Декабрь 2010 г. Волшебная лавка
Одно из самых приятных мест в Москве – это, безусловно, художественный салон на Пятницкой. Волшебная Лавка для постаревших, но так и не повзрослевших девочек вроде меня.
Там за витринными стёклами лежат сокровища последних Каролингов, перемешанные с сокровищами московских Ларьков-В-Переходах, примерно по одинаковой цене, сияющие одинаково неземной красотой и тайной. Гранаты – драконья кровь. Янтарь – застывшие слёзы королевны Юрате. Яшма и малахит – обломки Каменных Цветков, разгроханных Данилой в очередном припадке творческого кризиса. На стенах висит поддельный Шилов кисти Серова и Репина. На полках стоят глиняные коты со светочами в руках и гипсовые ангелы с сосисками в лапах – все похожие друг на друга, как близнецы, и все – индивидуально-авторские. В углу громоздятся китайские вазы эпохи Мин с двуглавыми орлами и портретами Наполеона, а рядом - кузнецовский фарфор, помеченный клеймом “Made in China.” Под потолком висят шерстяные говорящие вороны и молчат. Седой кудрявый продавец сидит на низком табурете и деловито и безрезультатно целуется с коричневой керамической лягушкой.
А ещё там всё время ставят хорошую музыку. Почему-то как правило «Дублинцев». Они как-то особенно прижились и освоились в этом местечке – видимо, потому что сами когда-то являли собой такую же завораживающую смесь волшебства и ширпотреба. А когда я зашла туда на днях, то удивилась. Вместо Ронни Дрю там пел Шаляпин. Настоящий, качественный Шаляпин с очень похожим граммофонным треском, чиханьем, скрипеньем и шипением.
Из-за острова на стрежень
На простор морской волны
Выплывают расписные
Стеньки Разина
— Штаны! – радостно угадывает мальчик, прилипший к витрине с антикварными оловянными фашистами.
— Неостроумно, Прохор, - одёргивает его полная интеллигентная мама в павловопосадском платке. – Какая хорошая запись, - говорит она кудрявому продавцу. – Очень здорово воспроизведёт граммофон… как будто настоящий.
— Не граммофон, а патефон, - уточняет продавец, ставя лягушку на место.- Он и есть настоящий. Представляете – зашёл какой-то мужик. С виду нормальный. Увидел на полке патефон, попросил разрешения послушать, исправный или нет. Мы ему всё сняли с полки – и патефон, и пластинки. А он всё это схватил, заперся у нас в служебном помещении и вот уже третий час там сидит, их крутит. По второму, не то по третьему кругу пошёл… Мы прямо не знаем, кого вызывать – милицию или «скорую».
Он улыбается так, что за версту видно – никого он не вызовет. Две продавщицы кивают ему и тоже улыбаются. Толстая интеллигентная покупательница смеётся; мальчик Прохор подпрыгивает, взвизгивая от восторга, а потом все они, одинаково подпершись ладонями, слушают про то, как
Вдоль по улице метелица метёт,
За метелицей мой милый друг идёт…
— Мама, Метелица – это девушка? – шёпотом уточняет Прохор.
Мама рассеянно кивает. Вороны под потолком умилённо вздыхают и топорщат шерстяные перья. Потом мама с Прохором уходят, над дверью звякает колокольчик, и с улицы слышно, как Прохор радостно и мелодично орёт во всё горло, перекрывая шум машин и дальний звон церковных колоколов:
Ты по-стой, посто-о-ой, красавица моя,
Дозволь наглядеться, радость, на тебя!
Декабрь 2010 г.
В вагоне тесно, полутемно и муторно-спокойно, как в царстве Аида. Пахнет чуть-чуть бомжом, чуть-чуть копчёной рыбой и почему-то талым снегом, хотя на поверхности снега почти ещё нет. Сзади кто-то невидимый вполголоса, с придыханием, рассказывает кому-то, такому же невидимому – а может, просто самому себе:
— Час и сорок минут сегодня ждали электричку, представляешь? На таком морозе… И ни двинуться, ни притопнуть – такая кругом толпа. Все стоят впритык – вот так вот, голова к голове, и ни туда, ни сюда…. А в тамбуре ещё и свет отключили… Мало того, что перед этим вся эта толпа через один турникет пёрлась, потому что все остальные на ремонте, а ещё и свет отключили. И электричек нет. Объявляют только, что задерживаются, а на сколько – не говорят… Вот так и стояли столбом на морозе…и ни туда, ни сюда… Я думала – помру, не дождусь… А уйти в зал ожиданий – смысле нет, там не отапливается… И к тому же – вдруг, ты уйдёшь, а электричка придёт…
Двери открываются, в вагон, пошатываясь, входит парень с красным лицом и неподвижными красноватыми глазами. Тут же пошатывается и хватается за рукав какой-то тётки в высокой, как кичка, шапке.
Тётка остервенело, с завидной быстротой реакции толкает его в грудь обеими руками.
— Пьянь чёртова! Кто вас только сюда пускает?!
Парень летит навзничь, откинув голову назад. От падения на пол вагона его спасает только плотная, как стена, толпа, в которую от врезается спиной, как в батут.
И тут только я вижу, что в руке у парня – белая тросточка. И все это видят.
Парень – не пьяный. Он просто слепой. Слабовидящий, как теперь говорят.
Тётка тоже это видит и слега пугается. Но только слегка.
— А чего,- говорит она растерянно, но с неостывшей ещё злобой. – Ездиют тут… Чего ездиют-то? Сидели бы дома…
Толпа молчит. Кто-то уже взял парня под руку и подвёл к ближайшему сиденью, кто-то пытается уступить ему место. Парень неловко улыбается и отнекивается. На тётку никто, в общем-то, не смотрит. Но на ближайшей станции она торопится выскочить.
Я тоже выхожу на этой станции, потому что она – моя. Иду по платформе к эскалатору и вижу по пути ту самую тётку, привалившуюся к колонне тяжёлой засаленной дублёнкой. Она стоит и сердито сморкается. Глаза у неё красные и неподвижные, - совсем как у того парня.
Я не знаю, о чём она плачет. Может, вспоминает, как стояла час и сорок минут на лютом морозе посреди измученной, глухо ропщущей толпы, вслушиваясь в дальние хриплые гудки и потустороннее бормотание динамика? Или о том, как потом в такой же толпе ещё сорок минут ехала в какую-то душную, безнадёжную неизвестность? Или о том, как потом, не разобравшись и не зная, куда всё ЭТО девать, ударила инвалида? Или вообще о чём-то своём….
Она всхлипывает, трёт веки, размазывает по платку помаду, и я вижу, как сквозь эти непонятные, чужие, не касающиеся никого вокруг слёзы неуверенно и щемяще-красиво проступает лицо.