Гири на сердце куча гирь на сердце 4 страница
(водитель такси) Марти Махальтра
P.S. А чаевые?
В ту ночь я ждал, когда пройдут семь минут, потом четырнадцать минут, потом тридцать. Я знал, что не усну, так мне хотелось, чтобы поскорее настало завтра и можно было искать замок. Я начал изобретать, как бобер. Я подумал про то, как через сто лет все имена из телефонного справочника «Желтые страницы» за 2003 год будут для людей, которые умрут, и как один раз, когда я был у Минчей, по телеку шло шоу, в котором какой-то качок разорвал телефонный справочник пополам голыми руками. Я подумал про то, как не хочу, чтобы через сто лет кто-нибудь разорвал пополам «Желтые страницы» за 2003 год, потому что хоть все и умрут, мне казалось важным, чтобы их имена сохранились. Поэтому я изобрел для «Желтых страниц» черный ящик, который будет из того же материала, что и черные ящики в самолетах. Я продолжал не спать.
Я изобрел марку, липкая сторона которой будет как крем-брюле.
Я продолжал не спать.
Что если натренировать собак-поводырей вынюхивать бомбы, чтобы они стали собаками-повонюхбомбодырями? Тогда слепым можно будет платить за то, что они за ними ходят, и они почувствуют себя полноправными членами общества, а заодно и терактов можно будет не опасаться. Спать совсем расхотелось.
Когда я проснулся, была суббота.
Я пошел наверх за мистером Блэком, и он уже ждал меня на пороге, пощелкивая пальцами над ухом. «Что это?» — спросил он, когда я вручил ему мой подарок. Я пожал плечами, совсем как папа. «И что прикажешь с этим делать?» Я сказал: «Само собой, развернуть». Но меня распирала радость, и еще до того как он разорвал обертку, я сказал: «Эта цепочка, которую я изготовил специально для вас: там вместо кулона компас, чтобы вы всегда знали свое месторасположение относительно кровати!» Продолжая борьбу с оберткой, он сказал «Это очень мило!» — «Ага, — сказал я, вырывая у него коробочку, чтобы побыстрее ее открыть. — Снаружи он вряд ли будет работать, потому что чем дальше вы от кровати, тем слабее ее магнитное поле, но все равно». Я отдал ему цепочку, и он тут же ее надел. Сразу стало понятно, что кровать находится от него к северу. «Так куда мы сегодня?» — спросил он. «В Бронкс», — сказал я. «Поедем на IRT? [55] » — «На чем?» — «На поезде IRT». — «Такого поезда нет, и я не езжу на общественном транспорте». — «Почему не ездишь?» — «Слишком очевидная мишень для террористов». — «Как же ты планируешь туда добираться?» — «Пешком». — «Но это километров тридцать отсюда, — сказал он. — Ты видел, как я хожу?» — «Это правда». — «Поедем на IRT». — «Такого поезда нет». — «Но ведь какой-нибудь есть — на нем и поедем».
Когда мы выходили, я сказал: «Стэн, это мистер Блэк. Мистер Блэк, это Стэн». Мистер Блэк протянул руку, и Стэн ее пожал Я сказал «Мистер Блэк живет в квартире 6А». Стэн отдернул руку, но не думаю, что мистера Блэка это обидело.
Почти всю дорогу до Бронкса поезд шел под землей, что меня запредельно напрягало, но когда мы доехали до бедных районов, он пошел над землей, и стало легче. В Бронксе было много пустующих домов — я это понял, потому что в них не было окон, и все было видно насквозь, особенно на большой скорости. Мы вышли из поезда и спустились на улицу. Мистер Блэк настоял, чтобы я держал его за руку, пока мы не найдем адрес. Я спросил, не расист ли он. Он сказал, что его беспокоит нищета, а не люди. Для прикола я спросил, не гей ли он. Он сказал «Я еще вполне э-ге-гей». — «Серьезно?» — спросил я, но руку не отдернул, потому что не гомофоб.
Домофон не работал, но дверь в подъезд не захлопывалась из-за подложенного кирпича. Квартира Агнии Блэк была на третьем этаже, но лифта не оказалось. Мистер Блэк сказал, что подождет меня внизу, потому что по лестницам он уже в метро находился. Пришлось идти одному. Лестница была липкая, и все глазки на дверях почему-то были замазаны черным. За одной дверью кто-то пел, а за несколькими другими работали телеки. Я попробовал открыть дверь Агнии своим ключом, но не смог и постучал.
Открыла небольшая женщина в инвалидной коляске. Мексиканка, наверное. Или бразильянка, или что-то типа того. «Извините, вы Агния Блэк?» Она сказала: «Но эспака инглиш». — «Что?» — «Но эспака инглиш». — «К сожалению, — сказал я, — я вас не понимаю. Вы могли бы повторить медленнее и более внятно». — «Но эспака инглиш», — сказала она. Я поднял указательный палец вверх, а это универсальный жест для «подождите», и прокричал вниз мистеру Блэку: «Кажется, она не говорит по-английски!» — «А на каком говорит?» — «На каком языке вы говорите?» — спросил я, но тут же сообразил, что это бесполезный вопрос, и попробовал по-другому: «Parlez-vous francais?» — «Español», — сказала она. «Español», — заорал я вниз. «Великолепно! — заорал он в ответ. — Español я немного нахватался!» Я подкатил ее коляску к лестнице, и они стали перекрикиваться, в чем был особый прикол, потому что слышать друг друга они могли, а видеть — нет. Один раз они даже вместе раскололись, и их смех курсировал между этажами. Потом мистер Блэк заорал: «Оскар!» И я заорал: «Меня уже девять лет так зовут!» И он заорал: «Спускайся!»
Когда я спустился, мистер Блэк объяснил, что женщина, которую мы разыскиваем, работала официанткой в ресторане «Окна в мир». [56]«Ты чё?» — «А эту женщину зовут Фелиз, и она ее лично не знала. Ей о ней рассказали, когда она сюда въехала». — «Серьезно?» — «Мне такого не выдумать». Мы вышли на улицу и двинулись обратно. Нас обогнала машина, из которой неслась жутко громкая музыка, так что даже сердце завибрировало. Я задрал голову, и там была куча веревок между окнами, и с некоторых свисала одежда. Я спросил у мистера Блэка, не это ли называют бельевыми веревками. Он сказал: «Именно это». Я сказал: «Так я и думал». Мы прошли еще немного. Дети гоняли камушки по мостовой и раскалывались по-хорошему. Мистер Блэк поднял один камушек и положил в карман. Он посмотрел на табличку с названием улицы, а потом на свои часы. Два старика сидели на стульях у входа в магазин. Они курили сигары и смотрели на мир, как в телек.
«Все-таки странно, если подумать», — сказал я. «Что странно?» — «Что она там работала Может, они с папой друг друга знали. Или не знали, а просто она его в то утро обслуживала. Он ведь был там, в ресторане. У него была встреча. Может, она ему кофе подливала или типа того». — «Вполне возможно». — «Может, они вместе погибли». Я знаю, что ему нечего было на это сказать, потому что, конечно, они вместе погибли. Вопрос в том, как они вместе погибли, ну, типа, в разных концах ресторана, или рядом, или еще как. Может, они вместе пробрались на крышу. На некоторых фото видно, как люди вместе бросаются вниз и держатся за руки. Может, и они так же. А может, они просто разговаривали, пока не рухнуло здание. О чем они могли говорить? Ясно же, что они были совсем разные. Может, он рассказал ей про меня. Что он ей рассказал? Я не мог определить, что чувствую, представляя, как он держит кого-то за руку.
«У нее были дети?» — спросил я. «Не знаю». — «А вы спросите». — «У кого спросить?» — «У женщины, которая там живет вместо Агнии. Если у нее были дети, я уверен, что она про них знает. Давайте вернемся и спросим». Он не спросил, почему мне это важно, и не стал убеждать, что она и так уже обо всем рассказала Мы вернулись на три квартала назад, и я поднялся по лестнице, и выкатил ее на площадку, и они опять стали перекрикиваться. Наконец мистер Блэк заорал: «Не было!» Но я заподозрил, что он меня обманывает, потому что хоть и не говорю по-испански, понял, что она сказала намного больше, чем просто нет.
Когда мы шли обратно к метро, мне было озарение, и после него я разозлился. «Минуточку, — сказал я. — Над чем вы тогда раскалывались?» — «Когда тогда?» — «Когда в первый раз с ней говорили. Вы над чем-то вместе раскололись». — «Не знаю», — сказал он. «Не знаете?» — «Не помню». — «Постарайтесь вспомнить». Он задумался на минуту. «Не могу». Ложь № 77.
У входа в метро мы купили несколько тамалес [57] у женщины, которая торговала ими из огромной кастрюли на тележке супермаркета. Обычно я не доверяю еде, которая свернута не при мне или не приготовлена мамой, но мы сели на тротуар и съели наши тамалес. Мистер Блэк сказал: «Теперь я, по крайней мере, снова воспрял». — «Что значит «воспрял»?» — «Ожил. Посвежел». — «Я тоже воспрял». Он опустил на меня руку и сказал: «Вот и славно». — «Они ведь виганские, да?» Я тряс тамбурином, поднимаясь по лестнице в метро, и задержал дыхание, когда поезд ушел под землю.
Алберт Блэк был родом из Монтаны. Он хотел быть актером, но не хотел в Калифорнию, потому что Калифорния рядом с Монтаной, а для актера главная фишка — перевоплощаться в кого-нибудь подальше.
Алиса Блэк была запредельно напуганная, потому что жила в здании, предназначенном для промышленных нужд, и жить там вообще-то не разрешалось. Прежде чем открыть дверь, она заставила нас дать клятву, что мы не из жилищного управления. Я сказал: «Да вы посмотрите в глазок». Она посмотрела и сказала «Ах, вы», что было странно, и после этого впустила. Руки у нее были в угле, и я заметил, что всюду были рисунки, и на каждом — один и тот же мужчина. «Вам есть сорок?» — «Мне двадцать один». — «Мне девять». — «Мне сто три». Я спросил, ее ли это рисунки. «Да». — «Все?» — «Да». Я не стал спрашивать, кем ей приходится мужчина на рисунках, мне и без этого хватало на сердце гирь. Столько раз рисовать можно только того, кого любишь и по кому скучаешь. Я сказал: «Вы жутко красивая». — «Спасибо». — «Мы можем поцеловаться?» Мистер Блэк ткнул меня локтем в бок и сказал: «Вы что-нибудь знаете про этот ключ?» Уважаемый Оскар Шелл!
Пишу Вам по просьбе профессора Кейли, которая в данный момент находится в экспедиции в Конго. Она просила передать Вам свою признательность за Ваше желание принять участие в ее работе со слонами. Учитывая, что у нее уже есть ассистент (я), а с бюджетными ограничениями Вы, я уверен, сталкивались, она пока не может предложить Вам работу. Но она просила передать, что если Вы не утратите интерес и будете по-прежнему свободны, то следующей осенью у нее может возникнуть проект в Судане, на котором ей понадобится еще один ассистент. (Заявки на грант сейчас рассматриваются.)
Пришлите, пожалуйста, свое резюме с перечислением Ваших предыдущих экспедиций, копии университетского и аспирантского дипломов, а также два рекомендательных письма.
С наилучшими пожеланиями
Гари Франклин
Аллен Блэк жил на Нижнем Ист-сайде, но работал швейцаром в доме на Сентрал Парк Саут, [58] где мы его и нашли. Он сказал, что швейцаром ему быть скучно, потому что в России он был инженером, а теперь у него сохнет мозг. У него в кармане оказался маленький переносной телек. «Дивишки показывает, — сказал он. — И емельки можно проверять, только у меня адреса нет». Я сказал, что могу зарегистрировать ему адрес, если он хочет. Он сказал «Да ну?» Я такой модели раньше не видел, но быстро разобрался и начал его регистрировать. Я сказал: «Вам нужно выбрать имя пользователя». Я предложил: «Аllen», или «AllenBlack», или какое-нибудь прозвище. «А еще можно «Ingener». Тоже клевое имя». Он положил палец на усы и стал думать. Я спросил, есть ли у него дети. Он сказал «Сын. Скоро меня обгонит. И по росту, и по уму. Будет выдающимся врачом. Нейрохирургом. Или адвокатом Верховного Суда». — «Вы можете взять его имя, если не боитесь запутаться». Он сказал: «Shveitsar». — «Что?» — «Назови меня «Shveitsar». — «Вы можете выбрать любое имя». — «Shveitsar». Я назвал его «Shveitsar215», потому что 214 швейцаров уже было зарегистрировано. Когда мы уходили, он сказал: «Удачи, Оскар». Я сказал: «Как вы узнали, что меня зовут Оскар?» Мистер Блэк сказал: «Ты ему сам сказал». Вернувшись домой, я отправил ему имейл: «Жаль, конечно, что вы ничего не знали про ключ, но все равно было приятно познакомиться».
Уважаемый Оскар!
Хотя из Вашего письма видно, что Вы, безусловно, человек образованный, не зная Вас лично и не представляя, насколько Вы готовы к участию в научных экспериментах, мне будет трудно написать Вам рекомендацию.
Спасибо за добрые слова о моей работе и удачи в Ваших исследованиях, научных и прочих.
Искренне Ваша
Ажейн Гудал
Арнольд Блэк встретил нас словами: «Ничем не могу помочь. Я извиняюсь». Я сказал: «Но мы ведь еще даже не сказали, что нам надо». Он чуть не расплакался, сказал «Извиняюсь», — и закрыл дверь. Мистер Блэк сказал: «Двигаем дальше». Я кивнул, но внутри себя подумал: Странно.
Спасибо за Ваше письмо. Ввиду огромного количества получаемой корреспонденции, я не в состоянии вести личную переписку. Но знайте, что я прочитываю и сохраняю все письма в надежде, что когда-нибудь смогу ответить на каждое так, как автор того заслуживает. До той поры
Искренне Ваш
Стивен Хокинг
Следующая неделя была запредельно скучная, особенно когда я не думал про ключ. Хоть я и знал, что в Нью-Йорке 161 999 999 замков, к которым он не подходит, мне все равно казалось, что он открывает все. Иногда я до него просто дотрагивался, чтобы убедиться, что он есть, как к газовому баллончику, который лежал у меня в кармане. Или прямо противоположно тому, как к газовому баллончику. Я подтянул веревочку таким образом, чтобы оба ключа — один от квартиры, другой неизвестно-от-чего — оказались напротив моего сердца, так мне было спокойнее, только ключи иногда были жутко холодными, поэтому я залепил часть груди пластырем, и с тех пор они лежали на нем.
В понедельник была скукотища.
Во вторник после школы пришлось тащиться к доктору Файну. Я не мог понять, почему мне требуется профессиональная помощь: я считал, что у человека должны быть гири на сердце, когда у него умирает папа, и что если у человека нет гирь на сердце, тогда ему нужна помощь. Но я все-таки к нему пошел, потому что от этого зависело, дадут ли мне денег на карманные расходы.
«Привет, старина» — «Вообще-то, для вас я не старина». — «Да. Действительно. Погода сегодня отличная, ты не находишь? Может, выйдем на воздух, побросаем мяч?» — «Да — на вопрос о погоде. Нет — на вопрос о мяче». — «Уверен?» — «Я спортом не увлекаюсь». — «А чем увлекаешься?» — «Вы какой ответ хотите?» — «Почему ты думаешь, что я чего-то хочу?» — «А почему вы думаете, что я полный дебил?» — «Я не думаю, что ты полный дебил. Я вообще не думаю, что ты дебил». — «Ну, спасибо». — «Как тебе кажется, Оскар, почему ты здесь?» — «Я здесь, доктор Файн, потому что у меня невыносимый период в жизни, и это расстраивает маму». — «Надо ли ей расстраиваться?» — «Да нет. Жизнь вообще невыносима». — «Когда ты говоришь «невыносимый период», что ты под этим понимаешь?» — «У меня переизбыток чувств». — «И сейчас тоже?» — «Сейчас вообще жутко». — «Какие же это чувства?» — «Все сразу». — «Например…» — «Сейчас грусть, радость, раздражение, любовь, вина, восторг, стыд и немножко юмора, потому что часть моего мозга все время прокручивает одну шутку Тюбика, только не скажу, какую». — «Чувств действительно многовато». — «Он подсыпал слабительное в painauchocolat, который мы продавали на кулинарной ярмарке во французском клубе». — «Смешная шутка». — «Я все чувствую». — «А это твое многочувствие, мешает оно тебе в повседневной жизни?» — «Я не могу ответить на ваш вопрос, потому что, по-моему, такого слова не существует. Многочувствие. Но я понимаю, что вы хотите им выразить, поэтому — да. Я из-за него много плачу, правда, тайком. Мне жутко тяжело находиться в школе. Еще я не могу ночевать у друзей, потому что меня напрягает, когда мама не рядом. И люди меня тоже достали». — «В чем, по-твоему, причина?» — «Слишком много чувствую. Вот в чем причина». — «Разве можно чувствовать слишком много? Может, дело в том, как ты воспринимаешь?» — «Внутри я совсем не такой, как снаружи». — «Думаешь, у других не так?» — «Не знаю. Я всего лишь я». — «Может, это и делает нас теми, кто мы есть: разница между тем, какие мы внутри и какие снаружи». — «У меня она больше». — «Не исключаю, что каждый человек про себя так думает». — «Возможно. Но у меня она действительно больше».
Он откинулся в кресле и положил ручку на стол. «Могу я задать тебе личный вопрос?» — «Вы в свободной стране». — «Ты не замечал волоски у себя на мошонке?» — «На мошонке?» — «Мошонка — это мешочек в основании пениса, который поддерживает твои яички». — «Яйца». — «Да». — «Обалдеть». — «Можешь немного об этом подумать. Я отвернусь». — «Я и так знаю. У меня нет волосков на мошонке». Он что-то записал на листе бумаги. «Доктор Файн?» — «Говард». — «Вы просили говорить, когда я комплексую». — «Да». — «Я комплексую». — «Извини. Я знаю, что это очень личный вопрос. Мне было важно его задать, потому что иногда изменения, происходящие с нашим телом, существенно влияют на наше самочувствие». — «У меня не поэтому. У меня потому — что мой папа умер самой страшной смертью, какую только можно изобрести». Он посмотрел на меня, а я посмотрел на него. Я дал себе слово не отводить глаза первым. Но, как обычно, отвел.
«Сыграем в одну игру?» — «Для развития мозга?» — «Не совсем». — «Мне нравятся игры для развития мозга». — «Мне тоже. Но эта не для развития мозга». — «Облом». — «Я сейчас назову слово и хочу, чтобы ты сказал мне первое, что придет тебе в голову. Можно слово, можно чье-нибудь имя, а можно и звук. Все равно. Любой ответ годится. Никаких правил. Попробуем?» Я сказал: «Валяйте». Он сказал: «Семья». Я сказал: «Семья». Он сказал «Извини. Боюсь, что я плохо объяснил. Я называю слово, а ты — первое, что приходит на ум». Я сказал «Вы сказали «семья», и мне на ум пришла семья». Он сказал: «Только давай мы будем говорить разные слова. Хорошо?» — «Хорошо. То есть ага». — «Семья». — «Глубокий петтинг». — «Глубокий петтинг?» — «Это когда мужчина лезет в ПЗ пальцами. Правильно?» — «Да, правильно. Ладно. Здесь не может быть неправильного ответа. Как у нас с безопасностью?» — «Как у нас с ней?» — «Хорошо». — «Ага». — «Пупок». — «Пупок?» — «Пупок». — «Ничего не приходит на ум, кроме пупка». — «Постарайся. Пупок». — «Никаких ассоциаций». — «А если покопаться». — «В пупке?» — «В себе, Оскар». — «Уф». — «Пупок. Пупок». — «Анус живота?» — «Классно». — «Фигово». — «Классно» относилось к твоему ответу». — «Ответ классный, а не классно». — «Классный». — «Школа». — «Ликовать». — «Гав-гав». — «Это лай?» — «Неважно». — «Хорошо. Выдающийся». — «Ага». — «Грязный». — «Пупок». — «Неудобный». — «Запредельно». — «Желтый». — «Цвет пупка желтого человека». — «Давай все-таки стараться отвечать одним словом, ладно?» — «Ничего себе — никаких правил». — «Обиженный». — «Практичный». — «Огурец». — «Полипласт». — «Полипласт?» — «Огурец?» — «Дом». — «Там, где все». — «Тревога». — «Папа». — «Твой отец — источник тревоги или спасение от нее?» — «И то, и другое». — «Радость» — «Радость. Ой. Извиняюсь». — «Радость». — «Не знаю». — «Попытайся. Радость». — «Сдаюсь». — «Радость. Покопайся в себе». Я пожал плечами. «Радость, радость». — «Доктор Файн?» — «Говард». — «Говард?» — «Да?» — «Я комплексую».
Оставшееся до конца сорока пяти минут время мы просто беседовали, хотя мне ему сказать было нечего. Я у него быть не хотел. Там, где я не искал замок, я вообще быть не хотел. Когда уже вот-вот должна была войти мама, доктор Файн сказал, что хотел бы наметить план, как сделать мою следующую неделю лучше предыдущей. Он сказал: «Давай ты мне расскажешь, что бы ты мог изменить, на чем заостришь внимание. А на следующей неделе мы обсудим, что из этого у тебя получилось». — «Я постараюсь ходить в школу». — «Хорошо. Очень хорошо. Что еще?» — «Может, постараюсь не раздражаться на дебилов». — «Хорошо. А еще что?» — «Не знаю, может, постараюсь перестать все портить своим многочувствием». — «Еще что-нибудь?» — «Постараюсь не грубить маме». — «И?» — «А что, этого мало?» — «Немало. Более чем достаточно. Но как ты собираешься всего этого достичь, позволь мне спросить?» — «Упрячу свои чувства поглубже внутрь». — «Что значит, упрячешь чувства?» — «Не буду их демонстрировать. Если потекут слезы, пущу их по изнанке щек. Если кровь — получится синяк. И если сердце начнет выпрыгивать из груди, никому не скажу. Мне это все равно не помогает. А другим только хуже». — «Но если ты упрячешь чувства глубоко внутрь, ты перестанешь быть тем, кто ты есть, как с этим быть? — «Ну и что?» — «Могу я задать тебе один последний вопрос?» — «Не считая этого?» — «Ты не допускаешь, что смерть твоего отца может пойти чему-нибудь на пользу?» — «Не допускаю ли я, что смерть моего отца может пойти чему-нибудь на пользу?» — «Да. Ты не допускаешь, что смерть твоего отца может пойти чему-нибудь на пользу?» Я отшвырнул свой стул, разбросал по полу его бумаги и заорал: «Нет! Конечно, нет, акшакак недорезанный!»
Это то, что я хотел сделать. Но только пожал плечами.
Я вышел сказать маме, что теперь ее очередь. Она спросила, как у меня прошло. Я сказал: «Нормально». Она сказала: «У меня в сумке твои журналы. И сок». Я сказал: «Спасибо». Она наклонилась и поцеловала меня.
Когда она вошла, я бесшумно достал стетоскоп из своего походного набора, встал на колени и прижал конец со штуковиной-которая-не-знаю-как-называется к двери. Блямба? Папа бы знал. Я мало что мог расслышать и часто не понимал, молчат ли они, или мне их просто не слышно.
ожидать слишком быстрых результатов [59]
Я знаю
вы?
Что меня?
вы делаете?
Не во мне дело.
Пока вы не почувствуете Оскар просто не сможет
Но пока он чувствует этим смириться.
не знаю. проблема.
вам?
Я не
не знаете?
слишком много времени, чтобы все объяснить.
попробовать начать?
Начать легко вы радоваться?
Почему вы смеетесь?
раньше я умела спрашивал, и я могла сказать просто да или
но больше не верит односложным ответам.
Может быть неправильные вопросы. Может
напомнить об элементарных вещах.
Каких, например?
Сколько пальцев правой руке?
Это не так просто
Я хочу поговорить будет нелегко.
никогда не думали
Что?
как его малюют. даже больница, и не такая,
как мы обычно ее себе представляем в надежных руках.
Дома он в надежных руках.
Да какое вы вообще имеете право?
Я извиняюсь.
извиняться. Вы погорячились,
не в том, что погорячилась
Что вас злит?
детям полезно видеть испытывают те же чувства,
что и они.
Оскар не другие дети даже не любит проводить
время со своими сверстниками
на пользу?
Оскар — это Оскар, и никто и это замечательно.
Меня беспокоит, что себе.
Мне даже странно, что я с вами об этом говорю.
говорить обо всем, поймем нет повода для разговора
для себя опасность?
меня беспокоит. указывает на то, что ребенок
абсолютно исключено госпитализировать моего сына.
Всю дорогу домой мы ехали молча. В машине я включил радио и нашел станцию, которая играла Hey, Jude. [60] Там было про меня: я тоже не хотел сгущать краски. Я хотел взять грустную песню и переписать слова заново. Просто я не знал, как.
После ужина я пошел к себе в комнату. Я достал из шкафа коробку, из этой коробки — другую коробку, и пакет, и недовязанный шарф, и телефон.
Сообщение четвертое. 9:46. Это папа. Томас Шелл. Это Томас Шелл. Алло? Ты меня слышишь? Ты там? Подними трубку. Пожалуйста! Подними трубку. Я под столом. Алло? Минуту. У меня лицо замотано мокрой салфеткой. Алло? Нет. Попробуйте этот. Алло? Минуту. Все как обезумели. Я видел вертолет, и. Думаю, мы пойдем на крышу. Говорят, эвакуировать. Будут — не знаю, попробуйте тот — говорят, эвакуировать будут оттуда, это реально при условии. Что вертолеты смогут подлететь достаточно близко. Это реально. Пожалуйста, возьми трубку. Не знаю. Да, вон тот. Ты там? Тот попробуйте.
Почему он не попрощался?
Я наставил себе синяк.
Почему он не сказал: «Я тебя люблю»?
В среду была скукотища.
В четверг была скукотища.
В пятницу тоже была скукотища, только это была пятница, а значит, почти суббота, а значит, я был намного ближе к замку, а это радость.
ПОЧЕМУ Я НЕ ТАМ, ГДЕ ТЫ 12/4/78 [61]
Моему сыну: я пишу с того места, где стоял сарай отца твоей матери, сарая здесь больше нет, ни ковров на полу, ни окон в стенах, перемена декораций. Теперь это библиотека, твой дед был бы рад, как если бы книги, которые он зарывал, оказались семенами, посадил одну — взошла сотня. Я сижу в конце длинного стола, окруженный энциклопедиями, иногда снимаю их с полки и читаю о жизни других людей, о королях,актриссах, убийцах, судьях, антропологах, чемпионах по теннису, магнатах, политиках, если ты не получаешь от меня писем, не думай, что я их не пишу. Я пишу ежедневно. Иногда мне кажется, если бы я смог рассказать тебе обо всем, что случилось со мной в ту ночь, я бы, наконец, забыл о ней, может, даже вернулся, но у той ночи нет ни начала, ни конца, она настала, когда я еще не родился, и продолжается до сих пор. Я пишу в Дрездене, а твоя мать пишет в Ничто гостевой спальни, так я думаю, так надеюсь, временами рука начинает гореть — убежден, что в этот миг мы с ней выводим одинаковое слово. Машинка, на которой твоя мать печатала историю своей жизни, у меня от Анны. Она дала ее мне за несколько недель до бомбежек, я поблагодарил, она сказала: «Не стоит. Это подарок мне». — «Тебе?» — «Ты никогда мне не пишешь». — «Но ведь мы вместе». — «Ну и что?» — «Пишут только в разлуке». — «Раз ты меня не лепишь, то хотя бы пиши». В этом трагедия любви, cильнее всего любишь в разлуке. Я сказал: «Ты никогда мне но пишешь». Она сказала: «Ты же не подарил мне печатную машинку». Я стал изобретать наши будущие дома, по ночам печатал, а утром отдавал ей. Я навоображал десятки домов, одни были заоблачные (башня с остановившимися часами в городе, где застыло время), другие — земные (месчанское поместье за городом с розарием и павлинами), все казались возможными, все были безупречными, не знаю, видела ли их твоя мать. «Дорогая Анна, мы поселимся в доме, который будет стоять на вершине самой длинной приставной лестницы в мире». «Дорогая Анна, мы поселимся в пещере на склоне холма в Турции». «Дорогая Анна, мы поселимся в доме без стен, чтобы всюду, куда бы мы ни пошли, был наш дом». Я изобретал дома не для того, чтобы их улучшить, а чтобы показать ей, что они неважны, мы могли жить в любом доме, в любом городе, в любой стране, в любом веке, и быть счастливы, как если бы весь мир был нашим домом. В ночь перед тем как все потерять, я напечатал на машинке наш последний будущий дом: «Дорогая Анна, мы поселимся в веренице домов, ютящихся по склонам альп и ни в одном не будем спать дважды. Проснувшись и позавтракав, мы будем на санках съезжать к следующему дому. И едва распахнем дверь, как наш вчерашний дом будет разрушен и воздвигнут заново. А от подножия нас опять вознесут к вершине, и все начнется сначала». Наутро я понес это ей, подходя к дому твоей матири) я услышал шум в сарае, из которого сейчас тебе пишу, и решил, что это Симон Голдберг. Я знал, что отец Анны его укрывает, случалось, до меня доносились их голоса, когда мы с Анной прокрадывались мимо сарая в поля, они всегда говорили шепотом, я видел его рубашку в иссине-угольных пятнах на их бельевой веревке. Я хотел остаться незамеченным, поэтому бесшумно вынул из стены одну книгу. Отец Анны, твой дед, сидел в своем кресле, закрыв лицо ладонями, я его боготворил. Сколько ни возвращаюсь в тот миг, никогда не вижу его с ладонями на лице, я запретил себе видеть его таким, я вижу у себя в руках книгу, иллюстрированное издание«Метаморфозы» Овидия. Я долго потом искал это издание в Штатах, как будто его можно было вдвинуть обратно в стену сарая, скрыть от глаз наваждение — образ поникшего кумира, как будто оно позволяло остановить жизнь и историю за миг до того, как я это увидел, я спрашивал о нем во всех книжных лавках Нью-Йорка, но так и не смог найти, сквозь брешь в стене в комнату хлынул свет, твой дед поднял голову, он подошел к полке, и мы посмотрели друг на друга сквозь вынутую «Метаморфозу», я спросил, что случилось, он ничего не сказал, я видел лишь узкую полоску его лица, корешок книги его лица, мы смотрели друг на друга до тех пор, пока я не почувствовал, что все вокруг сейчас взорвется и запылает, вся моя жизнь уместилась в этом молчании. Анна была в своей комнате. «Привет». — «Привет». — «Только что видел твоего отца». — «В сарае?» — «Мне показалось, что он расстроен». — «Ему надоело в этом участвовать». Я сказал: «Конец уже скоро». — «Откуда ты знаешь?» — «Все говорят». — «Все всегда ошибаются». — «Война скоро кончится, и все станет, как было». Она сказала: «Какой наивный». — «Не отворачивайся». Она прятала от меня глаза. Я спросил: «Что случилось?» Я никогда не видел ее плачущей. Я сказал: «Не плачь». Она сказала: «Не прикасайся ко мне». Я спросил: «Что с тобой?» Она сказала: «Можешь помолчать!» Мы сидели на ее постели и молчали. Молчание давило на нас с потолка, как рука. Я сказал: «Что бы там ни было…» Она сказал: «Я беременна». Я не могу написать, что мы сказали друг другу после. Перед моим уходом она сказала: «Радуйся донебес». Я сказал, что радуюсь, еще бы не до небес, я поцеловал ее и ее живот, больше я никогда ее не видел. B 9:30 вечера завыли сирены воздушной тревоги, все начали расходиться по убежищам, но как-то не спеша, мы привыкли к тревогам, считали их ложными, кому нужно бомбить Дрезден? Семьи на нашей улице потушили в своих домах свет и организованно спустились в убежище, я стоял на крыльце, я думал об Анне. Была мертвая тишина, и так темно, что собственных рук не видать. Сто самолетов пролетели над головой, массивных, тяжеловесных, они вспороли ночь, как сто китов воду, они сбросили гроздья красных сигнальных ракет, чтобы разбавить тьму в преддверии следующего акта, я был на улице один, с неба сыпались красные всполохи, они были повсюду, я знал, что надвигается что-то невообразимое, я думал об Анне, радовался до небес. Я кубарем слетел вниз, они все поняли по моему лицу, я ничего не успел сказать — да и что бы я мог? — сверху загрохотало, стремительное крещендо взрывов, как неистовые аплодисменты приближающейся толпы, потом они зазвучали прямо над нами, нас разбросало по углам, погреб стал в огне и дыму, еще несколько мощных взрывов, стены оторвались от пола и расступились, успев впустить свет прежде, чем с грохотом обрушиться на землю, взрывы оранжевые и синие, лиловые и белые, позднее я прочитал, что первая бомбардировка длилась менее получаса, а показалось — дни и недели, показалось — миру конец, бомбардировка прекратилась так же прозаиченски, как начилась. «Ты в порядке?», «Ты в порядке?», «Ты в порядке?». Мы выбежали из погреба, заполненного желто-серым дымом, мы ничего не узнали, полчаса назад я стоял на крыльце, а теперь не было ни крылец, ни домов, ни улицы, только море огня, вместо нашего дома — обломок фассада, на котором упрямо держалась входная дверь, лошадь в огне галопом промчалась мимо, горели машины и повозки с горевшими на них бежинцами, стоял крик, я сказал родителям, что пойду искать Анну, мать попросила остаться, я сказал, что вернусь и буду ждать их у нашей двери, отец заклинал не ходить, я взялся за дверную ручку, и на нее перешла моя кожа, я увидел мышцы ладони, красные и пульсирующие, почему я взялся за нее и другой рукой? Отец сорвался, он кричал на меня впервые в жизни, я не могу написать, что он кричал, я сказал, что вернусь и буду ждать их у нашей двери, он дал мне пощечину, он впервые поднял на меня руку, я больше никогда не видел своих родителей. По пути к дому Анны начался второй рейд, я бросился в ближайший погреб, в него попал снаряд, он заполнился розовым дымом и золотистым пламенем, я добежал до соседнего погреба, он загорелся, я перебегал от погреба к погребу, и в миг, когда достигал следующего, предыдущий был разрушен, горящие обезьяны вопили с деревьев, птицы с огненными крыльями чирикали с телеграфных проводов, по которым метались отчаянные звонки, я вбежал в очередное убежище, оно было заполнено по самые стены, коричневый дым давил с потолка, как рука, стало почти невозможно дышать, мои легкие пытались втянуть в себя комнату ртом, был серебряный взрыв, все мы рванулись к выходу одновременно, мертвых и умирающих затоптали, я прошел по старику, я прошел по детям, никого нельзя было уберечь, водопад бомб, я бежал по улицам от погреба к погребу и видел кошмары: ноги и шеи, я видел женщину, на ней горели светлые волосы и зеленое платье, она бежала с безмолвным младенцем на руках, я видел людей, переплавленных в жирные лужи жижи, они порой достигали целого метра в глубину, я видел трупы, потрескивавшие, как угли, хохочущие, и многочисленные останки тех, кто пытался спастись от огненной бури, прыгнув в низголобой в озеро или пруд, те части тел, что успели уйти под воду, были нетронуты, те, что торчали над водой, были обуглены дотла, бомбы падали, пурпурные, оранжевые и белые, я бежал, мои руки кровоточили, в грохоте рушащихся зданий я слышал рокочущее безмолвие того младенца. Я пробежал через зоопарк, клетки были разворочены, все вверх дном, ошалевшие звери вопили от боли и растерянности, один из смотрителей звал на помощь, он был богатырь с обгоревшими пустыми глазницами, он схватил меня за руку и спросил, умею ли я стрелять, я сказал, что спешу, он сунул мне в руки винтовку и сказал: «Найди хищников», я сказал, что я неважный стрелок, сказал, что не знаю, кто хищники, а кто нет, он сказал: «Стреляй во всех», не знаю, сколько зверей я убил, я убил слона, взрыв отбросил его метров на двадцать от клетки, я прижал дуло к его затылку и подумал, давя на курок: так ли необходимо убивать это животное? Я убил макаку, сидевшую на обрубке поваленного дерева и выдиравшую из себя шерсть при виде пепелища, я убил двух львов, они стояли рядом и смотрели на запад, что их связывало — родство, дружба, случай, могут ли львы любить? Я убил медвежонка, который карабкался на тушу громадного мертвого медведя, был ли это его родитель? Я убил верблюда двенадцатью пулями, я предполагал, что он не хищник, но убивал всех, все должны были быть убиты, носорог бился лбом о скалу снова и снова, то ли чтобы прикончить себя и избавиться от страданий, то ли чтобы сильнее страдать, я выстрелил в него, он продолжал биться, я снова выстрелил, он стал биться сильней, я подошел вплотную и уткнул дуло ему между глаз, я его убил, я убил зебру, убил жирафа, окрасил в красное воду в бассейне с морским котиком, на меня шла макака, в макаку я уже до этого стрелял, я считал, что убил ее, она медленно приближалась, прикрывая уши руками, что ей от меня надо, я крикнул: «Что тебе от меня надо?», я выстрелил ей туда, где обычно бывает сердце, она посмотрела на меня, я уверен, что увидел в ее глазах нечто, похожее на понимание, но не увидел прощения, я пытался застрелить грифов, но я неважный стрелок, позднее я видел их пиршество на месте человеческой бойни и понял, что все из-за меня. Вторая бомбежка прекратилась так же внезапно и сразу, как начилась, с обгоревшими волосами, с почерневшими руками и пальцами я дошел, как завороженный, до Лешвитцерского моста, я погрузил черные руки вчерную воду и увидел свое отражение, я испугался себя, слипшиеся от крови волосы, потрескавшиеся кровоточащие губы, красные пульсирующие ладони, которые даже сейчас, спустя тридцать пять лет, выглядят так, будто остались на конце моих рук по ошибке. Я помню, что потерял равновесие, помню свою единственную мысль: Думай. Пока способен думать, ты жив, но в какой-то момент я перестал думать, дальше помню, что мне ужасно холодно, я осознаю, что лежу на земле, и нет ничего, кроме боли, боль подсказала мне, что я жив, я стал шевелить ногами и руками, очевидно, это заметил кто-то из солдат, разосланных по всему городу искать уцелевших, позднее я выяснил, что у подножия моста подобрали больше 220 человек, и только 4 были живы, я был в их числе. Они погрузили нас на грузовики и вывезли из Дрездена, я выглянул из-под брезента, закрывавшего грузовик с боков, горели здания, горели деревья, асфальт, я видел и слышал людей под завалами, я чувствовал запах тех, кто стоял посреди расплавленыхвыжженных мостовых, подобно живым факелам, взывая о помощи, которую невозможно было оказать, горел сам воздух, грузовику пришлось изрядно покружить, чтобы оставить позади хаос, сверху вновь надвинулись самолеты, нас стащили из кузова и бросили под грузовик, самолеты спикировали, опять пулеметные очереди, опять взрывы, желтые, красные, зеленые, синие, коричневые, я снова потерял сознание, и очнулся уже на белой больничной койке, я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, я подумал, что потерял их, но у меня не было сил приподняться и посмотреть, прошло несколько часов или дней, когда я, наконец, приподнялся, то увидел, что привязан к кровати, возле меня стояла сестра, я спросил: «Зачем вы это сделали?» Она сказала, что я все время норовил себя ударить, я попросил развязать меня, она сказала, что не может, она сказала, что я опять начну себя бить, я стал ее умолять, я сказал, что больше не буду себя бить, я дал слово, она извинилась и прикоснулась ко мне, доктора меня оперировали, они делали уколы и перевязки, но мою жизнь спасло только это прикосновение. В дни и недели после выписки я искал родителей, и Анну, и тебя. Под каждой грудой камней, что некогда были зданиями, кто-нибудь обязательно кого-нибудь искал, но все поиски были напрасны, я нашел наш старый дом, упрямая дверь болталась на прежнем месте, кое-что из мебели уцелело, печатная машинка, я вынес ее на руках, как младенца, перед отъездом в эвакуацию я написал на двери, что жив, и адрес лагеря беженцев в Ошаце, я ждал письма, но письмо не пришло. Поскольку погибших было так много и поскольку многие из них сгорели дотла, списков умерших не составляли, тысячи людей были обречены на пытку надеждой. Когда я решил, что умираю у подножия Лешвитцерского моста, в голове была единственная мысль:Думай. Мысли вернули меня к жизни. Но теперь я жив, и мысли меня убивают, я думаю, и думаю, и думаю. Я не перестаю думать о той ночи, гроздья красных сигнальных ракет, небо, похожее на черную воду, и как всего за несколько часов до того, как все потерять, я все имел. Твоя тетя сказала мне, что беременна, я обрадовался до небес, нельзя было безоглядно этому отдаваться, сто лет радости могут бытьперечеркнуты в одну секунду, я поцеловал ее живот, хотя в нем еще некого было целовать, я сказал: «Я люблю нашего сыночка». Это ее рассмешило, последний раз она так смеялась в тот день, когда мы налетели друг на друга на полпути между нашими домами, она сказала:«Ты любишь абстракцию». Я сказал: «Я люблю нашу абстракцию». В этом вся суть, у нас была одна абстракция на двоих. Она спросила: «Ты боишься?» — «Чего боюсь?» Она сказала: «Жить страшнее, чем умирать». Я вынул из кармана наш будущий дом и отдал ей, я поцеловал ее, я поцеловал ее живот, больше я никогда ее не видел. Я был уже почти у калитки, когда меня окликнул ее отец. Он вышел из сарая. «Чуть не забыл! — крикнул он. — Здесь для тебя письмо. Вчера доставили. Чуть не забыл». Он скрылся в доме и вернулся с конвертом. «Чуть не забыл», — сказал он, у него были воспаленные глаза, и побелевшие костяшки пальцев, позднее я узнал, что он выжил в бомбежке и вскоре покончил с собой. Мать тебе об этом сказала?Может, она и сама не знает? Он протянул мне письмо. Оно было от Симона Голдберга. Судя по штампу, его отправили из транзитного лагеря Вестерборк в Голландии, куда свозили местных евреев, дальше их ждала либо каторга, либо смерть. «Уважаемый Томас Шелл. Рад нашему знакомству, пусть и такому краткому. По вполне понятным причинам вы произвели на меня сильное впечатление.Очень надеюсь, что наши пути, сколь бы длинными и запутанными ни оказались, пересекутся вновь. До той поры желаю вам всего наилучшего в эти нелегкие времена. Искренне ваш, Симон Голдберг». Я вложил письмо обратно в конверт а конверт в карман, из которого только недавно достал наш будущий дом, уходя, я услышал голос твоего деда, он так и стоял в дверях, «Чуть не забыл». Когда твоя мать подсела ко мне в булочной на Бродвее, я захотел рассказать ей все, как знать, если бы я сумел, наша жизнь могла сложиться совсем иначе, и сейчас я был бы там, с тобой, а не здесь. Как знать, если бы я сказал: «Я потерял сыночка», если бы сказал: «Я так боюсь потерять то, что люблю, что запрещаю себе любить», это могло сделатьневозможное возможным. Как знать, но я не смог, я зарыл в себе слишком многое, слишком глубоко. И вот я здесь, а не там. Я сижу в этой библиотеке, за тысячи километров от собственной жизни, сочиняя очередное письмо, про которое знаю, что не отправлю, сколько бы ни пытался и как бы сильно этого ни хотел. Как мальчик, познавший любовь у стены этого сарая, превратился в того, кто пишет эти строки за этим столом? С любовью,