шестидесяти верстах от Красноярска они самодержавно володеют затерянными в лесах и снегах жителями, а тут вдруг — подозрительный, говорливый старик, который куражится перед бабами, что императора видел и на него похож…

Позже, в Петербурге, Афанасий Петров, между прочим, показал, что „Ляхов, отыскав его через казаков, велел привести в волость и тут посадил на цепь и колодку, потом начал спрашивать: „Как ты смел называться Павлом Петровичем?“ Петров отвечал: „Я не Павел Петрович, а Афанасий Петрович“, и просил, чтобы комиссар выставил ему тех людей, по словам коих назывался он Павлом Петровичем. Комиссар сих людей не выставил, и как другие стали за него, Петрова, просить комиссара, то он, продержав его шестеры сутки, освободил без всякого наказания“ (как Щедринский „Орел-меценат“: „Бежала она [мышь] по своему делу через дорогу, а он увидел, налетел, скомкал… и простил! Почему он „простил“ мышь, а не мышь „простила“ его?“ ).

Что же нужно еще, чтобы сначала по волости, а потом по всей Сибири распространиться слуху: человек, схожий с Павлом Петровичем, забран да отпущен, а комиссару отвечал мужественно и многозначительно: „Я не Павел Петрович, а Афанасий Петрович“. Ведь, наверное, ерничал, намекал, что хорошо „рифмуется“ с именем-отчеством покойного императора, — ну, точно как если был бы императорским братцем… Может, и насчет „Сашеньки“ и „Костеньки“ тоже намеки были?…

Сибирь лежала за снегами и морозами глухой зимы 1822/23 года. Об арестантах, отправившихся в столь редкий для России путь — с востока на запад, — два месяца не было ни слуху ни духу. И вдруг в Иркутск прибывает бумага от тобольского генерал-губернатора, заполненная замысловатым екатерининским почерком (Капцевич, видно, не привык еще к манере молодых современных писарей):

„Отправленные в Санкт-Петербург Старцов и Петров ныне от господина управляющего министерством внутренних дел доставлены в Тобольск с предписанием возвратить как того, так и другого на места прежнего их жительства, и Старцова оставить совершенно свободным, не вменяя ему ни в какое предосуждение того, что он в Санкт-Петербург был требован, а за Петровым, как за человеком, склонным к рассказам, за которые он и прежде был уже содержим под караулом, иметь полицейский надзор, не стесняя, впрочем, свободы его.

Но буде бы он действительно покусился на какие-либо разглашения, в таком случае отнять у него все способы к тому лишением свободы, возлагая непременное и немедленное исполнение того на местное начальство“.

Восьмого февраля 1823 года, после месячной зимней дороги, в Красноярск „под присмотром казачьего сотника Любинского и казака Чепчукова были доставлены красноярский мещанин Старцов и пропитанный поселенец Петров“.

В те дни, вероятно, и мучились любопытством тобольские, красноярские, иркутские начальники: что же произошло там, в Петербурге, о чем спрашивали? Но Старцов, как пишет Бригген, благоразумно помалкивал (Алексеев, впрочем, приехал с орденом, полученным из рук Аракчеева, и, вероятно, к своим поднадзорным благоволил).

Тут бы истории и конец. Но российские секретные дела причудливы, движения же их неисповедимы.

Почти в то самое время, когда Старцова и Петрова доставили на место и они еще переводили дух да отогревались, — в то самое время, 10 февраля 1823 года, из министерства внутренних дел за № 16 и личной подписью Кочубея понеслось в Иркутск новое секретное письмо — опять об Афанасии Петрове:

„Ныне, во исполнение последовавшей по сему делу Высочайшей Государя императора воли, прошу вас, милостивый государь мой, приказав отыскать означенного Петрова на прежнем его жилище, для прекращения всех о нем слухов в Сибири, препроводить его при своем отношении, за присмотром благонадежного чиновника, к московскому г. военному генерал-губернатору для возвращения его, Петрова, на место родины. Но дабы не изнурять его пересылкою в теперешнее холодное время, то отправить его по миновании морозов и, когда сие исполнено будет, меня уведомить“.

Дело, начатое комиссаром Ляховым, теперь расширяли министр и сам царь: для распространения „нежелательного слуха“, кажется, уже нельзя было сделать ничего большего!

Посмотрим на события глазами сибиряков, чье воображение было взволновано необычным отъездом и быстрым возвращением старика из столицы. Петровича снова забирают в Европу, откуда он только что вернулся, — факт в тогдашней Сибири небывалый!..

„Во исполнение… Высочайшей воли“ — значит, сам царь интересуется бродягой, беспокоится, чтобы его не изнурила холодная дорога.

Даже важные сибирские чиновники были, конечно, озадачены, тем более что верховная власть не считала нужным подробно с ними объясняться: пусть у себя, в тобольских да иркутских краях, они владыки, но для Зимнего дворца — едва заметные, прозябающие где-то за тысячи верст.

Высочайшее повеление привело в движение громоздкий механизм сибирского управления. В канцелярии Лавинского приготовили бумагу на имя московского генерал-губернатора князя Голицына (причем целые абзацы из министерского предписания эхом повторены в новых документах: так, к фамилии Петрова теперь уже приклеился стойкий эпитет „склонный к рассказам“ ). Затем Лавинский призвал надежного пристава городской полиции Миллера и велел дать ему прогонных денег на две лошади от Иркутска до Москвы (позже, по важности дела, расщедрились еще на одну лошадь), и помчался Миллер в Красноярск с бумагою, объяснявшей непроворным инвалидам-смотрителям великого сибирского тракта, что едет он до Москвы „с будущим“. Начальство нашло, что царская забота о здравии Афанасия Петровича не мешает отправке его в апреле, и 7-го числа бравый Миллер, посадив горемыку Афанасия в свою тройку, понесся в Москву, а Лавинский почтительно доложил об исполнении в Санкт-Петербург.

Обгоняя весеннюю распутицу, от Енисея до первопрестольной домчались скоро — всего за двадцать семь дней; 3 мая Миллер сдал „склонного к рассказам“ мужичка, а князь Голицын выдал в том расписку, которая и была доставлена в Иркутск еще через месяц и четыре дня{12}. Теперь Лавинский имел полное право и даже обязанность позабыть хотя бы одного из беспокойных обывателей его державы. Но не тут-то было! 20 октября 1823 года из Петербурга вдруг запросили: почему не доложено об отправке Петрова в Москву? (Снова — каков интерес к „пропитанному“!)

Лавинский отвечал новому министру внутренних дел князю Лопухину, что бродяга Петров давно отправлен и что о том давно доложено.

Тут уж никакого сибирского продолжения не придумать… Но еще полтора года спустя в Иркутск прилетела такая бумага, что Александр Степанович Лавинский едва ли не встал перед нею во фрунт:

„Милостивый государь мой Александр Степанович!

Красноярский мещанин Иван Васильев Старцов и прежде делал и ныне продолжает писать нелепые доносы. Посему Его Величество повелеть соизволил, дабы Ваше превосходительство обратили на него, Старцова, строгий присмотр, чтобы он не мог более как бумаг писать, так и разглашений делать, нелепостями наполненных.

Сообщая Вам, милостивый государь мой, сию Высочайшую волю для надлежащего исполнения, имею честь быть с совершенным почтением Вашего превосходительства покорным слугой граф Аракчеев.

В селе Грузине, 24 июня 1825 года“.

Ниже приписка кривым почерком Самого (видно, сделана, когда письмо подносили на подпись):

„Нужное в собственные руки“.

Граф Алексей Андреич дожидаться не любил: даже когда искал партнеров в карты, то, случалось, посылал полицейского офицера, а тот вежливо извлекал из дому нескольких встревоженных сановников и вез к графу „повечерять“… Поэтому тотчас же, как „нужное“ попало „в собственные руки“, из Иркутска в Красноярск понесся приказ, где, разумеется, воспроизводилось аракчеевское:

„чтобы он не мог более как бумаг писать, так и разглашений делать“.

Отныне Старцову вообще запрещалось отправлять какие бы то ни было письма без разрешения губернатора; если же не перестанет дурить, — „будет непременно наказан“.

Быстро сочинен и ответ Аракчееву, где опять-таки повторяется: „чтобы… не мог более как бумаг писать…“

Письмо министру Лопухину Лавинский завершал выражением „искреннего высокопочитания“, Аракчеева же заверяет в „глубочайшем высокопочитании и совершенной преданности“.

Ответ был получен в селе Грузине к началу октября 1825 года… Через несколько недель не стало Александра, закончилась карьера „губернаторов мучителя“, а Лавинский уж начал готовиться к приему у себя в Забайкалье „людей 14 декабря“, которые впоследствии услышат и запишут таинственную историю Афанасия Петровича.

О чем писал второй раз красноярский мещанин, — неизвестно: наверное, все о том же?..

Число высочайших бумаг, прямо или косвенно посвященных Афанасию Петрову, полная неопределенность насчет причин его пребывания в Сибири — все это дразнило воображение — „а чем черт не шутит?“ — и требовало новых разысканий.

* * *

Из иркутского дела видно, что среди секретных бумаг московского генерал-губернатора, хранящихся ныне в архиве города Москвы, непременно должно находиться и дело, освещающее дальнейшую судьбу Афанасия Петрова и, может быть, раскрывающее наконец, кто он таков.

Если знать, в каком архивном фонде и под каким годом значится искомый документ, то найти его (если только он уцелел!) труда не составляет. От бумаг Лавинского до бумаг Голицына в наши дни всего семь часов пути, и автор этой книги, перелетев из Иркутского архива в Московский, вскоре получает дело, озаглавленное: „Секретно. О крестьянине Петрове, сосланном в Сибирь. Начато 21 февраля 1823 года, на 27-ми листах“.

С первых же строк открывается, что во второй столице исподволь начали готовиться к приему секретного арестанта. Пристав Миллер „с будущим“ еще не выехал, а на имя Голицына уже приходит бумага от министра внутренних дел, где, как положено, излагается вся история вопроса, уже известная нам по иркутским материалам. Однако Голицыну сообщают из Петербурга и кое-какие интересные подробности, которых в сибирских документах нет. Прежде всего о прошлом Афанасия Петровича.

„По выправкам… о первобытном состоянии Петрова нашлось: что он пересылался через Тобольск 29 мая 1801 года в числе прочих колодников для заселения сибирского края, к китайским границам… Из какой губернии и какого звания, с наказанием или без наказания — того по давности времени и по причине бывшего там, в Тобольске, пожара не отыскано. Сверх того, чиновник {13} донес, что у Петрова, по осмотру его, никакого креста на теле не оказалось; равно и знаков наказания не примечено“.

Далее московскому губернатору сообщают результаты петербургских допросов Старцова и Петрова. Старцов утверждал, что только теперь, в Петербурге, впервые увидал Петрова, писал же письма по слухам, под впечатлением того, что Петрова за его рассказы когда-то держали под караулом.

Затем — допрос Афанасия Петрова.

Сразу скажем: эта запись рассеивает легенду „по императорской линии“, представляя взамен непридуманную, крестьянскую, „сермяжную“ одиссею.

Ему, Петрову, „от роду 62 года, грамоте не умеет, родился в вотчине князя Николая Алексеевича Голицына {14}, в 30-ти верстах от Москвы, в принадлежащей к селу Богородскому деревне Исуповой; с малолетства обучался на позументной фабрике купца Ситникова, потом лет около тридцати находился в вольных работах все по Москве; между тем женился.

Но как вольные работы и мастерство стали по времени приходить в упадок, то он и начал терпеть нужду и дошел до того, что кормился подаянием. За это ли самое, за другое за что — взяли его в Москве на съезжую; допрашивали: давно ли от дому своего из деревни отлучился, и потом представили в губернское правление, из коего в 1800 году на масленице отправили в Сибирь и с женой, не объявя никакой вины, без всякого наказания.

По приходе в Сибирь был он отправлен с прочими ссыльными из Красноярска в Сухобузимскую волость, где и расставлены по старожилам для пропитания себе работой. Жена вскоре умерла. А он, живучи в упомянутой волости, хаживал и по другим смежным волостям и селениям для работы и прокормления. Но нигде ничьим именем, кроме своего собственного, не назывался…“

Как видно, и сам Петров и его допросчики не видели в создавшейся ситуации ничего особенного: ходил в Москву на оброк, обеднел, вдруг сослали, за что — не сочли нужным объявить, жена умерла, остался в Сибири; жил тяжело, но „все его любили, обращались человеколюбиво“ — и так двадцать два года… и жил так бы до самой смерти, если бы не случайное обстоятельство: покойный император Павел Петрович выручил. Впрочем, выручил ли?

„Со временем так привыкаем… что хоть и видим трагедию, а в мыслях думаем, что это просто „такая жизнь“…“ (М. Салтыков-Щедрин).

Князю Голицыну, как будущему начальнику Петрова, сообщены и впечатления, которые оба доставлявшихся в Петербург сибиряка произвели на петербургских чиновников: Старцов, несмотря на свое письмо, „усмотрен человеком порядочным“, Петров же, „как человек, возросший в Москве и между фабричными, в числе коих бывают иногда люди с отменными способностями, мог приобресть себе навык к рассказам и пользоваться оным в Сибири к облегчению своей бедности, а между тем рассказы сии могли служить поводом к различным об нем слухам“.

Москвич-сибиряк был, наверное, боек на язык и дал господам из Петербурга повод заподозрить у него „навык к рассказам“ (вспомним: „Я не Павел Петрович — Афанасий Петрович“ — и жалостливое расположение к нему сибирских баб). Рассказать же ему было что: в Сухобузимской волости за Красноярском диковинкой был простой — не из господ — человек, знавший Москву, своими глазами видавший царей да еще потершийся среди языкастой промысловой братии. Кстати, слова о фабричных, „в числе коих бывают иногда люди с отменными способностями“, — один из первых на Руси отзывов об особых свойствах и способностях пролетариев.

Из того же документа мы узнаем, наконец, что царь Александр I Петрова и Старцова видеть не мог, ибо находился в дороге и вернулся, когда их уже отправили обратно.

„По возвращении государя императора в Санкт-Петербург было докладывало Его Величеству, на что воспоследовала Высочайшая резолюция следующего содержания: поселенца Петрова для прекращения всех слухов возвратить из Сибири на родину, где он каждому лично известен “ (и далее уже знакомое по сибирским бумагам: „не изнурять пересылкой… отправить по миновании морозов“ ).

Мысль вроде бы тонкая: самозванец силен в краю, где его прежде не знали, но кто же поверит, если свой односельчанин, известный всем от рождения, вдруг заявит, что он не кто иной, как сам император Петр или император Павел!

Но вызывает улыбку царское „для прекращения слухов“: ведь именно второй отъезд Петрова и расплодил слухи, а сентиментальное „не изнурять пересылкою“, разумеется, вызвало толки, что без особенных причин о простом мужике так не позаботятся!

В общем, возвращали Петрова в Москву как бы из милости, а на самом деле для того, чтобы обезвредить. Власть боялась не бедного старика, а неожиданностей. Молчащие или шепчущие пугали ее не меньше, а порою и больше, чем разгулявшиеся. Кто знает, какое неожиданное движение, порыв, даже бунт может вызвать какой-нибудь Афанасий Петрович, как однажды Емельян Иванович?.. К тому же знал бы мещанин Старцов, как неловко задел он рану царя Александра: даже пустой слух, будто Павла извели (но, может быть, „не до смерти“ !), напоминал о страшной ночи с 11 на 12 марта 1801 года, когда Павла в самом деле извели, и он, Александр, в сущности, дал согласие на это и, узнав, что отца уже нет, разрыдался, а ему сказали: „Идите царствовать!“

Слух, сообщенный Одоевским, будто к Александру возили из крепости какого-то старика, кажется, к нашей истории не относится. Но именно в последние свои годы царь был особенно мрачен, угнетен воспоминаниями, ждал наказания свыше за свою вину и однажды сказал, узнав о тайном обществе будущих декабристов: „Не мне их судить…“ Даже туманный призрак Павла Петровича был неприятен. И старика вторично везут из Сибири…

Дальнейшие события в многосложной биографии Афанасия Петрова вырисовываются из того же архивного дела. Московский Голицын 6 марта 1823 года затребовал из своей канцелярии материалы о Петрове, чтобы решить, куда же его девать? Однако многие дела сгорели в пожаре 1812 года; среди уцелевших ничего о Петрове не находят.

Но вот уже май наступил, и Петрова наконец доставляют в город, откуда его угнали ровно двадцать три года назад, еще задолго до великого пожара. Привозят его в тюремный замок, но смотрителю велят поместить старика „в занимаемой им, смотрителем, в том замке квартире как можно удобнее и не в виде арестанта“ (все еще действует царское „не изнурять…“ ).

Седьмого мая московский обер-полицмейстер Шульгин рапортует о семейных обстоятельствах Петрова „господину генералу от кавалерии, Государственного совета члену, московскому военному генерал-губернатору, управляющему по гражданской части, главному начальнику комиссии для строений в Москве и разных орденов кавалеру князю Голицыну Первому. ..“

Оказывается, в деревне Исуповой имел Петров, кроме жены, Ксении Деяновой, также трех дочерей: „первая — Катерина Афанасьевна, которой было тогда 11 лет от роду, вторая — Прасковья, находившаяся в замужестве за крестьянином вотчинным его же, князя Николая Алексеевича Голицина, в деревне Саврасовой Никоном Ивановым; и третья дочь Надежда Афанасьевна осталась в доме его сиятельства, бывшем тогда в Москве, на Лубянке“.

А затем: „Все те три дочери в живых ли находятся и в каких местах имеют свои пребывания, он, Петров, неизвестен“.

Очень просто. Отца и мать — в Сибирь, а про дочерей двадцать три года никаких известий. Отчего же так?

Да хотя бы оттого, что Петров неграмотен и дочери неграмотны, написать письмо из Сухобузимской волости невозможно: ближайший грамотей бог знает за сколько верст живет, даром не напишет, да чтоб отправить письмо в Москву тоже нужны деньги, а у „пропитанного“ Петрова ни гроша за душой, да и там, в Исуповой, не найдут, не прочтут… Может быть, пробовали писать отец и мать дочерям, да без толку, а может быть, и не думали писать из особенного равнодушия, помогающего выжить.

В Петербурге Афанасий Петров, кажется, и не упомянул про дочерей: в документах о них ни слова.

Без веления князя Николая Голицына вряд ли посмели бы угнать в Сибирь принадлежащего ему крепостного. Но князю от Афанасия Петрова не было никакого проку, а про дочерей, возможно, и не доложили.

Так или иначе, но 11 мая 1823 года от Голицына-губернатора пошла бумага к серпуховскому исправнику с предписанием: узнать о Петрове в деревне Верхней Исуповой и соседних, „и кто отыщется в живых из родных ему, о том мне донести“.

Серпуховский исправник передает подольскому… Ищут больше двух месяцев. Петров же тем временем благоденствует, как никогда в жизни, на квартире московского тюремного смотрителя.

Наконец 30 июля 1823 года подольский земский исправник отправляет губернатору рапорт. Оказывается, деревня Исупова уже не голицынская: ею владеет „госпожа действительная камергерша Анна Дмитриевна Нарышкина“. В той деревне „находится родная Петрову дочь в замужестве за крестьянином Никоном Ивановым“.

Кончилось привольное тюремное житье старого Афанасия: 7 сентября генерал-губернатору было доложено, что Петров „через подольский земский суд на прежнее жилище водворен“.

Предоставляем читателю вообразить, как встретила дочь отца, которого давно уже в мыслях похоронила, как узнала про мать, обрадовалась ли еще одному, немощному члену семейства, куда девались две другие дочери, какова новая помещица, каково Афанасию Петровичу из вольной ссылки — в крепостную неволю?

Петров мог утешаться лишь тем, что его титул теперь был всего на четыре слова короче, чем у самого губернатора Голицына. В каком бы документе он ни появлялся, его неизменно величали: „Возвращенный весной 1823 года из Сибири и водворенный на месте своей родины Московской губернии, Подольской округи, в деревне Исупове, принадлежащей госпоже Нарышкиной, крестьянин Петров“.

Прошло два года, и, вероятно, из-за второго письма мещанина Старцова, вызвавшего недовольство самого Аракчеева, вспомянули в Петербурге и Афанасия Петровича. 24 июня 1825 года, в тот самый день, когда из села Грузина пошел приказ в Сибирь — унять Старцова, Аракчеев написал и московскому Голицыну:

„Милостивый государь мой, князь Дмитрий Владимирович!

Его императорское величество повелеть мне соизволил получить от Вашего сиятельства сведение: в каком положении ныне находится и как себя ведет возвращенный весной 1823 года из Сибири и водворенный на месте своей родины Московской губернии, Подольской округи, в деревне Исупове, принадлежащей госпоже Нарышкиной крестьянин Петров?

Вследствие сего прошу Вас, милостивый государь мой, доставить ко мне означенное сведение для доклада Его величеству“.

Все не давал покоя императору Александру Павловичу склонный к рассказам Афанасий Петрович…

Семнадцатого июля 1825 года Голицын отвечал „милостивому государю Алексею Андреевичу“:

„Сей крестьянин ныне, как оказалось по справке, находится в бедном положении, но жизнь ведет трезвую и воздержную; в чем взятое показание от бурмистра госпожи Нарышкиной препровождая при сем в оригинале, с совершенным почтением и таковою же преданностью имею честь быть…“

Это — последний документ об Афанасии Петрове, неграмотном старике, родившемся в конце царствования Елисаветы и, вероятно, пережившем Александра I. При жизни он потревожил память одного царя и дважды нарушал покой другого; о нем переписывались три министра и три генерал-губернатора. Может быть, на российских дорогах или в одной из столиц встретились, не заметив друг друга, крестьянин-арестант и молодые офицеры, еще не знающие, что скоро им придется ехать туда, откуда его везут; те самые офицеры, которые в Сибири будут думать об этом крестьянине и писать о нем…

И не видал ли старик из окна московского тюремного замка почтенного гувернера Карла Ивановича Зонненберга, прогуливающегося с воспитанником своим Сашей Герценом, и не заметил ли Саша в окне смотрительской квартиры того старика, о котором напечатает через тридцать восемь лет в своей Вольной типографии?

* * *

Двадцатого сентября 1754 года родился Павел I.

В тот день императрица-бабушка Елисавета Петровна выделила новорожденному 30 тысяч рублей на содержание и велела срочно найти кормилицу.

Один и тот же указ был мгновенно разослан в пять важных ведомств — Царское Село, главную канцелярию уделов, собственную вотчинную канцелярию, собственную конюшенную канцелярию и канцелярию о строениях:

„Смотреть прилежно женщин русских и чехонских, кои первых или других недавно младенцев родили, прежде прошествии шести недель, чтобы оные были здоровые, на лица отменные и таковых немедленно присылать сюда и с младенцами, которых они грудью кормят, дав пропитание и одежду“.

Женщин и детей сначала ведено было представлять первому лейб-медику Кондоиди, но через несколько часов во все пять ведомств полетел новый указ, „чтоб оных женщин объявлять самое ее императорскому величеству“, и наконец через день, 22 сентября, Елисавета еще потребовала, „чтоб искать кормилиц из солдатских жен, с тем, чтобы своего ребенка кому-нибудь отдала на воспитание“.

Вскоре во дворец стали доставлять перепуганных русских и эстонских женщин с грудными младенцами, а по округе, конечно, зашептали, что это неспроста…

Много ли надо для легенды о подмененном императоре?

Впрочем, кто знает: может быть, существовала еще какая-то пока неразличимая история вокруг рождения и имени Павла? Может быть, действительно переселяли в Сибирь деревню Котлы и привозили к Александру I из крепости какого-то другого старика?

Но высшая власть окутала себя такою тайною, что скоро и сама перестала ясно различать предметы…

РАССКАЗ ТРЕТИЙ

ПИСЬМА

Наши рекомендации