Шесть выстрелов в лунном свете 13 страница

Наконец он отправился в Помпело вместе со своими ликторами[212]и слугами; городок, полнившийся весьма впечатляющими и тревожными слухами, горячо поддерживал его приказ о пресечении шабаша. Желая посоветоваться с кем-либо, кто знал суть происходящего, проконсул приказал мне сопровождать когорту Аселлия. Бальбуций присоединился к походу и стремился своими советами противостоять задуманному предприятию: он искренне полагал, что решительные военные действия послужат причиной опасных волнений среди васконов — и варваров-кочевников, и тех, кто вел оседлую жизнь.

Так мы все и оказались здесь, в этих осенних горах, освещенных таинственными закатными лучами, — старый Скрибоний Либон в тоге-претексте,[213]с сияющей лысой головой, на которой играли золотые блики, и морщинистым ястребиным лицом; Бальбуций в сверкающем шлеме и нагруднике, выбритый до синевы и с плотно сжатыми губами, выдававшими откровенное и упорное несогласие; молодой Аселлий в отполированных наголенниках и с высокомерной усмешкой на лице, а также любопытное смешение горожан, легионеров, местных варваров, крестьян, ликторов, рабов и слуг. Я был облачен в обычную тогу и не имел при себе никаких знаков отличия. И повсюду вокруг был разлит гнетущий ужас. Городской и сельский люд едва осмеливался говорить вслух, а люди из окружения Либона, проведшие в здешних местах около недели, похоже, уже успели заразиться безымянным страхом. Сам старый Скрибоний выглядел необыкновенно мрачным, и громкие звуки голосов тех, кто прибыл позднее, казались странно неуместными, словно мы находились на месте чьей-то смерти или в храме некоего неведомого бога.

Мы вошли в преторий,[214]и между нами начался нелегкий разговор. Бальбуций настойчиво повторил свои возражения, и его поддержал Аселлий, который, по-видимому, относился ко всем уроженцам этих мест с крайним презрением, но вместе с тем считал неразумным их будоражить. Оба военачальника утверждали, что бездействовать к неудовольствию меньшей части населения, состоящей из колонистов и цивилизованных аборигенов, менее рискованно, чем, искореняя жуткие ритуалы, вызвать гнев большинства, а именно варваров и крестьян. Я же, в свою очередь, повторил, что необходимо действовать, и выразил готовность сопровождать когорту в любом походе, который она предпримет. Я указал на то, что васконы-варвары, мягко говоря, непокорны и ненадежны, и потому, какую бы тактику мы сейчас ни избрали, стычки с ними — всего лишь вопрос времени; что в прошлом они не выказали себя опасными для наших легионов противниками и что было бы недостойно представителей римского народа позволить варварам нарушать порядок, которого требуют правосудие и престиж Республики. С другой стороны, успешное управление провинцией зависит в первую очередь от безопасности и доброго расположения цивилизованной части общества, людей, чьими стараниями развивается торговля и обеспечивается процветание и в чьих венах — немалая доля нашей италийской крови. Хотя эти люди, возможно, и составляют меньшинство населения, они являются надежным элементом, на чью верность можно положиться и чье содействие прочнее всего подчинит провинцию власти Сената и римского народа. Должно и полезно предоставить им защиту, которая полагается римским гражданам, предприняв для этого (тут я бросил саркастический взгляд на Бальбуция и Аселлия) некоторые старания и хлопоты, а также ненадолго прекратив попойки и петушиные бои в лагере, разбитом в Калагуррисе. В том, что Помпело и его жителям угрожает реальная опасность, меня убеждали проведенные мною исследования. Я прочел множество свитков из Сирии, Египта и таинственных городов Этрурии и долго беседовал с кровожадным жрецом Дианы Арицийской[215]в лесном святилище на берегу озера Неми. Во время шабашей в горах могли разыгрываться жуткие сцены, которым было не место во владениях римского народа; и попустительство известного рода оргиям, обычно сопровождающим эти шабаши, мало соответствовало обычаям тех, чьи предки при консуле Аулии Постумии казнили множество римских граждан, предававшихся вакханалиям (память об этом запечатлело специальное постановление сената,[216]выгравированное в бронзе и доступное ныне взору каждого). Застигнутый в должное время, прежде чем ритуалы пробудят к жизни нечто, способное противостоять железу римского пилума,[217]шабаш мог быть остановлен силами одной когорты. Требовалось лишь взять под стражу непосредственных его участников, не трогая при этом многочисленных зрителей, что значительно пригасило бы недовольство симпатизировавших шабашу поселян. Словом, как долг, так и целесообразность требовали решительных действий, и я готовился выступить в поход, ибо не сомневался, что Публий Скрибоний, памятуя о достоинстве и обязательствах римского народа, отправит когорту в горы — в согласии со своим планом и вопреки настойчиво повторяемым протестам Бальбуция и Аселлия, чьи речи подобали скорее провинциалам, нежели римлянам.

Закатное солнце стояло уже очень низко, и весь городок, погруженный в безмолвие, казалось, был окутан таинственными и губительными чарами. Проконсул Публий Скрибоний наконец одобрил мои предложения и временно включил меня в состав когорты, наделив полномочиями старшего центуриона; Бальбуций и Аселлий выразили свое согласие — первый более учтиво, нежели последний. Когда на дикие осенние склоны спустились сумерки, издалека стала доноситься размеренная и жуткая дробь неведомых барабанов. Несколько легионеров выказали робость, но резкие слова приказа вернули их в строй, и вскоре вся когорта выстроилась на открытой равнине к востоку от цирка. Либон, так же как и Бальбуций, решил лично сопровождать когорту; однако оказалось чрезвычайно трудно найти среди местных жителей того, кто смог бы показать дорогу в горы. В конце концов юноша по имени Верцеллий, чистокровный римлянин, согласился провести нас хотя бы через предгорья.

Мы выступили походным строем в сгущавшихся сумерках; над лесами слева от нас дрожал тонкий серебряный серп молодой луны. Больше всего нас беспокоило то, что шабаш все еще продолжался . Слухи о прибытии в город когорты, вероятно, достигли гор, и даже неясность наших дальнейших намерений не могла сделать их менее тревожными — однако барабаны по-прежнему выбивали зловещую дробь, как будто участники действа по каким-то причинам оставались безразличны к тому, идут на них маршем силы римского народа или нет. Гул усилился, когда мы достигли ущелья с уходившей вверх тропой; нас с двух сторон обступили крутые лесистые склоны, стволы деревьев в колеблющемся свете наших факелов приобрели странно-причудливый вид.

Все передвигались пешком, кроме Либона, Бальбуция, Аселлия, двух-трех центурионов и меня; наконец тропа стала такой крутой и узкой, что всадникам пришлось спешиться, и группе из десяти человек было приказано стеречь лошадей, хотя едва ли какие-нибудь грабители могли объявиться здесь в такую страшную ночь. Временами нам казалось, будто по лесу невдалеке от нас крадется чья-то фигура; после получасового подъема продвижение когорты, насчитывавшей более трехсот человек, оказалось крайне затруднено из-за чрезмерной крутизны и узости тропы. И вдруг из леса, оставшегося позади, до нас донесся ужасающий звук. Его издавали привязанные лошади — они визжали … не ржали, а именно визжали … и ни одного огонька, ни единого звука человеческого голоса, которые могли бы объяснить происходившее внизу. В тот же миг на расположенных впереди горных вершинах вспыхнули костры, и стало казаться, что ужас подстерегает нас с обеих сторон.

Поискав юного Верцеллия, нашего провожатого, мы нашли лишь съежившуюся массу, утопавшую в луже крови. В руке проводника был зажат короткий меч, сорванный с пояса подцентуриона Децима Вибулана, а на лице его застыло выражение такого ужаса, что самые отважные ветераны, увидев его, побледнели. Он убил себя, услышав визг лошадей… он , родившийся и выросший в здешних краях и знавший, какие слухи ходят про эти горы. Тотчас один за другим начали гаснуть факелы, крики перепуганных легионеров сливались с непрерывным визгом привязанных внизу лошадей. Воздух сделался ощутимо прохладнее — стремительнее, чем это бывает в начале ноября, — и словно задрожал от ужасных волн, порожденных биением громадных крыльев.

Вся когорта пребывала теперь в бездействии, и в угасавшем свете факелов я увидел то, что показалось мне фантастическими тенями, которые очертил в небе призрачный свет Млечного Пути, когда они скользили на фоне Персея, Кассиопеи, Цефея и Лебедя. Затем с неба внезапно исчезли все звезды — даже яркие Денеб и Вега впереди и одинокие Альтаир и Фомальгаут позади нас. А когда окончательно потухли факелы, над потрясенной и пронзительно кричавшей когортой остались видны только тлетворные и жуткие жертвенные костры, полыхавшие на горных вершинах; в их адском алом свете начали вырисовываться силуэты огромных, неистово скачущих безымянных тварей, о которых умалчивают даже самые фантастические из тайных сказаний фригийских жрецов и кампанийских старух.

Достигнув предела громкости, дьявольская барабанная дробь перекрыла слившиеся в ночи крики людей и лошадей, а пронизывающий, холодный как лед ветер с жуткой неторопливостью скользнул вниз с заповедных высот и стал поочередно овевать каждого воина, пока вся когорта не забилась с криком в темноте, как живая иллюстрация судьбы Лаокоона и его сыновей.[218]Только старый Скрибоний Либон выглядел покорившимся судьбе. Посреди всеобщего крика он произнес несколько слов, которые до сих пор отдаются эхом в моих ушах: «Malitia vetus: malitia vetus est… venit… tandem venit…»[219]

А затем я проснулся. Это был самый яркий из всех виденных мною за долгие годы снов, явившийся из тайников подсознания, которые длительное время пребывали в забвении и неприкосновенности. О судьбе той когорты никаких сведений не сохранилось, но известно, что по крайней мере город был спасен — энциклопедии свидетельствуют, что Помпело существует и поныне, под современным испанским именем Памплона.[220]

Остаюсь к услугам Вашего готического превосходительства,

Гай Юлий Вер Максимин

Память[221]

(перевод О. Мичковского)

В долине Нис ущербная луна сияет мертвенно и тускло, концами своего неровного серпа касаясь губительной листвы гигантских анчаров.[222]В глубине долины полно уголков, где царит вечный мрак, и те, кто там обитает, надежно скрыты от постороннего взора. Среди дворцовых руин, разбросанных по заросшим травой и кустарником склонам, стелются ползучие лозы и побеги вьющихся растений — цепко оплетая надломленные колонны и угрюмые монолиты, они взбираются на мраморные галереи, выложенные руками неведомых зодчих. В ветвях исполинских деревьев, что высятся среди запущенных дворов, резвятся обезьянки, а из глубоких подземелий, где спрятаны несметные сокровища, выползают ядовитые змеи и чешуйчатые твари, не имеющие названия.

Громадные каменные глыбы спят мертвым сном под одеялами из сырого мха — это все, что осталось от могучих стен. Когда-то эти стены воздвигались на века — и, по правде сказать, по сей день еще служат благородной цели, ибо черная жаба нашла себе приют в их тени.

А по самому дну долины несет свои вязкие, мутные воды река Век. Неизвестно, где берет она начало и в какие подводные гроты впадает, и даже сам Демон Долины не ведает, куда струятся ее воды и отчего у них такой красный цвет.

Однажды Джинн, пребывающий в лучах луны, обратился к Демону Долины с такой речью:

— Я стар и многого не помню. Скажи мне, как выглядели, что совершили и как называли себя те, кто воздвиг эти сооружения из камня?

И Демон отвечал:

— Я — Память и знаю о минувшем больше, нежели ты. Но и я слишком стар, чтобы помнить все. Те, о ком ты спрашиваешь, были столь же загадочны и непостижимы, как воды реки Век. Деяний их я не помню, ибо они продолжались лишь мгновение. Их внешность я припоминаю смутно и думаю, что они чем-то походили вон на ту обезьянку в ветвях. И только имя запомнилось мне навсегда, ибо оно было созвучно названию реки. Человек — так звали этих созданий, безвозвратно канувших в прошлое.

Получив такой ответ, Джинн вернулся к себе на луну, а Демон еще долго задумчиво смотрел на маленькую обезьянку, резвившуюся в ветвях исполинского дерева, что одиноко высилось посреди запущенного двора.

Ньярлатхотеп[223]

(перевод О. Мичковского)

Ньярлатхотеп… крадущийся хаос… Я единственный, кто уцелел… И я буду говорить в пустоту…

Когда это началось, я точно не помню — во всяком случае, с тех пор минул не один месяц. Весь мир словно застыл в напряженном ожидании чего-то страшного. К повсеместному политическому и общественному брожению добавилось странное и неотвязное ощущение надвигающейся катастрофы — катастрофы глобальной и неотвратимой, подобной тем, что происходят в кошмарных снах. Люди ходили бледные и встревоженные; воздух полнился всевозможными предсказаниями, которые настолько противоречили здравому смыслу, что никто не смел в них поверить. Над планетой тяготело сознание неискупимой вины, а из бездонных межзвездных пространств веяло ледяным холодом, и горе было тому, кто испытывал его на себе, оказавшись в темном безлюдном месте! Смена времен года дала какой-то дьявольский сбой — бабье лето, казалось, длилось уже целую вечность, и создавалось впечатление, что мир, а быть может, и вся Вселенная вышли из подчинения известных людям богов или сил и подпали под власть богов или сил неведомых.

Вот тогда-то и объявился Ньярлатхотеп, выходец из Египта. Говорили, что он представитель старинного рода и выглядит как фараон. Феллахи, завидев его, простирались ниц, хотя и не могли объяснить почему. Сам он утверждал, что восстал из глубины двадцати семи столетий и что до него доходили послания с других планет. Путешествуя по цивилизованным странам, Ньярлатхотеп — смуглый, стройный и неизменно мрачный — приобретал какие-то замысловатые приборы из стекла и металла и мастерил из них другие приборы, еще более замысловатые. Он выступал с речами на научные темы, рассказывал об электричестве и психологии и демонстрировал такие удивительные опыты, что зрители теряли дар речи, а его слава росла с каждым днем. Те, кому случалось побывать на его выступлениях, советовали сходить на них другим, но в голосе их при этом звучала дрожь. Всюду, где бы он ни появлялся, спокойной жизни приходил конец, и предрассветные часы оглашались криками людей, преследуемых кошмарными видениями. Никогда прежде подобные вещи не принимали характер общественного бедствия, и умные люди начали поговаривать о том, что неплохо было бы запретить сон в предутренние часы, дабы истошные вопли несчастных не смущали покой луны, льющей бледный сочувственный свет на зеленые воды городских каналов и ветхие колокольни, вонзенные в тусклое нездоровое небо.

Я хорошо помню, как Ньярлатхотеп появился в нашем городе — в этом огромном, старинном и сумрачном городе, хранящем память о бесчисленных злодеяниях прошлого. Я был немало наслышан о Ньярлатхотепе от своего приятеля, поведавшего мне о том неизгладимом впечатлении, которое производили на людей его опыты, и горел желанием увидеть их воочию и разоблачить как ловкие трюки. По словам приятеля, эти опыты превосходили самое смелое воображение, ибо пророчества, проецируемые на экран в зашторенной комнате, были под силу одному лишь Ньярлатхотепу, а его пресловутые искры обладали чудесной способностью вызывать у людей видения, что доселе таились в самой глубине их зрачков и не могли быть извлечены никаким иным способом. Впрочем, мне и раньше доводилось слышать, будто все, кто побывал на сеансах Ньярлатхотепа, получали способность видеть такие вещи, каких не могли видеть другие.

Стоял жаркий осенний вечер, когда среди толпы таких же любопытных я двигался по шумным улицам на встречу с Ньярлатхотепом. Мы прошли через весь город, а потом нескончаемо долго поднимались по ступеням, ведущим в тесный и душный зал. И когда на экране замаячили тени, я различил неясные очертания фигур в капюшонах, собравшихся на фоне древних развалин, и желтые, искаженные злобой лица, выглядывающие из-за обломков каменных сооружений. И еще я увидел мир, одолеваемый мраком, и разрушительные смерчи, нисходящие с запредельных высот, и яростную пляску вихрей вокруг тусклого остывающего солнца. А потом над головами зрителей причудливо затанцевали искры, и у меня волосы встали дыбом при виде тех неведомо откуда взявшихся уродливых теней, что повисли над головами присутствующих. И когда я, самый хладнокровный и рациональный из всех, дрожащим голосом пробормотал что-то насчет «надувательства» и «статического электричества», Ньярлатхотеп приказал нам убираться вон, и, спустившись по головокружительной лестнице, мы выбежали в сырую и жаркую тьму пустынных ночных улиц. Я торжествующе вскричал, что мне было совсем не страшно, и все дружным хором поддержали меня. Мы принялись клятвенно заверять друг друга в том, что город совсем не изменился, что в нем по-прежнему идет жизнь, и при тускнеющем свете уличных фонарей без конца клеймили гнусного шарлатана и смеялись над собственным легковерием.

А потом с нами стало твориться что-то неладное. Думаю, причиной тому послужил болезненный, зеленоватый свет луны, ибо как только погасли фонари, мы непроизвольно выстроились в своего рода шеренги и принялись двигаться к некой известной нам цели, о которой не смели не только говорить, но и думать. Мы шли и замечали, что там, где раньше была мостовая, теперь росла трава, а на месте трамвайных рельсов лишь изредка попадалась полоска-другая ржавого металла. Один раз мы наткнулись на трамвай — искореженный, с выбитыми стеклами, запрокинутый набок, и, сколько бы мы ни всматривались вдаль, мы никак не могли понять, куда делась третья по счету башня на берегу реки и почему верхушка второй башни имеет такие неровные очертания. Затем мы разбились на узкие колонны, каждая из которых потянулась в свою сторону. Одна скрылась в переулке налево, откуда потом еще долго доносились отзвуки душераздирающих стонов. Другая спустилась в заросший сорняками вход в метро, огласив ночные улицы смехом, более похожим на вой. Колонна, в которой двигался я, направилась за пределы города, и вскоре мне стало холодно, как зимой. Оглядевшись, мы увидели, что находимся в открытом поле среди снегов, зловеще мерцающих в мертвенном свете луны. Откуда она здесь взялась — эта нетронутая снежная пустыня, простирающаяся во все стороны на необозримое расстояние? Лишь в одном месте снега расступались — там зияла чудовищная пропасть, казавшаяся еще более черной посреди своего ослепительного окружения. Мои спутники, словно завороженные, устремились в эту пропасть, и только теперь я увидел, насколько малочисленной была наша колонна. Сам я не торопился следовать примеру остальных, ибо эта черная щель среди освещенных зеленоватым светом снегов внушала мне смертельный страх, тем более что оттуда, где скрылись мои товарищи, раздавались жалобные стоны и причитания. Но мои силы были слишком слабы, чтобы противиться неудержимой тяге, увлекавшей меня вниз, и, словно в ответ на призыв тех, кто прежде меня скрылся в этой бездне, я нырнул, трепеща и обмирая от страха, в беспросветную пучину невообразимого ужаса…

О вы, с виду разумные, а на деле безумцы, что прежде считались богами, — только вы можете рассказать все как было!

Слабая, беспомощная тень, корчась от боли, причиняемой железной хваткой неведомых рук, мчится сквозь непроглядную тьму распадающегося на части мироздания мимо мертвых планет с язвами на месте городов. Ледяные вихри задувают тусклые звезды, словно свечи. Бесформенные призраки невообразимых монстров встают над галактиками. За ними теснятся смутные очертания колонн неосвященных храмов, что покоятся на безымянных утесах, а вершинами уходят в пустоту гибельного пространства — туда, где кончается царство света и тьмы. И на всем протяжении этого жуткого вселенского кладбища падение сопровождается приглушенным и размеренным, как сердцебиение, барабанным боем и тонкими заунывными причитаниями кощунствующих флейт; и под эти отвратительные дроби и трели, что доносятся из непостижимой беспросветной бездны, лежащей за гранью времен, выделывают свои замедленные, неуклюжие и беспорядочные па гигантские, чудовищные боги, последние боги Вселенной, эти незрячие, немые и бездушные статуи, воплощение которых — Ньярлатхотеп.

Ex oblivione[224][225]

(перевод О. Мичковского)

Когда настали мои последние дни и ничтожные мелочи жизни стали сводить меня с ума, подобно тем каплям воды, что падают на голову несчастной жертвы в камере пыток, я стал все чаще искать прибежища в лучезарном царстве снов. Там я находил ту толику красоты, которой мне так недоставало в жизни, и подолгу бродил по старым, запущенным садам под сенью очарованных рощ.

В тех снах, где ветер был теплым и пряным, я слышал зов юга и, устремляясь ему навстречу, парил в безбрежном пространстве под неведомыми звездами.

А в снах, где моросил дождь, я скользил в челноке по недвижной глади сумрачной подземной реки, пока не попадал в страну пурпурных закатов, разноцветных деревьев и неувядающих роз.

И еще мне снилось, будто я иду по чудесной золотой долине, вступаю в тенистую рощу с живописными развалинами и останавливаюсь перед высокой, сплошь увитой плющом стеной с крошечной бронзовой калиткой.

Я часто видел этот сон — и с каждым разом проводил все больше времени в прохладном полумраке среди высоких, причудливо изогнутых стволов, меж которыми тут и там виднелись потемневшие от времени камни древних храмов, погребенных в черной сырой земле. И всякий раз пределом моих ночных скитаний становилась могучая, увитая плющом стена с крошечной бронзовой калиткой.

День ото дня все сильнее ощущая на себе тяжесть серых и однообразных будней, я с нетерпением ждал наступления ночи, чтобы вновь перенестись в чудесную долину и бродить по тенистым рощам, вкушая неизъяснимое блаженство. С некоторых пор я даже стал подумывать о том, чтобы остаться там навсегда и покончить с прозябанием в этом безрадостном мире, лишенном прелести и красоты. И когда я глядел на крошечную калитку в могучей стене, я сердцем чувствовал, что она ведет в волшебное царство грез, откуда нет возврата.

Отныне я каждую ночь занимался поисками потайной щеколды, отодвинув которую я смог бы пройти через калитку в древней, увитой плющом стене. И хотя все старания мои были тщетны, я не отчаивался и продолжал свои поиски — ведь там, за стеной, меня ждало лучезарное царство вечной и прекрасной жизни.

В одном из снов я забрел в призрачный город Закарион и там нашел древний манускрипт, испещренный размышлениями мудрецов, которые некогда жили в этом городе и были слишком мудры, чтобы родиться наяву. Манускрипт этот содержал многочисленные свидетельства о мире снов и в том числе одну легенду, где говорилось о золотой долине, священной храмовой роще и высокой стене с крошечной бронзовой калиткой. С первого взгляда я понял, что эта легенда повествует о тех самых местах, где я столь часто бывал, и я долго вчитывался в пожелтевший от времени свиток.

Одни из мудрецов восторженно расписывали чудеса, таившиеся по ту сторону стены, другие с содроганием говорили об ужасах и великих разочарованиях. Я не знал, кому из них верить, но желание попасть в ту неведомую страну разгорелось во мне еще сильнее, ибо ничто так не притягивает нас, как тайна и неопределенность, и ничто так не пугает, как проза повседневности. Поэтому, как только я вычитал про снадобье, с помощью которого можно проникнуть за калитку в высокой стене, я решил прибегнуть к нему перед очередным отходом ко сну.

Сегодня ночью я принял это снадобье и перенесся в золотую долину с тенистыми рощами. На этот раз калитка оказалась открытой, и из нее исходило ослепительное сияние, придавая еще более причудливый и загадочный вид искривленным стволам и куполам погребенных храмов. Окрыленный увиденным, я устремился навстречу красотам и радостям той страны, откуда не бывает возврата.

Но когда калитка распахнулась шире и чары снадобья и сна перенесли меня по ту сторону стены, я понял, что моим надеждам на великолепие и красоту пришел конец, ибо там, куда я попал, не было ни суши, ни воды, но одна сплошная белизна пустого и безбрежного пространства. И, охваченный блаженством, о котором я не смел и мечтать, я заново растворился в исходной бесконечности кристального забвения, откуда демон по имени Жизнь призвал меня на один только краткий и безотрадный миг.

При свете луны[226]

(перевод О. Мичковского)

Я ненавижу луну, я смертельно боюсь луны — ибо в ее зыбком свете иные знакомые и милые сердцу места порой представляются мне чужими и безотрадными…

Это было в тот вечер, когда я гулял при луне по старому, запущенному саду, — в тот волшебный летний вечер, когда дурманящие ароматы цветов и колыхание влажной листвы навевали сумбурные и красочные грезы. Приблизившись к неглубокому ручью с кристально чистой водой, я обратил внимание на странную рябь, появившуюся на его тронутой желтизной поверхности, как если бы некая сила властно влекла эти мирные воды в нездешние моря. Быстро и беззвучно, игриво и торжественно — кто знает, куда устремлялся этот заклятый луной поток? А в это время с утопающих в зелени берегов, подхватываемые пьянящим ночным ветерком, один за другим взмывали в воздух белые цветы лотоса — взмывали и в отчаянии бросались в поток, а потом кружились в бешеном водовороте под затейливым сводчатым мостом и оглядывались назад с выражением зловещей безмятежности, свойственным лицам умерших.

Охваченный паническим страхом перед неизвестностью и перед этими мертвыми лицами, которые, казалось, манили меня за собой, я бросился бежать вдоль берега ручья, безжалостно топча забывшиеся сном цветы; я бежал и все более убеждался в том, что при свете луны этот сад не имеет конца. Там, где днем я видел стены, теперь открывались все новые и новые панорамы с деревьями и тропинками, цветами и кустами, каменными идолами и пагодами — и позолоченный луной поток бежал, извиваясь меж травянистых берегов под причудливыми мостами из мрамора. А мертвые лица-лотосы по-прежнему звали меня за собой, отверзая скорбные уста, и я бежал, не переводя духа, пока не достиг того места, где тростник колыхался на ветру и мерцали песчаные отмели, — здесь ручей раздавался вширь и сливался с безбрежным и безымянным морем.

Все та же ненавистная луна озаряла необозримую морскую гладь; упоительные благоухания курились над безмолвными водами. Увидев, как лица-лотосы погружаются в пучину моря, я пожалел о том, что у меня нет сети, чтобы вызволить их оттуда и узнать у них ночные секреты луны. Но вскоре луна скатилась к западу, и сонные воды лениво отхлынули от сумрачных берегов, обнажив старинные шпили и белые колонны, украшенные гирляндами водорослей. И тогда я понял, что это тот самый затонувший город, куда попадают все умершие, и затрепетал, потеряв всякое желание беседовать с лицами-лотосами.

Но когда я различил на горизонте черный силуэт кондора, спускавшегося с небес, чтобы передохнуть на выступавшей из воды поверхности огромного рифа, я страстно возжелал расспросить его о тех, кого знал при жизни. И я бы непременно расспросил его, когда бы он не находился так далеко от меня, — но он был слишком далеко, а потом и вовсе исчез из виду, как будто растаял на фоне огромной черной скалы.

При неверном свете заходящей луны я продолжал наблюдать за отливом. Я видел, как обнажаются все новые и новые шпили, башни и крыши мертвого города. И пока я стоял и смотрел, упоительные благоухания постепенно уступали место тошнотворному запаху гниющей плоти — ибо именно сюда, в это глухое и богом забытое место, собирались мертвые тела со всего света, дабы ими набивали себе брюхо жирные морские черви.

Тем временем зловещая луна висела уже так низко, что едва не касалась поверхности моря, кишевшего чудовищными червями. И, глядя, как зыбятся воды там, где извивались скользкие черви, я словно кожей ощутил какую-то новую угрозу, исходившую с той стороны, где скрылся кондор.

Интуиция меня не обманула — ибо к тому моменту, когда я поднял глаза, отлив обнажил значительную часть широкого рифа, у которого прежде виднелась одна верхушка, и я с ужасом увидел, что это вовсе не риф, а черное базальтовое темя чудовищного монстра, чей громадный лоб уже выступал над водой в тусклом свете луны, а исполинские копыта, должно быть, бороздили ил где-то в невообразимых глубинах. Представив себе, что произойдет, когда луна с ее дьявольским оскалом и отвратительной желтизной предательски улизнет, а из воды покажется доселе невидимое лицо чудовища и на меня уставятся его глаза, я испустил отчаянный вопль.

И чтобы не стать добычей этой безжалостной твари, я, не раздумывая, нырнул в зловонное мелководье — туда, где среди опутанных водорослями стен и отсыревших мостовых жирные морские черви справляли свою жуткую тризну на останках мертвецов, прибывших со всего света.

История «Некрономикона»[227]

(перевод О. Мичковского)

В оригинале труд озаглавлен «Аль-Азиф», где «азиф» — это звук, издаваемый по ночам, как гласит арабское поверье, злыми духами (в действительности — насекомыми).

Автором труда является Абдул Альхазред, безумный поэт из города Сана,[228]что в Йемене, живший в период правления Омейядов[229]около 700 года н. э. Он посещал руины Вавилона, исследовал подземные лабиринты Мемфиса и провел десять лет в полном одиночестве в той великой пустыне на юге Аравии, что с античных времен носит название Руб-эль-Хали, или Необитаемая, а современными арабами именуется Дехной, или Багряной. Считается, что она находится под покровительством населяющих ее демонов и духов смерти. Чудеса этой пустыни несметны и непостижимы, если верить рассказам тех, кто якобы в ней побывал. Последние годы своей жизни Альхазред провел в Дамаске, где и был написан «Некрономикон» («Аль-Азиф»), О его смерти или исчезновении (738 г.) ходит множество жутких и противоречивых слухов. Ибн Халикан (биограф, живший в XII веке) пишет, что он был схвачен и растерзан среди бела дня невидимым монстром на глазах многочисленной толпы парализованных страхом людей. Немало анекдотов ходит о его безумии. Он, например, утверждал, будто видел легендарный Ирем, или Город колонн, и извлек из-под развалин одного заброшенного безымянного города поразительные хроники и своды сокровенных знаний, оставшиеся после той расы, что населяла землю прежде человечества. Формально исповедуя ислам, он был равнодушен к Аллаху и почитал неведомых богов, которых именовал Йог-Сототом и Ктулху.

Наши рекомендации