Очерк истории критического метода
Глава третья. Критика
Даже самые наивные полицейские прекрасно знают, что свидетелям нельзя верить на слово. Но если всегда исходить из этого общего соображения, можно вовсе не добиться никакого толку. Давно уже догадались, что нельзя безоговорочно принимать все исторические свидетельства. Опыт, почти столь же давний, как и само человечество, научил: немало текстов содержат указания, что они написаны в другую эпоху и в другом месте, чем это было на самом деле; не все рассказы правдивы, и даже материальные свидетельства могут быть подделаны. В средние века, когда изобиловали фальшивки, сомнение часто являлось естественным защитным рефлексом. «Имея чернила, кто угодно может написать что угодно», — восклицал в XI в. лотарингский дворянчик, затеявший тяжбу с монахами, которые пустили в ход документальные свидетельства. Константинов дар — это поразительное измышление римского клирика VIII в., подписанное именем первого христианского императора, — был три века спустя оспорен при дворе благочестивейшего императора Оттона III ( Подложная грамота VIII в., согласно которой римский император Константин предоставил папе Сильвестру I светскую власть над частью империи, включая Италию, служила юридическим оправданием притязаний папства на верховенство в Европе. Германский император Оттон III, стремясь укрепить свою власть над Италией и Римом, который он желал превратить в центр империи, отказался признавать законность «Константинова дара» и актом 1001 г. объявил его фальшивкой.). Поддельные мощи начали изымать почти с тех самых пор, как появился культ мощей.
Однако принципиальный скептицизм — отнюдь не более достойная и плодотворная интеллектуальная позиция, чем доверчивость, с которой он, впрочем, легко сочетается в не слишком развитых умах. Во время первой мировой войны я был знаком с одним бравым ветеринаром, который систематически отказывался верить газетным новостям. Но если случайный знакомый сообщал ему самые нелепые слухи, он прямо-таки жадно глотал их.
Точно так же критика с позиций простого здравого смысла, которая одна только и применялась издавна и порой еще соблазняет иные умы, не могла увести далеко. В самом деле, что такое в большинстве случаев этот пресловутый здравый смысл? Всего лишь мешанина из необоснованных постулатов и поспешно обобщенных данных опыта. Возьмем мир физических явлений. Здравый смысл отрицал антиподов. Он отрицает эйнштейновскую вселенную. Он расценивал как басню рассказ Геродота о том, что, огибая Африку, мореплаватели в один прекрасный день увидели, как точка, в которой восходит солнце, перемещалась с правой стороны от них на левую (См. Геродот. История, IV, 42.). Когда же идет речь о делах человеческих, то хуже всего то, что наблюдения, возведенные в ранг вечных истин, неизбежно берутся из очень краткого периода, а именно — нашего. В этом — главный порок вольтеровской критики, впрочем, часто весьма проницательной. Не только индивидуальные странности встречаются во все времена, но и многие некогда обычные душевные состояния кажутся нам странными, потому что мы их уже не разделяем. «Здравый смысл» как будто должен отрицать, что император Оттон I мог подписать в пользу пап акт, содержавший неосуществимые территориальные уступки, поскольку он противоречил прежним актам Оттона I, а последующие с ним никак не согласовывались. И все же надо полагать, что ум у императора был устроен не совсем так, как у нас, — точнее, что в его время между тем, что пишется, и тем, что делается, допускали такую дистанцию, которая нас поражает: ведь пожалованная им привилегия бесспорно подлинная.
Настоящий прогресс начался с того дня, когда сомнение стало, по выражению Вольнея, «испытующим»; другими словами, когда были постепенно выработаны объективные правила, позволявшие отделять ложь и правду. Иезуит Папеброх, которому чтение «житий святых» внушило величайшее недоверие ко всему наследию раннего средневековья, считал поддельными все меровингские дипломы, хранившиеся в монастырях. Нет, ответил ему Мабильон, хотя бесспорно есть дипломы, целиком сфабрикованные, подправленные или интерполированные. Но существуют и дипломы подлинные и их можно отличить. Таким образом, год 1681—год публикации «De Re Diplomatica» ( «О дипломатике».) — поистине великая дата в истории человеческого разума: наконец-то возникла критика архивных документов ( Жан Мабильон опубликовал «Деяния святых ордена св. Бенедикта» (т. 1—9, 1668—1710). В его труде «О дипломатике» собраны данные о происхождении, почерках, стиле и других особенностях средневековых документов (дипломов, хартий) и сформулированы принципы установления их подлинности; тем самым были заложены основы вспомогательных исторических дисциплин — дипломатики и палеографии. После выхода этого труда Папеброху, ставившему под сомнение многие документы, пришлось признать иx подлинность.).
Впрочем, и во всех других отношениях это был решающий момент в истории критического метода. У гуманизма предшествующего столетия были свои попытки, свои озарения. Дальше он не пошел. Что может быть характерней, чем пассаж из «Опытов», где Монтень оправдывает Тацита в том, что тот повествует о чудесах ( См. М. Монтень. Опыты, кн. III, гл. VIII. Монтень ссылается на кн.: Тацит. Истории, кн. IV, гл. 81.). Дело теологов и философов, говорит он, спорить о «всеобщих верованиях», историкам же надлежит лишь «излагать» их в точном соответствии с источниками. «Пусть они передают нам историю в том виде, в каком ее получают, а не так, как они ее оценивают». Иначе говоря, философская критика, опирающаяся на концепцию естественного или божественного толкования, вполне законна. Из остального текста ясно, что Монтень отнюдь не расположен верить в чудеса Веспасиана, как и во многие другие. Но, делая чисто исторический разбор свидетельства как такового, он, видимо, еще не вполне понимает, как этим методом пользоваться. Принципы научного исследования были выработаны лишь в течение XVII века, чье истинное величие связывают не всегда с тем периодом, с каким следует, а именно, со второй его половиной.
Сами люди того времени сознавали его значение. Между 1680 и 1690 гг. изобличение «пирронизма в истории» (Пиррон — основной представитель скептицизма в древнегреческой философии.) как преходящей моды было общим местом. «Говорят, — пишет Мишель Левассер, комментируя это выражение, — что сущность ума состоит в том, чтобы не верить всему подряд и уметь многократно сомневаться». Само слово «критика», прежде означавшее лишь суждение вкуса, приобретает новый смысл проверки правдивости. Вначале его употребляют в этом смысле лишь с оговорками. Ибо «оно не вполне в хорошем вкусе», т. е. в нем есть какой-то технический привкус. Однако новый смысл постепенно приобретает силу. Боссюэ сознательно от него отстраняется. Когда он говорит о «наших писателях-критиках», чувствуется, что он пожимает плечами . Но Ришар Симон вставляет слово «критика» в названия почти всех своих работ (В своих «Рассуждениях о всемирной истории» (1681) Боссюэ рассматривает исторический процесс с точки зрения Священного писания.). Самые проницательные, впрочем, оценивают его безошибочно. Да, это слово возвещает открытие метода чуть ли не универсальной пригодности. Критика — это «некий факел, который нам светит и ведет нас по темным дорогам древности, помогая отличить истинное от ложного». Так говорит Элли дю Пэн (Ришар Симон — один из «отцов» исторической критики, историк религии, автор «Критической истории Ветхого завета» (1678) и других работ.). А Бейль формулирует еще более четко: «Г-н Симон применил в своем новом «Ответе» ряд правил критики, которые могут служить не только для понимания Писания, но и для плодотворного чтения многих других сочинений».
Сопоставим несколько дат рождения: Папеброх (который, хоть и ошибся в отношении хэртий, заслуживает места в первом ряду среди основоположников критики в отношении историографии) родился в 1628 г.; Мабильон — в 1632 г.; Ришар Симон (чьи работы положили начало библейской экзегезе (Экзегеза (греч.) — разбор, объяснение, истолкование.)) — в 1638. Прибавьте, помимо этой когорты эрудитов в собственном смысле слова, Спинозу (Спинозу «Богословско-политического трактата», этого подлинного шедевра филологической и исторической критики),( «Богословско-политический трактат» Спинозы появился анонимно в 1670 г.) который родился также в 1632 г. Это было буквально одно поколение, контуры которого вырисовываются перед нами с удивительной четкостью. Но надо их еще больше уточнить: это поколение, появившееся на свет к моменту выхода «Рассуждения о методе» («Рассуждение о методе» Декарта вышло в свет в 1637 г. ).
Мы не скажем: поколение картезианцев ( Картезианцы — приверженцы учения Декарта (Картезия).). Мабильон, если уж говорить именно о нем, был благочестивым монахом, ортодоксально простодушным, оставившим нам в качестве последнего сочинения трактат о «Христианской смерти». Вряд ли он был хорошо знаком с новой философией, в те времена столь подозрительной для многих набожных людей. Более того, если до него случайно и дошли кое-какие ее отзвуки, вряд ли он нашел в ней так уж много мыслей, достойных одобрения. С другой стороны, — вопреки тому, что пытаются внушить нам несколько страниц Клода Бернара, не в меру, быть может, знаменитых, очевидные истины математического характера, к которым, по Декарту, методическое сомнение должно проложить дорогу, имеют мало общих черт со все более приближающимися к истине гипотезами, уточнением которых, подобно лабораторным наукам, довольствуется историческая критика. Но для того чтобы какая-либо философия наложила отпечаток на целый период, ее воздействие вовсе не должно соответствовать ее букве, и большинство умов может подвергаться ее влиянию как бы посредством часто полубессознательного осмоса. Подобно картезианской «науке», критика исторического свидетельства ставит на место веры «чистую доску» ( «Чистая доска» (tabula rasa) — у древних дощечка для письма — термин сенсуализма: такова, по Локку, душа до всякого опыта.). Как и картезианская наука, она неумолимо сокрушает древние устои лишь для того, чтобы таким путем прийти к новым утверждениям (или к великим гипотезам), но уже надлежащим образом проверенным. Иными словами, вдохновляющая ее идея — почти полный переворот в старых концепциях сомнения. То ли их язвительность казалась чем-то болезненным, то ли в них, напротив, находили какую-то благородную усладу, но эту критику прежде рассматривали как позицию чисто негативную, как простое отсутствие чего-либо. Отныне же полагают, что при разумном обращении она может стать орудием познания. Появление данной идеи можно датировать в истории мысли очень точно.
С тех пор основные правила критического метода были в общем сформулированы. Их универсальную значимость сознавали так хорошо, что в XVIII в. среди тем, чаще всего предлагавшихся Парижским университетом на конкурсе философских работ, мы видим тему, звучащую до странности современно: «О свидетельствах людей по поводу исторических фактов». Разумеется, последующие поколения внесли в это орудие много усовершенствований. А главное, они сделали его гораздо более обобщающим и значительно расширили сферу его приложения.
* * *
Долгое время технические приемы критики употреблялись — я имею в виду последовательно — почти исключительно кучкой ученых, экзегетов и любителей. Писатели, создавшие широкие исторические полотна, не стремились поближе познакомиться с этими лабораторными предписаниями, на их взгляд слишком мелочными, и почти не желали знать о результатах такой работы. Но, как говорил Гумбольдт, нет ничего хорошего в том, что химики «боятся замочить руки». Для истории опасность подобного расхождения между подготовкой и свершением — двоякая. Прежде всего, и очень жестоко, страдают крупные работы, интерпретирующие историю. Авторы их не только нарушают первостепенный долг терпеливо искать истину; лишенные тех постоянно возникающих неожиданностей, которые доставляет только борьба с источником, они, вдобавок, не могут избежать беспрерывного колебания между несколькими навязанными рутиной стереотипами. Но и техническая работа страдает не меньше. Без высшего руководства она рискует погрязнуть на неопределенный срок в проблемах незначительных или даже неверно поставленных. Нет худшего расточительства, чем растрачиваемая впустую эрудиция, нет более неуместной гордыни, чем самодовольство орудия, считающего себя целью.
Против этих опасностей отважно боролось сознание XIX в. Немецкая школа ( Немецкая школа — крупнейшие немецкие историки XIX в.: Бертольд Георг Нибур, Леопольд фон Ранке, Георг-Людвиг фон Маурер, Якоб Бурк-хардт, Теодор Моммзен, Карл Лампрехт.), Ренан, Фюстель де Куланж вернули исторической эрудиции ее интеллектуальную высоту. Историк был возвращен к верстаку. Но окончательно ли выиграна игра? Утверждать это было бы чрезмерным оптимизмом. Слишком часто исследование все еще ведется как попало без разумного выбора точек приложения. Главное же — потребность в критике еще полностью не овладела умами «честных людей» (в старом смысле этих слов), чье признание, нужное, конечно, для моральной гигиены всякой науки, особенно необходимо в нашей. Ведь предмет нашего изучения — люди, и если люди не будут нас понимать, не возникнет ли у нас чувство, что мы выполнили свою миссию лишь наполовину?
Впрочем, мы, возможно, и в самом деле выполнили ее не до конца. Отпугивающая таинственная замкнутость, в которой иногда пребывают лучшие из нас; преобладание в нашей популярной литературной продукции унылого учебника, где навязчиво царит дух школярского обучения вместо настоящего синтеза; странная стыдливость, мешающая нам, когда мы выходим из своих кабинетов, показать непосвященным благородные пробы наших методов — все эти дурные привычки, порожденные скопищем противоречивых предрассудков, вредят, несомненно, благому делу. Все они сообща толкают беззащитную массу читателей к фальшивым брильянтам мнимой истории, где отсутствие серьезности, пестрота мишуры, политические пристрастия дополняются нескромной уверенностью: Моррас, Банвиль или Плеханов ( Блок объединяет авторов, придерживавшихся прямо противоположных взглядов. Шарль Моррас — французский реакционный публицист, критик, поэт; Теодор де Банвиль — французский поэт и критик; работы Г. В. Плеханова по истории философии и историческому материализму Блок мог знать в переводе.) категоричны там, где Фюстель де Куланж или Пиренн высказали бы сомнение. Бесспорно существует противоречие между историческим исследованием, каково оно есть или каким стремится стать, и читающей публикой. Как пример забавных доводов, к которым прибегают стороны, приведем великий и весьма показательный спор о примечаниях.
Нижние поля страниц вызывают у многих эрудитов нечто вроде головокружения. Конечно, нелепо заполнять, как они обычно делают, эти белые полоски библиографическими ссылками, которых в большинстве случаев можно избежать, поместив в книге указатель; еще хуже втискивать туда длинные рассуждения, место которых прямо указано в основном тексте. Таким образом, самое полезное, что есть в этих трудах, часто приходится искать в подвале. Но когда некоторые читатели жалуются, что от любой строчки, одиноко чернеющей под текстом, у них туманятся мозги, когда некоторые издатели заявляют, что для их клиентов — конечно, отнюдь не таких сверхчувствительных, как они изображают, — сущая пытка глядеть на такую обезображенную страницу, эти неженки доказывают лишь свою неспособность понять даже элементарные правила научной этики. Ибо, не беря в расчет свободную игру фантазии, утверждение не имеет права появляться в тексте, если его нельзя проверить; и для историка, приводящего какой-то документ, указание на то, где его скорее всего можно найти, равносильно исполнению общеобязательного долга быть честным. Наше общественное мнение, отравленное догмами и мифами, даже когда оно не враждебно просвещению, утратило вкус к контролю. В тот день, когда мы, сперва позаботившись о том, чтобы не отпугнуть его праздным педантизмом, сумеем его убедить, что ценность утверждения надо измерять готовностью автора покорно ждать опровержения, силы разума одержат одну из блистательнейших своих побед. Чтобы ее подготовить, и трудятся наши скромные примечания, наши маленькие, мелочные ссылки, над которыми, не понимая их, потешаются нынешние остряки.
***
Изучавшиеся первыми эрудитами источники были чаще всего произведениями, либо рекомендовавшими сами себя, либо по традиции — как написанные таким-то автором в такое-то время и в расчете на читателя рассказывавшие о таких-то событиях. Правду ли они говорили? Принадлежат ли книги, называемые «Моисеевыми» ( «Моисеевы книги» («Пятикнижие» )— приписываемые Моисею первые пять книг Ветхого завета (книги Бытия, Исход, Левит, Числа и Второзаконие).) действительно Моисею, а дипломы, носящие имя Хлодвига, этому самому Хлодвигу? Достоверно ли рассказанное в «Исходе» или в «житиях святых»? Такова была проблема. Но по мере того, как история научилась все больше пользоваться невольными свидетельствами, она уже не ограничивалась оценкой нарочитых утверждений, содержавшихся в источниках. Ей пришлось исторгнуть у них сведения, которых они не собирались давать.
Критические правила, выдержавшие испытание в первом случае, оказались не менее эффективными и во втором. Вот передо мной лежит стопка средневековых грамот. Одни датированы, другие — нет. Там, где дата указана, надо ее проверить: опыт учит, что она может быть ложной. Даты нет? Надо ее установить. В обоих случаях я воспользуюсь одними и теми же средствами. По характеру письма (если это оригинал), по состоянию латыни, по учреждениям, которые там упоминаются, и по общему ходу изложения данный акт, предполагаю я, соответствует легко отличимому стилю французских нотариусов периода около 1000 г. Если он выдает себя за документ меровингской эпохи, обман, таким образом, разоблачен. Итак, дата примерно установлена. Точно так же археолог, желая классифицировать по эпохам и цивилизациям доисторические орудия или распознать поддельные памятники древности, изучает, сопоставляет, уточняет формы и приемы — по правилам для обоих случаев в сущности своей похожим.
Историк все реже и реже предстает тем ворчливым следователем, чей непривлекательный образ пытаются нам навязать некоторые учебники для первокурсников. Разумеется, он не стал легковерным. Он знает, что свидетели могут ошибаться или лгать. Но прежде всего он старается вынудить их говорить, чтобы он мог их понять. Одна из прекрасных черт критического метода — то, что он сумел, ничего не меняя в основных принципах, направить исследование в более широкое русло.
Было бы, однако, неблагодарностью отрицать за неверным свидетельством его заслугу как стимула, вызвавшего попытки сослать технику поисков истины. Кроме того, оно остается тем простейшим случаем от которого эта техника непременно должна отправляться в своих рассуждениях.
Разоблачение лжи и ошибок
Из всех ядов, способных испортить свидетельство, самый вредоносный — это обман.
Он, в свою очередь, может быть двух видов. Прежде всего обман, связанный с автором и датой: фальшивка в юридическом смысле слова. Все письма, опубликованные за подписью Марии-Антуанетты, не были написаны ею ( Французская королева Мария-Антуанетта, жена Людовика XVI, после свержения монархии была казнена по приговору революционного трибунала. Блок имеет в виду издания «писем Марии-Антуанетты», вышедшие в 1864—1873 гг.); среди них есть сфабрикованные в XIX в. Тиара, проданная в Лувр в качестве скифско-греческого памятника III в. до нашей эры, названная тиарой Сайтоферна, была отчеканена в 1895 г. в Одессе ( «Тиара Сайтоферна» — подделка, изготовленная одесским ювелиром И. Рухомовским и проданная в Лувр за 200 тыс. франков в 1896 г. Подделка была разоблачена в 1903 г.). Кроме того, существует обман в самом содержании. Цезарь в своих «Комментариях», где его авторство нельзя оспаривать, сознательно многое исказил, многое опустил ( Отбор и оценку информации (в частности о галлах и германцах) в «Комментариях о галльской войне» Цезарь подчинял своим замыслам оправданию проводимых им политических и военных мер.). Статуя, которую показывают в Сен-Дени как изображение Филиппа Смелого, — бесспорно, надгробное изваяние этого короля, исполненное после его смерти, но по всеми видно, что скульптор ограничился воспроизведением условной модели и от портрета здесь осталось только имя.
Эти два вида обмана порождают различные проблемы, решение которых не влияет друг на друга.
Большинство письменных документов, подписанных вымышленным именем, лживы также и по содержанию. «Протоколы сионских мудрецов» но только не написаны сионскими мудрецами, но и по существу крайне далеки от истины ( «Протоколы сионских мудрецов» — фальшивка, содержащая вымышленный план установления «еврейского мирового господства» (совместно с франкмасонами) во главе с «царем из дома Сиона» на развалинах христианской цивилизации; протоколы якобы содержали материалы заседаний сионистов в Базеле в 1897 г. Подложность документа была вскрыта в 1921 г. английским журналистом Ф. Грейвзом, который продемонстрировал его подозрительное сходство с сатирой Мориса Жоли на Наполеона III («Диалог в аду между Макиавелли и Монтескье», 1864). Исследования русского историка В. Бурцева показали, что «Протоколы» — подделка, изготовленная царской охранкой на основе сатиры Жоли, а также новеллы «Биарриц» немецкого писателя Германа Гедше (псевдоним — Ретклиф) (1868) и других источников. В 1935 г. суд в Берне объявил «Протоколы» фальшивкой.). Предположим, что мнимый диплом Карла Великого окажется на самом деле документом, сфабрикованным два-три века спустя. Можно держать пари, что великодушные деяния, приписываемые в нем императору, также вымышлены. Однако категорически этого утверждать нельзя. Ибо некоторые акты были изготовлены с единственной целью воспроизвести подлинники, которые были утеряны. В виде исключения фальшивка может говорить правду.
Кажется, не стоило бы упоминать о том, что, напротив, свидетельства, самые бесспорные по происхождению (которое указано в них самих), вовсе не обязательно правдивы. Но ученым, устанавливаюшим аутентичность источника, приходится так тяжко трудиться, взвешивая его на своих весах, что у них потом не всегда хватает духа оспаривать его утверждения. В частности, сомнение легко отступает перед документами, предстающими под сенью внушительных юридических гарантий: актами публичной власти или частными контрактами, в случае, если последние должным образом заверены. Однако и те и другие не слишком заслуживают почтения. 21 апреля 1834 г., еще до начала процесса тайных обществ, Тьер писал префекту департамента Нижний Рейн: Предписываю вам приложить все усилия, чтобы обеспечить с вашей стороны наличие документов для начинающегося главного следствия... Важно надлежащим образом выявить корреспонденцию этих анархистов, выяснить тесную связь событий в Париже, Лионе, Страсбурге — одним словом, существование обширного заговора, охватывающего всю Францию». ( Во времена Июльской монархии (1830—1848) Тьер занимал министерские посты и руководил расправой над участниками восстаний 1834 г. в Лионе и Париже (процесс тайных обществ в 1834 г.).) Вот бесспорно хорошо подготовленная официальная документация. Что же до миража, каким морочат нас должным образом припечатанные и датированные грамоты, то достаточно самого скромного житейского опыта, чтобы он рассеялся. Всякому известно, что составленные по всем правилам нотариальные акты полны умышленных неточностей: я вспоминаю, как сам однажды, повинуясь приказу, датировал задним числом свою подпись под протоколом одного из высоких правительственных учреждений. Наши отцы были в этом отношении не более щепетильными. «Составлено такого-то дня в таком-то месте», — читаем мы в конце королевских дипломов. Но загляните в книгу расходов по поездке государя. Вы там не раз обнаружите, что в указанный день он на самом деле находился за несколько лье от того места. Бесчисленные акты освобождения сервов от личной зависимости, в подлинности которых не сомневался ни один здравомыслящий человек, утверждают, что они будто бы продиктованы соображениями чистого милосердия, — мы же можем положить рядом с ними счета по оплате свободы.
* * *
Но недостаточно констатировать обман, надо еще раскрыть его мотивы. Хотя бы для того, чтобы лучше его изобличить. Пока существует сомнение относительно его причин, в нем есть нечто сопротивляющееся анализу, нечто лишь наполовину доказанное. Кроме того, прямая ложь как таковая — тоже своего рода свидетельство. Доказав, что знаменитый диплом Карла Великого, пожалованный церкви в Ахене,( Аахен был резиденцией франкских королей и местом коронации германских императоров.) подделка, мы избавимся от заблуждения, но не приобретем никаких новых знаний. А вот если удастся установить, что фальшивка была сочинена в окружении Фридриха Барбароссы и целью ее было служить великим имперским мечтам,( Средневековые германские императоры считали себя прямыми преемниками римских и франкских государей; идея преемственности императорской власти служила укреплению авторитета императоров Священной Римской империи и оправданием их притязаний на господство над Римом.) мы сможем по-новому взглянуть на открывшиеся перед нами обширные исторические горизонты. Так критика приходит к тому, чтобы за обманом искать обманщика, т. е. в соответствии с девизом истории, — человека.
Наивно перечислять бесконечно разнообразные причины, побуждающие лгать. Но историкам, естественно склонным чрезмерно интеллектуализировать человека, полезно помнить, что далеко не все резоны резонны. Случается, что ложь (обычно ей сопутствует комплекс тщеславия и скрытности) становится, по выражению Андре Жида, каким-то «беспричинным актом». Немецкий ученый, который сочинил на отличном греческом языке восточную историю, приписанную им фиктивному Санхониатону, мог бы легко и с меньшими издержками приобрести репутацию солидного эллиниста. Сын члена Института, сам впоследствии заседавший в этом почтенном учреждении, Франсуа Ленорман начал свою карьеру в 17 лет, мистифицировав своего отца мнимым открытием надписей ,в Ла-Шапель-Сент-Элуа, целиком сделанных его рукою. Когда он был уже стар и осыпан почестями, его последней блестящей проделкой, говорят, было описание как греческих древностей нескольких обычных предметов доисторической эпохи, которые он попросту подобрал на полях Франции.
Мифомания присуща не только отдельным индивидуумам, но и целым эпохам. Такими были к концу XVIII в, и в начале XIX в. поколения предромантиков и романтиков. Псевдокельтские поэмы, приписанные Оссиану;( «Поэмы Оссиана» сочинил в 1762—1765 гг. английский поэт Джеймс Макферсон на основе свободной переработки древних кельтских легенд; Макферсон выдавал их за сочинения легендарного барда, героя кельтского эпоса Оссиана.) эпопеи и баллады, сочиненные, как утверждал Чаттертон, на древнеанглийском языке( «Бристольскую трагедию», «Эллу» и другие свои сочинения английский поэт Т. Чаттертон выдавал за якобы найденные им рукописи средневекового монаха.), мнимосредневековые стихи Клотильды де Сюрвиль;(«Поэзия Клотильды» (1803) — подделка под средневековые французские стихи, изготовленная маркизом Ж. Э. де Сюрвиль.) бретонские песни, придуманные Вильмарке;( Т. Э. де ла Вильмарке пытался возродить бретонские песни, издав сборник «Народные песни древних бретонцев» (1839). Их подлинность подвергнута сомнениям: многие песни сочинил сам Вильмарке, другие же относятся ко времени не ранее XVI в.) якобы переведенные с хорватского песни Мериме;(Проспер Мериме издал сборник «Гусли, или Избранные песни иллирийцев» (1827), подражания славянскому народному творчеству (темы сборника использовал А. С. Пушкин в «Песнях западных славян»).) героические чешские песни краледворской рукописи( «Краледворская рукопись», воспевающая чешскую героическую старину, была якобы найдена в 1817 г. чешским филологом Вацлавом Ганкой. В действительности это подделка, созданная с использованием славянских эпических песен. Подложность «Краледворской рукописи» была доказана лишь в 80-е годы XIX в.) — всего не перечислить. В течение нескольких десятилетий по всей Европе как бы звучала мощная симфония подделок. Средние века, особенно с VIII до XII в., представляют другой пример такой эпидемии. Конечно, большинство подложных дипломов, папских декретов, капитуляриев, фабриковавшихся тогда в огромном количестве, создавались с корыстной целью. Закрепить за какой-нибудь церковью оспариваемое имущество, поддержать авторитет римского престола, защитить монахов от епископа, епископов от архиепископов, папу от светских владык, императора от папы — дальше этого намерения подделывателей не шли. Но характерная черта — люди безупречной набожности, а часто и добродетели, не брезговали прилагать руку и к подобным фальшивкам. Видимо, это нисколько не оскорбляло общепринятую мораль. Что касается плагиата, то он в те времена считался самым невинным делом: анналист, агиограф без зазрений присваивали себе целые пассажи из сочинений более древних авторов. Однако в обществах этих двух периодов, в остальном весьма различных по своему типу, не было и тени «футуризма». Как в религии, так и в области права средние века опирались только на уроки, преподанные предками. Романтизм жаждал черпать из живого источника примитивного и народного. Так периоды, особенно приверженные традиции, позволяли себе наиболее свободное обращение со своим прямым наследием. Словно неодолимая потребность творчества, подавляемая почтением к прошлому, брала естественный реванш, заставляя выдумывать это прошлое.
* * *
В июле 1857 г. математик Мишель Шаль передал в Академию наук целую пачку неизданных писем Паскаля, проданных ему постоянным его поставщиком, знаменитым подделывателем Врен-Люка (Врен-Люка изготовил фальшивые автографы Пифагора, Александра Македонского, Клеопатры и других великих людей. Аллюзия на аферу с письмами Паскаля — в «Бессмертном» Альфонса Доде.). Из них явствовало, что автор «Писем к провинциалу» ( «Письма к провинциалу» (1657) — памфлет Паскаля против иезуитов.) сформулировал еще до Ньютона принцип всемирного тяготения. Один английский ученый выразил удивление. Как объяснить, спрашивал он, что в этих текстах используются астрономические выкладки, произведенные через много лет после смерти Паскаля, о которых сам Ньютон узнал лишь после опубликования первых глав своего труда? Врен-Люка был не из тех, кто станет смущаться из-за такого пустяка. Он снова засел за свой верстак, и вскоре благодаря его стараниям Шаль сумел представить новые автографы. На сей раз они были подписаны Галилеем и адресованы Паскалю. Так загадка была объяснена: знаменитый астроном произвел наблюдения, а Паскаль — вычисления. Оба, мол, действовали в тайне от всех. Правда, Паскалю в день смерти Галилея было всего восемнадцать лет. Ну и что? Еще один повод восхищаться ранним расцветом его гения.
Но вот другая странность, заметил неугомонный придира: в одном из этих писем, датированном 1641 г., Галилей жалуется, что пишет с большим трудом, так как у него устают глаза. Между тем разве неизвестно, что уже с конца 1637 г. он совершенно ослеп? Простите, возразил немного спустя наш славный Шаль, я согласен, что до сих пор все верили в эту слепоту. И напрасно. Ибо теперь я, дабы рассеять всеобщее заблуждение, могу предъявить написанный именно в это время и решающий для нашего спора документ. Некий итальянский ученый сообща Паскалю 2 декабря 1641 г., что как раз в эти дни Галилей, чье зрение несомненно слабело уже ряд лет, потерял его полностью.
Конечно, не все обманщики работали так плодовито, как Врен-Люка, и не все обманутые обладали простодушием его несчастной жертвы. Но то, что нарушение истины порождает целую цепь лжи, что всякий обман почти неизбежно влечет за собой многие другие, назначение которых, хотя бы внешнее, поддерживать друг друга, — этому учит нас опыт житейский и это подтверждается опытом истории. Вот почему знаменитые фальшивки возникали целыми гроздьями: фальшивые привилегии кентерберийского архиепископства, фальшивые привилегии австрийского герцогства, подписанные многими великими государями от Юлия Цезаря до Фридриха Барбароссы, фальшивка дела Дрейфуса,(Скандальное судебное дело офицера французского генштаба Альфреда Дрейфуса было сфабриковано в 1894 г. реакционной французской военщиной на основе ложных обвинений и фальшивых документов. Дрейфус был обвинен в продаже Германии секретных военных документов и приговорен к пожизненной каторге. Расправа над Дрейфусом была использована реакцией для разжигания антисемитизма и наступления против республиканского режима. В 1896 г. было установлено, что секретные документы продал Германии офицер Эстергази, однако суд его оправдал. Борьба вокруг «дела Дрейфуса», в которой приняли участие Э. Золя, А. Франс и другие, завершилась помилованием (1899), а затем и полной реабилитацией Дрейфуса (1906).) разветвленная, как генеалогическое древо. Можно подумать (а я привел лишь несколько примеров), что перед нами — бурно разрастающиеся колонии микробов. Обман, по природе своей, рождает обман.
* * *
Существует еще более коварная форма надувательства. Вместо грубой контристины, прямой и, если угодно, откровенной, — потаенная переработка: интерполяция в подлинных грамотах, узоры выдуманных деталей, вышитые на грубовато-правдивом фоне. Интерполяции обычно делаются в корыстных целях. Узорочье лжи — для украшения. Не раз изобличались искажения, которые вносила в античную или средневековую историографию эстетика лжи. Ее влияние, наверно, не намного меньше и в нашей печати. Не слишком заботясь об истине, самый скромный новеллист охотно обрисовывает своих персонажей согласно условиям риторики, престиж которой отнюдь не подорван временем, — у Аристотеля и Квинтилиана ( Аристотелю принадлежит труд «Риторика», в котором он рассматривает отношение риторики к философии. Римский оратор Марк Фабий Квинтилиан был автором «Наставлений в ораторском искусстве».) куда больше учеников в наших редакциях, чем обычно думают.
Некоторые технические обстоятельства даже как будто благоприятствуют таким искажениям. Когда в 1917 г. был приговорен к смерти шпион Боло, какая-то газета, говорят, поместила 6 апреля отчет о его казни. Действительно, казнь сперва была назначена на это число, но на самом деле состоялась лишь одиннадцать дней спустя. Журналист, убежденный, что событие произойдет в намеченный день, сочинил «отчет» заранее и счел лишним проверить. Не знаю, насколько достоверен этот анекдот. Такие грубые ляпсусы, конечно, исключение. Но легко допустить, что для быстроты — ведь главное представить материал вовремя — репортажи об ожидающихся событиях иногда сочиняются заранее. Можно сказать с уверенностью, что, увидев все своими глазами, журналист, если нужно, внесет изменения в канву рассказа, в его основные пункты, но вряд ли ретуширование коснется деталей, которые были присочинены для колорита и которые никому не придет в голову проверять. Так, по крайней мере, кажется мне, профану. Хотелось бы, чтобы какой-нибудь журналист-профессионал рассказал об этом вполне откровенно. К сожалению, газета еще не имеет своего Мабильона. Но не приходится сомневаться, что подчинение несколько устаревшему кодексу литературных приличий, власть стереотипной психологии, страсть к живописности прочно занимают свое место в галерее виновников публикуемых измышлений.
* * *
От чистого и простого вымысла до невольного заблуждения — немало ступеней. Уже хотя бы потому, что так легко искренне повторяемая чепуха превращается в ложь, если случай тому благоприятствует. Вымысел требует умственного усилия, которому сопротивляется свойственная большинству леность ума. Насколько удобней попросту поверить выдумке, в истоках своих ненарочитой и соответствующей интересам момента!
Вспомните знаменитую историю с «нюрнбергским самолетом» Хотя до конца она так и не выяснена, кажется вполне вероятным, что какой-то французский коммерческий самолет пролетал над Нюрнбергом за несколько дней до объявления войны. Возможно, его приняли за военный. Возможно, что среди населения, уже взбудораженного призраками ожидаемой войны, распространился слух о бомбах, сброшенных в разных местах. Между тем точно известно, что бомбы не были сброшены, что правители Германской империи имели все возможности для того, чтобы рассеять этот ложный слух. Следовательно, бесконтрольно его приняв, чтобы сделать из него повод для войны, они по существу солгали. Но солгали, ничего не измышляя и, возможно, даже не очень ясно сознавая вначале этот обман. Они поверили нелепому слуху, потому что им было выгодно поверить. Среди всех типов лжи ложь самому себе — достаточно частое явление, и слово «искренность» — понятие весьма широкое, пользоваться которым можно лишь после уточнения многих оттенков.
Тем не менее верно, что многие очевидцы обманываются совершенно искренне. Вот тут самое время историку воспользоваться драгоценными результатами, которыми за несколько последних десятилетий наблюдение вооружило почти совершенно новую дисциплину — психологию свидетельства. В той мере, в какой ее достижения касаются нашего предмета, нам хотелось бы сказать следующее.
Если верить Гильому де Сен-Тьерри, его ученик и друг святой Бернард (Гильом, аббат Сен-Тьерри — автор «Жития св. Бернарда». Бернард Клервоский — монах цистерцианского ордена, основатель аббатства Клерво, в Шампани (1115). Влиятельнейший в XII в. проповедник аскетизма и преследователь еретиков, он играл значительную роль в политических событиях своего времени, проповедовал II крестовый поход.) однажды с большим удивлением узнал, что капелла, в которой он, молодой монах, ежедневно присутствовал на богослужении, имела в алтарной стене три окна, — а он-то всегда считал, что там лишь одно окно. Агиограф в свою очередь удивляется и восхищается: подобное безразличие к земному, конечно, предвещало благочестивейшего слугу господа! Бернард, по-видимому, и в самом деле отличался из ряда вон выходящей рассеянностью. Если верить другому рассказу, ему впоследствии довелось целый день бродить у Женевского озера, а он его даже не заметил. Однако многократные случаи показывают: чтобы грубо ошибаться в отношении окружающих предметов, которые, казалось бы, должны быть нам известны лучше всего, отнюдь не надо быть выдающимся мистиком. Студенты профессора Клапареда в Женеве показали себя во время его знаменитых опытов (Швейцарский психолог Э. Клапаред, применявший получившие широкую известность психологические тесты.) столь же неспособными верно описать вестибюль их университета, как «доктор медоточивых речей» — капеллу своего монастыря («Доктор медоточивых речей», т. е. Бернард Клервоский.). Дело в том, что у большинства людей мозг воспринимает окружающий мир весьма несовершенно. Кроме того, поскольку свидетельства — это в сущности лишь высказанные воспоминания всегда есть опасность, что к первоначальным ошибкам восприятия добавятся ошибки памяти, той зыбкой, «дырявой» памяти, которую изобличал еще один из наших старинных юристов.
Неточность некоторых людей бывает поистине патологической. Для такого психоза я бы предложил, хоть это и непочтительно, название «болезнь Ламартина» (Ламартнновская «История жирондистов» (т. 1—8, 1847) очень недостоверна.). Все мы знаем, что такие люди обычно не лезут за словом в карман. Но если можно говорить о свидетелях более или менее неточных и вполне надежных, то опыт показывает, что нет таких свидетелей* чьи слова всегда и при всех обстоятельствах заслуживали бы доверия. Абсолютно правдивого свидетеля не существует, есть лишь правдивые или ложные свидетельства. Даже у самого способного человека точность запечатлевающихся в его мозгу образов нарушается по причинам двух видов. Одни связаны с временным состоянием наблюдателя, например, с усталостью или волнением. Другие — со степенью его внимания. За немногими исключениями мы хорошо видим и слышим лишь то, что для нас важно. Если врач приходит к больному, я больше поверю его описанию вида пациента, чью внешность и поведение он наблюдал с особым тщанием, чем его описанию стоявшей в комнате мебели, которую он, вероятно, окинул рассеянным взглядом. Вот почему, вопреки довольно распространенному предрассудку, самые привычные для нас предметы, как для святого Бернарда капелла в Сито (Сито (лат. Cistertium) — местечко около Дижона, где в 1098 г. был основан монастырь, ставший центром монашеского ордена цистерцианцев.), относятся, как правило, к тем, точное описание которых получить трудней всего: привычка почти неизбежно порождает безразличие.
Свидетели исторических событий часто наблюдали их в момент сильного эмоционального смятения, либо же их внимание, — то ли мобилизованное слишком поздно, если событие было неожиданным, то ли поглощенное заботами о неотложных действиях, — было неспособно с достаточной четкостью зафиксировать черты, которым историк теперь по праву придает первостепенное значение. Некоторые случаи стали знамениты. Кем был сделан первый выстрел 25 февраля 1848 г. перед Министерством иностранных дел (Эпизод в Париже в начале февральской революции 1848 г. Однако выстрел перед зданием Министерства иностранных дел был сделан во время демонстрации не 25, как пишет Блок, а 23 февраля.), давший начало восстанию, которое, в свою очередь, привело к революции? Войсками или толпой? Мы этого, вероятно, уже никогда не узнаем. И как можно теперь относиться всерьез к длиннейшим описаниям хроникеров, к подробнейшим рассказам о костюмах, поведении, церемониях, военных эпизодах, как можно, подчиняясь укоренившейся рутине, сохранять хоть тень иллюзии насчет правдивости всей этой бутафории, которой упивались мелкотравчатые историки-романтики, когда вокруг нас ни один свидетель не в состоянии охватить с точностью и полнотой те детали, которых мы столь наивно ищем у древних авторов? В лучшем случае такие описания представляют декорацию в том виде, как ее воображали во времена данного писателя. Это тоже чрезвычайно поучительно, но отнюдь не является тем родом сведений, которых любители живописного обычно ищут в своих источниках.
Надо, однако, уточнить, к каким выводам приводят нас эти замечания, возможно лишь с виду пессимистические. Они не затрагивают основу структуры прошлого. Остаются справедливыми слова Бейля: «Никогда нельзя будет убедительно возразить против той истины, что Цезарь победил Помпея» (Цезарь победил Помпея в битве при Фарсале (Греция) в 48 г. до н. э.), и, какие бы принципы ни выдвигались в споре, нельзя будет найти что-либо более несокрушимое, чем фраза «Цезарь и Помпеи существовали в действительности, а не являлись плодом фантазии тех, кто описал их жизнь». Правда, если бы следовало сохранить как достоверные лишь несколько фактов такого рода, не нуждающихся в объяснении, история была бы сведена к ряду грубых утверждений, не имеющих особой интеллектуальной ценности. Дело, к счастью, обстоит не так. Единственные причины, для которых психология свидетельства отмечает наибольшую частоту недостоверности, это самые ближайшие по времени события. Большое событие можно сравнить со взрывом. Скажите точно, при каких условиях произошел последний молекулярный толчок, необходимый для высвобождения газов? Часто нам придется примириться с тем, что этого мы не узнаем. Конечно, это прискорбно, но в лучшем ли положении находятся химики? Состав взрывчатой смеси, однако, целиком поддается анализу. Революция 1848 года была движением, вполне отчетливо детерминированным; только по какой-то странной аберрации кое-кто из историков счел возможным представить ее как типично случайное происшествие, в то время как известны многие весьма различные и весьма активные факторы, которые Токвиль сумел тогда же распознать и которые ее давно подготавливали. Чем была стрельба на Бульваре капуцинок, как не последней искрой?
Но мало того, что, как мы увидим далее, ближайшие причины слишком часто ускользают от наблюдения очевидцев и, следовательно, от нашего. Сами по себе они принадлежат в истории к особому разделу непредвидимого, «случайного». Можем утешиться еще и тем, что неполноценность свидетельств обычно делает эти причины недоступными для самых тонких наших инструментов. Даже когда они лучше известны, их столкновение с великими каузальными цепями эволюции даст осадок лжи, который наша наука не в состоянии устранить и не имеет права делать вид, что она его устранила. Что касается интимных пружин человеческих судеб, перемен в мышлении или в образе чувств, в технике, в социальной или экономической структуре, то свидетели, которых мы об этом спрашиваем, нисколько не подвержены слабостям моментального восприятия. По счастливому единству, которое предвидел уже Вольтер, самое глубокое в истории — это также и самое в ней достоверное.
* * *
Крайне различная у разных индивидуумов способность наблюдать не является также и социальной константой. Некоторые эпохи были ею наделены меньше, чем другие. Как ни низко стоит, например, у большинства людей нашего времени восприятие чисел, мы в общем не так уж ошибаемся, как средневековые анналисты — наше восприятие, как и наша цивилизация, пропитано математикой. Если бы ошибки в свидетельствах определялись в конечном счете только недостаточной остротой ощущений или внимания, историку пришлось бы представить их изучение психологу. Но наряду с довольно обычными мелкими отклонениями, связанными с деятельностью мозга, многие ошибки в свидетельствах коренятся в явлениях, типичных для особой социальной атмосферы. Вот почему они, равно как и ложь, приобретают иногда документальную ценность.
В сентябре 1917 г. пехотный полк, в котором я находился, залегал в окопах на Шмен-де-Дам, к северу от городка Брен. Во время одной из вылазок мы взяли пленного. Это был резервист, по профессии коммерсант, родом из Бремена на Везере. Чуть позже до нас дошла из тыла забавная история. Наши прекрасно информированные товарищи говорили примерно так: «Подумайте, до чего доходит немецкий шпионаж! Мы захватываем небольшой их пост в центре Франции и кого же мы там находим? Коммерсанта, устроившегося в мирное время в нескольких километрах отсюда, в Брене». Конечно здесь — игра слов (Игра слов основана на том, что во французском языке похоже звучат названия городов Бремен (Вгёте) и Брен (Braisne).). Но не будем считать, что все так просто. Можно ли взваливать вину только на слух? Настоящее название города было не то чтобы плохо расслышано, а скорее неправильно понято; никому не известное, оно не привлекло внимания. По естественной склонности ума людям казалось, что они слышат вместо него знакомое название. Но и этого мало. Уже в первый акт истолкования входил другой, столь же безотчетный. Бесчисленные рассказы о немецких кознях создали мысленную картину, к сожалению, слишком часто оказывавшуюся правдивой; она приятно щекотала романтические чувства толпы. Подмена Бремена Бреном как нельзя лучше согласовывалась с этим умонастроением и, конечно, напрашивалась сама собой.
Так и бывает с большинством искаженных свидетельств. Направление ошибки почти всегда предопределено заранее. Главное, она распространяется и приживается только в том случае, если согласуется с пристрастиями общественного мнения. Она становится как бы зеркалом, в котором коллективное сознание созерцает свои собственные черты. Во многих бельгийских домах сделаны на фасадах узкие отверстия, чтобы штукатурам было легче укреплять леса. Немецкие солдаты в 1914 г. и не подумали бы в этой безобидной выдумке каменщиков усмотреть бойницы, приготовленные вольными стрелками, не будь их воображение уже давно напугано призраком партизанской войны. Облака не изменили своей формы со средних веков. Мы, однако, уже не видим в них ни креста, ни волшебного меча. Хвост кометы, которую наблюдал великий Амбруаз Паре, вероятно, нисколько не отличался от тех, что движутся по нашим небесам. Паре, однако, чудилось, что он видит там щиты со странными гербами. Предрассудок одержал верх над обычной точностью глаза, и его свидетельство, как и многие другие, говорит нам не о том, что он наблюдал в действительности, а о том, что в его время считалось естественным видеть.
Однако для того, чтобы ошибка одного свидетеля стала ошибкой многих, чтобы неверное наблюдение превратилось в ложный слух, необходимо определенное состояние общества. Чрезвычайные потрясения коллективной жизни, пережитые нашими поколениями, дают, конечно, множество разительных примеров. Правда, факты настоящего слишком близки к нам, чтобы их подвергать точному анализу. Зато войну 1914—1918 гг. можно рассматривать с большей дистанции.
Всем известно, как урожайны были эти четыре года на ложные вести, в особенности среди сражавшихся. Именно в этом крайне своеобразном «окопном» обществе интересней всего проследить, как создавались слухи.
Роль пропаганды и цензуры была значительна, но на свой лад. Она оказалась противоположной тому, чего ожидали создатели этих органов. Как превосходно сказал один юморист, «в окопах господствовало убеждение, что все может быть правдой, кроме того, что напечатано». Газетам не верили, литературе также, ибо, помимо того, что любые издания приходили на фронт очень нерегулярно, все были убеждены, что печать строго контролируется. Отсюда — поразительное возрождение устной традиции, древней матери легенд и мифов. Мощным толчком, о котором не посмел бы мечтать самый отважный экспериментатор, правительства как бы стерли предшествующее многовековое развитие и отбросили солдата-фронтовика к средствам информации и состоянию ума древних времен, до газеты, до бюллетеня, до книги.
Слухи рождались обычно не на передовой. Там небольшие отряды были для этого слишком изолированы друг от друга. Солдат не имел права перемещаться без приказа, и если это делал, то чаще всего рискуя жизнью. Иногда, правда, здесь появлялись случайные гости: связные, исправлявшие линию телефонисты, артиллерийские наблюдатели. Эти важные персоны мало общались с простым пехотинцем. Но были также и регулярные связи, гораздо более существенные. Их порождала забота о пропитании. Агорой (Агора — в древней Греции торговая площадь, являвшаяся центром общественной жизни. В 1921 г. Блок написал специальную статью о слухах еа войне.) этого мирка убежищ и сторожевых постов являлись кухни. Там встречались раз или два в день дневальные, приходившие из разных пунктов сектора, там они беседовали между собой или с поварами. Последние много знали, ибо, находясь на перекрестке дорог из всех воинских частей, они, кроме того, обладали особой привилегией — могли ежедневно обмениваться несколькими словами с кондукторами воинских составов, счастливцами, размещавшимися по соседству со штабами. Как вокруг костров или очагов походных кухонь завязывались мимолетные связи между совершенно несхожими людьми. Затем дневальные трогались в путь по тропинкам и траншеям и вместе с котлами приносили на передовые линии всякие известия, правдивые или ложные, но почти всегда слегка искаженные и сразу же подвергавшиеся дальнейшей переработке. На военных картах, чуть позади соединяющихся черточек, указывающих передовые позиции, можно нанести сплошь заштрихованную полосу — зону формирования легенд.
История знала немало обществ, в которых существовали аналогичные условия, с той лишь разницей, что эти условия были не временным следствием чрезвычайного кризиса, а составляли нормальную основу жизни. Там тоже устная передача являлась единственно надежной. И связи между разрозненными элементами также осуществлялись почти исключительно особыми посредниками или в определенных узловых пунктах. Бродячие торговцы, жонглеры, паломники, нищие заменяли там наших дневальных, пробиравшихся по траншеям. Регулярные встречи происходили на рынках или по случаю религиозных празднеств. Так обстояло дело, например, во времена раннего средневековья. Монастырские хроники, составленные в результате опросов странников, во многом схожи с заметками, которые могли бы писать, будь у них к этому вкус, наши кухонные капралы. Для ложных слухов эти общества всегда были превосходным питательным бульоном. Частое общение между людьми заставляет сравнивать различные версии. Оно развивает критическое чувство. Напротив, рассказчику, который, появляясь изредка, приносит трудными путями далекие вести, верят безоговорочно.