Птица выбирается из гнезда 6 страница

Всю ту зиму я прожил во внутренней буре, описать которую мне трудно. К одиночеству я привык давно, оно не угнетало меня, я жил с Демианом, с ястребом, с образом приснившейся мне высокой фигуры, которая была моей судьбой и моей возлюбленной. Этого было достаточно, чтобы в этом жить, ибо все дышало чем-то большим, далеким, все указывало на Абраксаса. Но ни один мой сон, ни одна моя мысль не были мне послушны, ни одной я не мог вызвать, ни одну не мог расцветить по своему желанию. Они приходили и захватывали меня, управляли мною, составляли мою жизнь.

Внешне я, правда, был защищен. Перед людьми страха я не испытывал, это усвоили и мои однокашники и относились ко мне с тайным уважением, часто вызывавшим у меня улыбку. Если я хотел, я мог разглядеть насквозь большинство из них, чем, случалось, и изумлял их. Только хотел я этого редко или вообще не хотел. Я был занят всегда собой, всегда самим собой. И я страстно желал пожить наконец-то тоже, выпустить что-то из себя в мир, вступить с ним в какие-то отношения, в борьбу. Иной раз, когда я вечером бродил по улицам и от беспокойства не мог до полуночи вернуться домой, иной раз я думал, что вот сейчас встретится мне моя возлюбленная, пройдет мимо у следующего угла, позовет меня из ближайшего окна. А иной раз все это казалось мне невыносимо мучительным, и я бывал готов покончить с собой.

Некое своеобразное прибежище нашел я в ту пору – «случайно», как принято говорить. Но таких случайностей не бывает. Когда тот, кому что-то необходимо, находит это необходимое, причина тому не случайность, а он сам, ведет его собственная потребность, собственная неволя.

Во время моих прогулок по городу до меня уже два или три раза доносились из одной церквушки на окраине звуки органа, но я там не задерживался. Проходя мимо этой церкви в очередной раз, я снова услышал орган и узнал музыку Баха. Я подошел к входной двери, которую нашел запертой, и поскольку улица была почти безлюдна, сел возле церкви на защитную тумбу, поднял воротник пальто и стал слушать. Орган был небольшой, но хороший, а играли на нем замечательно, с необыкновенным, очень личным выражением воли и упорства, звучавшим как молитва. У меня было такое чувство: играющий знает, что в этой музыке спрятано сокровище, и домогается этого сокровища, бьется и борется за него как за собственную жизнь. В музыке, если иметь в виду технику, я мало что понимаю, но именно это выражение души я инстинктивно понимал с детства и музыкальность чувствовал в себе как нечто само собой разумеющееся.

Музыкант сыграл потом и что-то современное, возможно, Регера. В церкви было почти совсем темно, только ближайшее окно слабо светилось. Я дождался конца музыки, а потом прохаживался возле церкви, пока не увидел выходящего органиста. Это был человек еще молодой, однако старше, чем я, неуклюжий, приземистый, он быстро, энергично и как бы недовольно зашагал прочь.

С тех пор я иногда сидел в вечерние часы перед церковью или прогуливался возле нее. Однажды я застал дверь открытой и, счастливый, просидел, замерзая, полчаса на скамье, пока органист играл наверху при скудном газовом свете. В музыке, которую он играл, я слышал не только его самого. Все, что он играл, было, казалось мне, также связано каким-то родством, какой-то тайной связью. Все, что он играл, было религиозно, было истово и благочестиво, но благочестиво не как прихожане и пасторы, а благочестиво, как паломники и нищие в средние века, благочестиво со всей безоглядной полнотой того мироощущения, которое превыше всех вероисповеданий. Усердно игрались добаховские мастера и старые итальянцы. И все говорили одно и то же, все говорили то, что было и у музыканта в душе: тоска, проникновенное приятие мира и буйный разрыв с ним, жгучая напряженность вслушивающегося в собственную душу, опьянение отдающегося и глубокое любопытство к чудесному.

Тайком преследуя однажды органиста после его ухода из церкви, я увидел, как на самом краю города он зашел в маленький кабачок. Я не удержался и последовал за ним. Здесь я впервые как следует его рассмотрел. Он сидел за столиком в углу небольшой комнаты, не сняв черной фетровой шляпы, за кружкой вина, и лицо его было таким, как я ожидал. Оно было некрасиво и диковато, пытливо и упрямо, своенравно и полно воли, хотя вокруг рта виделось что-то мягкое и детское. Все мужское и сильное сосредоточилось в глазах и во лбу, нижняя часть лица была нежная и незрелая, несобранная и отчасти рыхловатая, полный нерешительности подбородок как бы противоречил своим мальчишеским видом лбу и выражению взгляда. Мне были приятны его темно-карие глаза, полные гордости и враждебности.

Я молча сел напротив него, никого больше в кабачке не было. Он сверкнул на меня глазами, словно хотел прогнать меня. Я, однако, не поддался и не отрывал от него взгляда, пока он грубовато не пробурчал:

– Что вы уставились? Вам что-то от меня нужно?

– Ничего мне от вас не нужно, – сказал я. – Но я уже многое от вас получил.

Он нахмурился.

– Вы меломан? По-моему, это отвратительно – быть меломаном.

Я не дал ему отпугнуть себя.

– Я вас уже не раз слушал, там, в церкви, – сказал я. – Впрочем, не хочу докучать вам. Я думал, что, может быть, найду у вас что-то, что-то особое, сам не знаю что. Но лучше вообще не обращайте на меня внимания! Я ведь могу слушать вас в церкви.

– Я же всегда запираюсь.

– Недавно вы забыли запереть дверь, и я сидел внутри. Обычно я стою снаружи или сижу на тумбе.

– Вот как? В другой раз входите, там теплее. Просто надо постучать в дверь. Но посильнее, и не во время игры. Теперь выкладывайте – что вы хотели сказать? Вы человек совсем еще молодой, наверно, школьник или студент. Вы музыкант?

– Нет. Я люблю слушать музыку, только такую, как вы играете, совершенно безусловную музыку, при которой чувствуешь, что тут человек потрясает небо и ад. Музыку я очень люблю, думаю, потому, что в ней так мало нравственности. Все другое нравственно, а я ищу чего-то иного. От нравственности я всегда только страдал. Я не умею хорошо выражать свои мысли… Знаете ли вы, что должен существовать бог, который одновременно и бог, и дьявол? Такой бог будто бы был, я слышал об этом.

Музыкант немного сдвинул назад свою широкополую шляпу и смахнул с большого лба темные волосы. При этом он бросил на меня проницательный взгляд и склонился ко мне над столом.

Он тихо и с любопытством спросил:

– Как зовут бога, о котором вы говорите?

– К сожалению, я почти ничего не знаю о нем, только, собственно, имя и знаю. Его зовут Абраксас.

Музыкант как бы недоверчиво огляделся вокруг, словно нас мог кто-то подслушивать. Затем он придвинулся ко мне и шепотом сказал:

– Так я и думал. Кто вы такой?

– Я гимназист.

– Откуда вы узнали об Абраксасе?

– Случайно.

Он так стукнул по столу, что вино выплеснулось у него из кружки.

– Случайно! Не крутите мне… не морочьте мне голову, молодой человек! Об Абраксасе случайно нельзя узнать, запомните это. Я расскажу вам о нем еще кое-что. Я немного знаю о нем.

Он умолк и отодвинул свой стул назад. Когда я с ожиданием взглянул на него, он скорчил гримасу.

– Не здесь! В другой раз… Вот возьмите!

При этом он полез в карман своего пальто, которого не снял, и, вытащив оттуда несколько жареных каштанов, бросил их мне.

Я ничего не сказал, взял каштаны, принялся их есть и был очень доволен.

– Итак? – прошептал он через некоторое время. – Откуда вы! знаете о… нем?

Я не стал медлить с ответом.

– Я был очень одинок и растерян, – рассказал я. – Тут мне вспомнился один мой друг прежних лет, который, как я считаю, очень много знает. Я что-то нарисовал, какую-то птицу, вылезающую из земного шара, и послал рисунок ему. Через некоторое время, когда я уже не ждал этого, у меня в руках оказался клочок бумаги, на котором было написано: «Птица выбирается из яйца. Яйцо – это мир. Кто хочет родиться, должен разрушить мир. Птица летит к богу. Бога зовут Абраксас».

Он ничего не ответил, мы чистили каштаны и ели их, запивая вином.

– Возьмем еще по кружке? – спросил он.

– Спасибо, нет. Я не люблю пить.

Он засмеялся, несколько разочарованный.

– Как хотите! Со мной дело обстоит иначе. Я еще посижу здесь. А вы ступайте!

Когда я в следующий раз пошел с ним после его игры на органе, он был не очень общителен. На одной старой улице он провел меня через какое-то очень старое импозантное здание вверх, в большую, мрачноватую и запущенную комнату, где кроме рояля ничего не говорило о музыке, а было что-то от кабинета ученого благодаря большому книжному шкафу и письменному столу.

– Сколько у вас книг! – сказал я с похвалой.

– Часть их – из библиотеки моего отца, у которого я живу. Да, молодой человек, я живу у отца и матери, но я не могу представить вас им, мое общество не пользуется в этом доме большим уважением. Я, знаете ли, блудный сын. Мой отец – человек на диво достопочтенный, он – выдающийся в этом городе священник и проповедник. А я, чтобы вы сразу были в курсе дела, его способный и многообещающий сынок, который, однако, сбился с пути и некоторым образом сошел с ума. Я был богословом и незадолго до государственного экзамена бросил этот добропорядочный факультет. Хотя, собственно, все еще занимаюсь этим предметом – имея в виду мои частные изыскания. Каких богов придумывали себе люди в разные времена, это мне все еще очень важно и интересно. А вообще я теперь музыкант и, кажется, скоро получу скромное место органиста. Тогда я снова буду при церкви.

Я оглядывал корешки, книг, находил греческие, латинские, древнееврейские заглавия, насколько это можно было различить при слабом свете маленькой настольной лампы. Между тем мой знакомый лег в темноте у стены на пол и с чем-то там возился.

– Идите сюда, – позвал он вскоре, – мы сейчас немного пофилософствуем, то есть помолчим, полежим на полу и подумаем.

Он чиркнул спичкой и поджег в камине, перед которым лежал, бумагу и поленья. Пламя высоко поднималось, он разгребал уголья и раздувал огонь с изысканной осмотрительностью. Я лег рядом с ним на потертый ковер. Он посмотрел на огонь, который притягивал и меня, и мы пролежали, наверно, час на животе перед колышущимся пламенем, глядя, как оно вспыхивает и бушует, опадает и корчится, угасает и вздрагивает и наконец оседает тихо пылающим жаром.

– Огнепоклонство – не самое глупое изобретение, – пробормотал он однажды себе под нос. Вообще же ни один из нас не произносил ни слова. Не сводя глаз с огня, я погружался в мечты и тишину, видел какие-то фигуры в дыме, какие-то картины в золе. Один раз я вздрогнул от неожиданности. Мой товарищ бросил в жар кусочек смолы, взметнулось небольшое удлиненное пламя, я увидел в нем свою птицу с желтой ястребиной головой. В угасающем жаре пылающие золотом нити сплетались в сети, возникали буквы и картины, воспоминания о лицах, о животных, о растениях, о червях и змеях. Когда я, очнувшись, посмотрел на своего соседа, он неподвижно, самозабвенно и исступленно, подперев кулаками подбородок, глядел в золу.

– Мне пора идти, – сказал я тихо.

– Что ж, ступайте. До свидания!

Он не встал, и поскольку лампа была погашена, мне пришлось на ощупь, через темные комнаты и темные коридоры, выбираться из этого заколдованного старого дома. На улице я остановился и пробежал взглядом вверх по старому зданию. Свет не горел ни в одном окне. Отсвет газового фонаря поблескивал на медной дощечке у двери.

«Писториус, главный священник» – прочел я на ней.

Лишь дома, когда я один сидел за ужином в своей комнатушке, мне подумалось, что ни об Абраксасе, ни еще чего-либо я от Писториуса так и не узнал, что мы вообще и десятью словами не обменялись. Но своим посещением его дома я был очень доволен. И на следующий раз он обещал мне совсем редкостное произведение старинной органной музыки – пассакалью Букстехуде.

Я и не знал, что органист Писториус преподал мне первый урок, когда я лежал с ним перед камином на полу его мрачной уединенной комнаты. Созерцание огня подействовало на меня благотворно, оно укрепило и утвердило во мне склонности, которые у меня всегда были, хотя я никогда не давал им воли. Постепенно это стало мне более или менее ясно.

Уже в раннем детстве меня иногда тянуло разглядывать причудливые формы природы – не как сторонний наблюдатель, а отдаваясь их волшебству, их мудреному глубокому языку. Длинные, одеревеневшие корни деревьев, цветные прожилки в камне, нефтяные пятна на воде, трещины в стекле – все подобные вещи обладали для меня порой великим волшебством, а также прежде всего вода и огонь, дым, облака, пыль и особенно кружащиеся цветные пятна, которые я видел, когда закрывал глаза. В дни после моего первого прихода к Писториусу мне это опять вспомнилось. Ибо я заметил, что каким-то подкреплением, какой-то радостью, каким-то усилением чувства самого себя, мною с тех пор ощущаемыми, я был обязан только долгому глядению на открытый огонь. Это было удивительно благотворное и обогащающее занятие!

К немногим открытиям, сделанным мною дотоле на пути к моей истинной цели жизни, прибавилось это новое: созерцание таких структур, самозабвенное погружение в иррациональные, мудреные, странные формы природы создает в нас чувство согласия нашей души с волей, сотворившей эти структуры; мы вскоре испытываем искушение считать их нашими собственными капризами, нашими собственными созданиями; мы видим, как граница между нами и природой дрожит и расплывается, и приходим в то состояние, когда нам невдомек, от внешних ли впечатлений ведут свое начало картины на нашей сетчатке или от внутренних. Нигде так просто и легко, как при этом упражнении, не обнаружить нам, в какой огромной мере мы сами – творцы, в какой огромной мере участвует всегда в непрестанном сотворении мира наша душа. Более того, в нас и в природе действует одно и то же неделимое божество, и если бы внешний мир погиб, кто-то из нас сумел бы создать его заново, ибо гора и река, дерево, и лист, корень и цветок – всё выстроенное в природе уже наперед выстроено в нас, ведет свое начало от души, чья суть – вечность, чья суть неведома нам, но ощущается нами большей частью как сила любви и сила творчества.

Лишь много лет спустя я нашел подтверждение этого наблюдения в одной книге, а именно – у Леонардо да Винчи, который где-то говорит о том, как хорошо и интересно смотреть на стену, заплеванную множеством людей. Перед каждым пятном на влажной стене он чувствовал то же, что Писториус и я – перед огнем.

При следующей нашей встрече органист дал мне некое объяснение.

– Мы всегда слишком сужаем границы своей личности! Мы причисляем к своей личности всегда только то, в чем усматриваем какую-то индивидуальную, какую-то отличительную особенность. Но состоим то мы из всего, что есть в мире, каждый из нас; и точно так же как наше тело носит в себе всю родословную развития до рыб и еще дальше назад, так и в душе у нас содержится все, чем когда-либо жили души людей. Все боги и черти, которые были когда-либо, будь то у греков, китайцев или у зулусских кафров, все они в нас, все налицо как возможности, как желания, как выходы из положения. Если бы вымерло все человечество и остался один-единственный, сколько-нибудь способный ребенок, которого ничему не учили, то этот ребенок снова обрел бы весь ход вещей, снова смог бы создать богов, демонов, рай, заповеди и запреты, ветхие и новые заветы – решительно все.

– Ну, хорошо, – возразил я, – но в чем же тогда состоит ценность индивидуума? Почему мы еще стремимся к чему-то, если в нас все уже есть в готовом виде?

– Стоп! – с жаром воскликнул Писториус. – Это большая разница, только ли вы носите мир в себе или еще и знаете это! Безумец может родить мысли, которые напомнят Платона, а какой-нибудь смирный ученичок гернгутерской школы творчески осмысляет глубокие мифологические рассуждения, которые встречаются у гностиков или у Зороастра. Но он ничего об этом не знает! Он – дерево или камень, в лучшем случае животное, пока он не знает этого. Но как только забрезжит первая искра такого знания, он становится человеком. Вы же, наверно, не считаете всех двуногих, которых встречаете на улице, людьми только потому, что они ходят прямо и вынашивают своих детенышей девять месяцев? Вы же видите, что многие из них – рыбы или овцы, черви или ежи, многие – муравьи, многие – пчелы! Так вот, в каждом из них заложены возможности очеловечения, но принадлежат ему эти возможности только тогда, когда он о них догадается, когда частично даже их осознает.

Такого примерно рода были наши разговоры. Редко приносили они мне что-то совсем новое, совсем уж неожиданное. Но все, даже самый банальный, упорно и тихо били в одну точку во мне, все помогали моему становлению, все помогали мне сбрасывать с себя кожу за кожей, пробивать скорлупу за скорлупой, и после каждого я чуть выше, чуть вольнее поднимал голову, пока моя желтая птица не вытолкнула свою прекрасную хищную голову из разбитой оболочки миропорядка.

Часто также рассказывали мы друг другу свои сны. Писториус умел толковать их. Один поразительный пример мне как раз помнится. Мне приснилось, что я летал, но был как бы с размаха брошен в воздух, запущен с такой силой, что не мог с ней совладать. Чувство полета было возвышенным, но вскоре превратилось в страх, когда я увидел себя безвольно закинутым в рискованные высоты. Тут я сделал спасительное открытие, что могу регулировать подъем и падение задержкой и глубиной дыхания.

По этому поводу Писториус сказал:

– То, что заставило вас взлететь, – это великое достояние рода человеческого, которое у каждого из нас есть. Это чувство связи с истоками всякой силы, но от него нам вскоре становится страшно! Оно чертовски опасно! Поэтому большинство охотно отказывается от полета и предпочитает передвигаться по тротуару, как то предписывают законы. А вы – нет. Вы летите себе дальше, как и подобает дельному малому. И тут делаете поразительное открытие – что постепенно вы овладели полетом, что к большой всеобщей силе, которая вас уносит, прибавляется какая-то тонкая, маленькая, собственная сила, какой-то орган, какой-то руль! Это чудесно. Без этого безвольно залетишь неведомо куда, так оно и бывает, например, с сумасшедшими. Вам даны более глубокие предчувствия, чем людям с улицы, но, не имея нужного ключа, нужного руля, вы несетесь в бездну. Но вы, Синклер, вы справляетесь с положением! А как, скажите? Вы этого, наверно, еще не знаете? С помощью нового органа, регулятора дыхания. Вот вы и видите, насколько не «лична» ваша душа в своей глубине. Она же не изобретает этот регулятор! Он не нов! Он позаимствован, он существует тысячи лет. Он – это орган равновесия у рыб, плавательный пузырь. И в самом деле, есть и сегодня еще несколько странных и архаичных пород рыб, у которых плавательный пузырь – это одновременно и легкие и при случае действительно служит им для дыхания. То есть в точности так, как легкие, которыми вы во сне пользовались как летательным пузырем!

Он принес мне даже учебник зоологии и показал названия и изображения этих древних рыб. И с ужасом я почувствовал, что во мне жива некая функция, оставшаяся от ранних эпох развития.

Глава шестая

БОРЕНИЕ ИАКОВА

То, что я узнал об Абраксасе от этого странного музыканта Писториуса, передать коротко нельзя. Но самым важным, чему я у него научился, стал следующий шаг на пути к самому себе. Тогда, лет в восемнадцать, я был необычным молодым человеком, во многих отношениях рано созревшим, а во многих других очень отсталым и беспомощным. Сравнивая себя с другими, я часто бывал горд и много о себе мнил, но столь же часто бывал подавлен и унижен. То я считал себя гением, то полусумасшедшим. Мне не удавалось участвовать в радостях и быте сверстников, и я часто мучился и корил себя так, словно был безнадежно от них отделен, словно жизнь для меня закрыта.

Писториус, который сам был большим оригиналом, учил меня сохранять мужество и уважение к себе самому. Тем, что он всегда находил в моих фантазиях и мыслях что-то ценное, принимал их всерьез и со всей серьезностью обсуждал, он подавал мне пример.

– Вы сказали мне, – говорил он, – что любите музыку, потому что она не нравственна. Ну, что ж. Но и вы-то сами не должны быть моралистом! Вы не должны сравнивать себя с другими, и если природа создала вас летучей мышью, вы не должны пытаться стать птицей страусом. Вы иногда считаете себя странным, вы корите себя за то, что идете иными путями, чем большинство. От этого вам следует отучиться. Смотрите на огонь, смотрите на облака, и когда у вас возникнут видения и в вашей душе заговорят голоса, положитесь на них и не спрашивайте, угодно ли, понравится ли это господину учителю, или господину папе, или какому-нибудь боженьке! Так губят себя. Так сливаются с толпой и становятся окаменелостью. Дорогой Синклер, нашего бога зовут Абраксас, и он и бог, и сатана, он включает в себя и светлый, и темный мир. Абраксас не возразит ни против одной вашей мысли, ни против одного вашего сна. Не забывайте этого. Но он покинет вас, если вы станете безупречны и нормальны. Тогда он покинет вас и найдет себе новый горшок, чтобы варить в нем свои мысли.

Из всех моих снов самым неотвязным был темный любовный сон. Часто, очень часто я видел его, входил под нашей геральдической птицей в наш старый дом, хотел привлечь к себе мать и обнимал вместо нее ту крупную, полумужского-полуматеринского вида женщину, которой я боялся и к которой меня все же тянуло пламенное желание. И этого сна я никак не мог рассказать своему другу. Его я утаил, когда уже открыл ему все другое. Этот сон был моим укрытием, моей тайной, моим прибежищем.

Когда я бывал угнетен, я просил Писториуса сыграть мне пассакалью старого Букстехуде. Я сидел тогда в вечерней, темной церкви, отдаваясь этой странной, искренней, погруженной в саму себя, вслушивающейся в саму себя музыке, которая каждый раз действовала на меня благотворно и повышала мою готовность признавать правоту голосов души.

Иногда мы на некоторое время оставались в церкви и после того, как умолкал орган, и смотрели, как слабый свет просачивался через высокие стрельчатые окна и затем исчезал.

– Кажется смешным, – сказал Писториус, – что когда-то я был богословом и чуть не стал священником. Но ошибался я тогда только в форме. Быть священником – мое призвание и моя цель. Только я слишком рано удовольствовался и отдал себя в распоряжение Иеговы, еще не зная Абракcaca. Ах, любая религия прекрасна. Религия – это душа, независимо от того, принимаешь ли по-христиански причастие или совершаешь паломничество в Мекку.

– Но тогда, – заметил я, – вы могли бы, собственно, стать священником.

– Нет, Синклер, нет. Мне ведь пришлось бы лгать. Наша религия исповедуется так, словно она не религия. Она делает вид, будто она – творение разума. Католиком я бы мог на худой конец стать, но протестантским священником – нет! Немногие истинно верующие – я знаю таких – держатся за буквальный смысл, им я не мог бы сказать, что Христос, например, был для меня не подлинное лицо, а герой, миф, огромный силуэт, в котором человечество запечатлело себя само на стене вечности. А другие, которые приходят в церковь, чтобы услышать умное слово, чтобы исполнить долг, чтобы ничего не пропустить и так далее – да, что должен был бы я сказать им? Обратить их в веру, по-вашему? Но этого я вовсе не хочу. Священник не хочет обращать в веру, он хочет жить только среди верующих, среди таких, как он, хочет быть носителем и выразителем чувства, из которого мы создаем своих богов.

Он остановился. Затем продолжал:

– Наша новая вера, для которой мы сейчас выбираем имя Абраксаса, прекрасна, дорогой друг. Она – самое лучшее, что у нас есть. Но она еще младенец! Крылья у нее еще не выросли. Ах, одинокая религия – это еще не то, что нужно. Она должна стать общей, ей нужен культ и восторг, праздники и таинства…

Он задумался и ушел в себя.

– Разве нельзя справлять таинства и в одиночестве или в небольшом кругу? – спросил я нерешительно.

– Можно, – кивнул он. – Я давно уже их справляю. Я справлял такие культы, за которые мне пришлось бы просидеть годы в тюрьме, если бы об этом узнали. Но я знаю, это еще не то, что нужно.

Внезапно он хлопнул меня по плечу, я даже вздрогнул.

– Дружище, – сказал он проникновенно, – у вас тоже есть таинства. Я знаю, что вам должны сниться сны, о которых вы мне не говорите. Я не хочу знать их. Но я скажу вам: живите ими, этими снами, играйте в них, воздвигайте им алтари! Это еще не совершенство, но это некий путь. Обновим ли мы, вы, я и еще кто-то когда-нибудь мир, это еще видно будет. Но внутри себя мы должны обновлять его каждый день, иначе из нас ничего не выйдет. Подумайте об этом! В восемнадцать лет, Синклер, вы не ходите к уличным девкам, у вас должны быть любовные сны, любовные желания. Может быть, они таковы, что вы их боитесь. Не бойтесь их! Они – лучшее, что у вас есть! Можете мне поверить. Я многое потерял на том, что в ваши годы насиловал свои любовные сны. Этого делать не следует. Зная об Абраксасе, делать это уже нельзя. Не надо бояться и не надо считать запретным ничего, чего желает наша душа.

Я испуганно возразил:

– Но нельзя же делать все, что тебе заблагорассудится! Нельзя же убивать человека, потому что он противен тебе.

Он придвинулся поближе ко мне.

– При каких-то обстоятельствах можно и это. Только обычно это ошибка. Да я и не хочу сказать, что надо просто делать все, что вам придет в голову. Нет, но эти фантазии, в которых есть свой смысл, вы не должны делать вредными, отмахиваясь от них и морализируя по их поводу. Вместо того чтобы распинать на кресте себя или другого, можно с торжественными мыслями пить из чаши вино и представлять при этом таинство жертвоприношения. Можно и без таких действий относиться к своим порывам с уважением и любовью. Тогда они обнаружат свой смысл, а смысл в них во всех есть… Когда вам снова взбредет в голову что-нибудь совсем безумное и греховное, Синклер, если вы захотите убить кого-то или совершить какое-нибудь гигантское непотребство, подумайте на миг, что это в вас Абраксас так фантазирует! Человек, которого вы хотите убить, это же вовсе не господин такой-то, он, конечно, только его личина. Когда мы ненавидим кого-то, мы ненавидим в его образе то, что сидит в нас самих. То, чего нет в нас самих, нас не трогает.

Никогда Писториус не говорил ничего, что бы меня втайне так глубоко задело. Я не смог ответить. Но что меня больше всего взволновало и поразило, так это созвучие его совета со словами Демиана, которые я долгие годы носил в себе. Они ничего не знали друг о друге, и оба сказали мне одно и то же.

– Вещи, которые мы видим, – тихо говорил Писториус, – это те же вещи, которые в нас. Нет реальности, кроме той, которую мы носим в себе. Большинство людей потому и живут такой нереальной жизнью, что они принимают за реальность внешние картины, а собственному внутреннему миру не дают слова сказать. При этом можно быть счастливым. Но если ты знаешь другое, у тебя уже нет выбора, ты уже не можешь идти путем большинства. Синклер, путь большинства легок, а наш труден… Поймите.

Несколько дней спустя, два раза напрасно прождав его, я встретил Писториуса поздно вечером на улице, когда он в одиночестве выплыл из-за угла, вынесенный холодным ночным ветром, спотыкающийся, совсем пьяный. Я не стал его окликать. Он прошел мимо, не видя меня, уставясь вперед горящим, отчужденным взглядом, как бы повинуясь какому-то темному зову из неизвестности. Я прошел вслед за ним одну улицу, он двигался так, будто его тянули за невидимую проволоку, исступленно и в то же время расслабленно, словно призрак. Я печально пошел домой к своим безвыходным снам.

«Вот как обновляет он мир в себе!» – подумал я и уже в тот же миг почувствовал, что подуманное мною низко и нравственно. Что я знал о его снах? В своем опьянении он шел, может быть, более верным путем, чем я в своей тоске.

На школьных переменах я иногда замечал, что моей близости ищет один одноклассник, на которого я обычно не обращал внимания. Это был невысокого роста, тщедушный, тощий юнец с рыжевато-светлыми, жидкими волосами и чем-то необычным во взгляде и поведении. Как-то вечером, когда я возвращался домой, он подстерег меня на улице, дал мне пройти мимо себя, затем побежал за мной и остановился перед нашей входной дверью.

– Тебе что-то от меня нужно? – спросил я.

– Мне хочется только как-нибудь поговорить с тобой, – сказал он робко. – Будь добр, пройдемся немного.

Я последовал за ним, чувствуя, что он глубоко взволнован и полон ожидания. Его руки дрожали.

– Ты спирит? – спросил он внезапно.

– Нет, Кнауэр, – сказал я со смехом. – Ничего похожего. Как это тебе пришло в голову?

– Но ты теософ?

– Тоже нет.

– Ах, не будь таким скрытным! Я же ясно чувствую, что в тебе есть что-то особенное. У тебя это в глазах. Я твердо уверен, что ты общаешься с духами… Я спрашиваю не из любопытства, Синклер, нет! Я сам в поисках, знаешь, и я очень одинок.

– Рассказывай! – подбодрил я его. – О духах я, правда, ничего не знаю, я живу в своих мечтах, ты это почувствовал. Другие люди тоже живут в мечтах, но не в собственных, вот в чем разница.

– Да, так, наверно, и есть, – прошептал он. – Все дело в том, какого они рода, мечты, в которых живешь… Ты уже слышал о белой магии?

Я должен был ответить отрицательно.

– Это когда учатся владеть собой. Можно стать бессмертным, да и волшебником сделаться. Ты никогда не проделывал таких упражнений?

В ответ на мое любопытство к этим упражнениям он сперва напустил на себя таинственность, но как только я повернулся, чтобы уйти, выложил:

Наши рекомендации