Откуда историзм в сознании человека?
Или почему некоторым не интересна древность (опыт суждения)
Понимание роли историзма в сознании и подход к понимаю его формирования произошло благодаря параллельному чтению курса «Истории России» российским и иностранным студентам, поэтому я намерен ответить на поставленный в заголовке вопрос через анализ причин ожиданий от курса по истории России у иностранных студентов.
Многие иностранные студенты приезжают в Россию на курсы так или иначе посвященные российскому или русскому – языку, культуре, экономике и пр. Причем для западноевропейских студентов это обусловлено вовсе не рейтингами, а, как мне представляется, вполне отрефлексрованному принципу получения опыта и знаний из непосредственных российских реалий и рук, а не книжек и рассказов по телевидению. Некоторые из этих студентов представители западноевропейской культурной традиции и в рамках этой академической традиции они ожидают отдельные курсы по тем или иным вопросам социальной, культурной, политической и экономической истории.
Немецкие, французские, итальянские и, наконец, финские студенты при первом же опросе, который я проводил, предваряя курс «Истории России», говорили о том, что их интересует история России 20 века. И что характерно поначалу многие из них даже с некоторой неохотой встречали курс по средневековой истории Руси и Московского царства. И только, когда я подводил их к началу 20 века, а затем показывал текущие реалии, актуализируя причины революций, демонстрируя риторику политиков и общественных деятелей, они задавали вопросы, на которые я мог дать понятные им ответы с отсылкой на древность, только тогда я мог продемонстрировать смыслы, которые стоят за «отцом нации», «национальной идеологии», «Уваровской триады», «мы им покажем», «Святой Руси» и пр., т.е. все то, что по-прежнему живет в сознании некого усредненного образного гражданина РФ. Но это все методика преподавания, поэтому я далее не стану углубляться.
Для меня сейчас куда более интересно другое. Очевидно, что Ордынское иго (пусть оно было) было так давно, что влияние его на текущий день, на развитие общества, на мировоззрение людей – это очень спорный феномен. Конечно, какие-то элементы материальной культуры, какие-то лингвистические особенности стали частью современной культуры, но такой малой, что оценка ее влияния в формальных показателях не возможна, а в смысловом – слишком объективна. Тот же комментарий можно отнести ко всем будоражащим общество темам, в которых проводится отсылка к прошлому, причем даже древнему прошлому, хотя от сегодняшнего дня до точки отсчета может быть 1000 лет. Это ведь очень большой срок с точки зрения любых дисциплин.
В этом проявляет себя особенность восприятия прошлого, своего рода историзм - т.е. принцип рассмотрения мира в связи с конкретно-историческими условиями. И далее мне представляется не так важным, какие именно сюжеты из прошлого интересны в России или на постсоветском пространстве. Здесь мне представляется важным обратить внимание на то, что хронологическим барьером интереса в представлениях западноевропейцев является современность (обычно не дальше начала XX века, если говорить формальным языком), а в России – некоторая древность, например, появление государственности восточных славян (анекдотичным является здесь отождествление себя с людьми тысячелетней давности; студены иной раз при ответе говорят: «мы завоевали», «мы присоединили» и пр.).
Да, конечно, в западноевропейской академической традиции принято искать причины тех или иных социальных или культурных явлений в пределах легко обозримых собственной памятью событиях, не уходя в древние дебри. Однако, как бы не ссылались на академическую традицию, у нее, как это ни странно, есть тоже какая-то причина появления. И я в данном случае, следуя так легко мною сконструированной европейской академической традиции, полагаю, что эта причина связана с явлениями очень близкими по времени, или скорее вневременными, своего рода «механизмами» восприятия и понимания прошлого, его, так сказать, роли.
Я полагаю, что подступиться к пониманию здесь можно через социальный опыт. Большесемейная община в России хотя и распалась, но все еще действует. Я здесь не делаю отсылку к матримониальным и семейным моделям периода до середины XX века. Я здесь говорю о новом типе большесемейной общины, хотя, конечно имею в виду еще и ту, что покажу чуть далее.
Тяжелые экономические обстоятельства в России в конце 1980-х и до 2000-го сформировали новое ожидание у родителей молодого поколения (т.е. 1993-1999 годов рождения). В особенности под конец указанных годов, как мне представляется, эти ожидания обрели свою наиболее яркую форму и выражение – необходимо планирование не только деторождения, но и своей (не детей) старости. Последнее требует управление жизненной стратегией самих детей, ведь их материальное благосостояние, как предполагают такие родители, скажется на их обеспечении в старости. Успех детей не является сам по себе ценностью, что хорошо проявляется в том, что родители весьма часто выражают негативное отношение к тем видам деятельности, которые на данное время не приносят в связи с успехом (как социальным явлением, т.е. все еще присутствуют социальные группы, способные оценить в сфере этой деятельности) значительного материального поощрения.
Надо отметить, что в целом такое «решение» - управление жизненной стратегией детей - совсем не ново. Оно было хорошо реализуемо в аграрном обществе, где набор жизненных практик был ограничен, и, следовательно, ограничен и набор жизненных стратегий. Весь «традиционный» фольклор: поговорки, песни и танцы, - всё это, как показали антропологи начала-середины XX века - отражение социального, отношений, нормализации и построения связей, а также их тиражирование и передача (trado, -ere, передавать, tradition – передача, → традиция). Все эти традиции были залогом формирования практик и стратегий поведения, успеха, который вел к стабильному материальному обеспечению[1]. А отсутствие существенного различия в событиях в рамках жизни одного-двух поколений в силу монотонности образа жизни не способствовало проявлению идеи историзма[2].
В традиции аграрного общества передача происходит либо в неопределенной форме (не рациональной, не сознательной и пр., посредством образов и повторений непонятный действий), либо через чересчур конкретизированную, прецедентную форму. Освоение традиции или если следовать значению слова попадание в традицию (передачу) – вот что было признаком успеха, знание поговорок, присказок и пр. становилось маркером для предшествующего поколения, который убеждал его, что набор успешных жизненных практик передан, а потому теперь можно не волноваться ни за детей, ни за свою старость.
В современном мире традиция просто не соответствует действительности, а потому формализованная традиция (или скорее уже фольклор) потеряла свое значение и, казалось бы, должна была бы уступить место другим практикам. Однако, она, на первый взгляд, не видимыми путями и неочевидными рационализированными связи вновь оживает у людей, которые находятся вне рамок такой традиции (т.е. цепочки приема-передачи).
Стремление современных родителей к управлению жизненной стратегией своих детей проявляется в широком спектре практик, в том числе, в довольно хорошо сформированной картине недавнего прошлого, которая присутствует в мировоззрении молодых людей от 18 до 23 лет – людей, которые никогда не были в Советском Союзе и у которых есть стойкая позиция о том, как там в СССР в действительности всё было (по функции своего рода замена традиции). Конечно, эта картина попала не из школьного курса и не из академических кругов, поскольку маркером обоих источников является фактологическая база и методологическая традиция, а не эмоциональное отношение. Еще одним показателем роли картины прошлого как средства коррекции поведение – это превращение ее в безусловную ценность (а ценности, как раз и формируют поведение). Картина прошлого является безусловной ценностью, за которую можно даже и заступиться словом, делом или еще чем. Если для традиции былина о Илье Муромце не должна была иметь какого-либо устойчивого содержания, кодифицированного текста, то в российском современном обществе картина прошлого стала кодифицированной. Пресловутое «переписывание истории» - термин, который так быстро, распространился и стал значимым, - это один из маркеров ценности картины прошлого (повторюсь, не самого прошлого, а его картины). Для науки с ее заявленными принципами истины, а точнее носителей ее идеи, сама по себе картина не ценна, если есть факты, свидетельствующие о том, что она должна быть изменена, то она должна быть изменена (NB, не факты, а картина). Однако, для тех, кто не попал, например, в академическую традицию, сегодня это просто не мыслимо.
Очевидно, что эта картина прошлого - результат рассказов родителей, причем весьма эмоциональных: и рассказов, и родителей. Однако, здесь важно то, что это не только эмоциональные рассказы, но и рассказы, родившиеся в определенной ситуации (собственно, оттуда и эмоциональность), т.е. они вызваны определенной ситуацией, когда родителям потребовалась отсылка к прошлому (как к опоре в суждении), и можно сделать вывод, что по степени выраженности такой картины мира в мировоззрении молодых людей можно определить, что таких ситуаций было много. Были ли такие разговоры при детях случайностью или целенаправленными волевыми действиями без социологического исследования сложно сказать, но, однако, предположительно частота этих высказываний была высокой. Уже было заявлено, что у поколения, родившегося ближе к концу 1990-х годов, такая картина должна быть более ярко выражена благодаря накопленным нарративным практикам (готовых сюжетных линий: кто развалил ССССР, например), которые из-за новых форм коммуникаций стали тиражироваться чаще и разнообразнее, покинув пределы устной истории (телевидение, и-нет и пр.).
Ситуации, о которых я говорю, это ситуации неопределенности, подпитываемые в действительности экономическими факторами. И обращение каждого конкретного родителя к прошлому – это довольно обычный способ рефлексии собственных поступков для ревизии системы ценностей, которыми эти родители обладают. Ревизия была обусловлена не девальвацией ценностей, а именно ситуацией неопределенности, которая создавала серьезный эмоциональный накал. Этот эмоциональный накал собственно и находил свое выражение и даже порой снижение в вербализации – проговаривании того, что хорошо или плохо было, например, в СССР. Собственно, как мне представляется, в современной устной истории недавнего прошлого ничего кроме совокупности оценок больше ничего нет. Чем чаще проявлялись ситуации неопределенности, тем чаще вербализировалась система ценностей на языке анализа прошлого.
Ранее интерес к прошлому находил свое объяснение в теории идентичности, мол, у человека происходило отождествление с определенными успехами и достижениями социальной группы в определенном времени. Но теория идентичности никак не позволяет подступиться к понимаю какой-то негласной общественной конвенции (соглашения), когда вдруг значимая группа в обществе понимает язык отсылок к древности, раскрытие причин успехов или поражения этого самого общества тем, что произошло 200, 300, 400 … и так далее лет тому назад. Почему объяснения, которые уводят причинно-следственные связи из текущей ситуации оказываются более понятными и принятыми, или уже совсем обобщая, почему враг и предок более понятны, чем свои современные сторонники. Почему это становится понятно, хотя исторические исследования говорят об обратно – т.е. что вообще-то всё это очень не понятно.
Эта неопределенность способствовала тиражированию и упрочению историчности сознания. При этом, личный опыт самих молодых людей свидетельствовал, что данная картина действительно ценность, поскольку она декларировалась родителями, которые обеспечивали детям определенное состояние.
Что характерно, у более «домашних мальчиков и девочек» более историчное мировоззрение. Однако это не единственный фактор. Здесь принципиальным является опыт положительной жизненной стратегии, которая сопровождается родительской опекой или формировалась при непосредственном директивном участии родителей[3]. Если родительская опека давала в эти годы – положительную социализацию (удовлетворение эмоциональной привязанности, удовлетворение материальных запросов и пр.), то и приобреталась историчность сознания вместе с некритическим восприятием прошлого (в силу психологической значимости образа родителя), т.е. причины успеха детей очевидно были не понятны им самим и связывались с родителями, а, таким образом, обнаружение причинно-следственных связей как таковых требовало обращение к чужому, причем, недоступному опыту (в силу разных позиций в системе директивного управления, предложенного самим родителем), что требовало какой-то «исторической» связи и выстраиванию более «длинных цепочек рассуждения»[4], показывающих, что существующая действительность создана в прошлом, которое контролируется предками и далее, следуя семантическому полю, связана с древностью.
Чем сложнее (но не обязательно труднее) приобретались жизненные практики (не только благодаря участливому потворству родителей) – тем либо более критическое отношение к прошлому (при сохранении историзма) формировалось в мышлении этих людей, либо это вообще приводило к отсутствию историзма в сознании, поскольку все достижения и успехи были очевидны деятелю самому, а хоть какая-то рефлексия позволяла определить причинно-следственные связи с учетом своих собственных мотивов, желаний и действий.
И тут уже можно обратиться к иностранным студентам, которые даже с учетом опеки тех, западноевропейских, родителей не имеют такого историзма в сознании, а потому не ищут причины чего-либо далеко за пределами хотя бы двух поколений т.е. того, что является частью устной и семейной истории и поддается рефлексии и осмыслению через личный опыт этого поколения.
Наличие опыта пребывания в разных социальных средах, смена тактики поведения, путешествие (а, находясь в Томске, они уже путешествовали), пресловутые свои собственные ошибки, способствуют формированию опыта определения причин в пределах своей собственной жизни, концентрации на своих собственных действиях, более сложной социализации. Возможности реализации своей жизненной стратегии убеждают в малозначительности некоторых «традиционных исторических» причин. Таким образом, чем больше таких людей в обществе, тем меньше в общественном обсуждении отсылок к древности, поскольку такие отсылки становятся просто не понятными и требуют научения выстраивания сложной, длинной причинно-следственной цепи. Последнее в рамках общественной дискуссии просто невозможно из-за временного ограничения.
В российском обществе отсылки к прошлому быстро схватываются и являются понятными, не вызывают такого стопора как, например, бином Ньютона. Это понимание по своей структуре уже сформировано определенным опытом социализации и реализации жизненной стратегии. Чем больше влияние на формировании жизненной стратегии и социализации оказывают родители, тем более
Почему в данном случае речь всё время идет о социализации, и она является фоном для рассуждения? Причина этого в том, что это сложное явление.
Маленький ребенок до определенного времени остается вне социума, при этом имеет личный опыт достижения чего-либо (исследование своего тела, исследование пространства, научение хождению и пр.) и переживания в скором времени выражается в понимании. Таким образом, какие-то механизмы или цепочки понимания остаются вне сферы родительского влияния.
Кроме того, историзм – это исключительно социальное явление. Оно востребовано при обращении в значительной социальной группе.
[1] Обращает на себя внимание, что в современном российском обществе успех – это не достижение как таковое или не достижение того, что одобряется профессиональной группой (в том числе у искушенной зрительской аудитории), а, прежде всего, финансовый рост. Показателем успешности является количество денежных единиц, получаемых в единицу времени. Забавно, что при этом коррупционеры и воры не признаются успешными.
[2] Здесь следует подчеркнуть, что историзм как идея – это детище XVIII века, века перемен в социальной жизни, которые коснулись почти всех и нарушили монотонный образ жизни почти каждого.
[3] хотя возможен путь - формирование мировоззрения, ценностной картины, научение тому, как она должна быть; однако, этот путь был девальвирован в силу конкретных жизненных ситуаций 19990-х годов, а навык формирования системы ценности отсутствовал, либо системы ценностей даже не была усвоена в «советское время»
[4] Пусть это пока останется как образ, поскольку степень рационализации и вербализации таких рассуждений сомнителен, но в то же время это единственная «постоянная», при которой возможно разрешение этого уровнения.