Малый радиус» георгия алексеевича князева 4 страница

Черт знает какие только мысли лезут в голову. Когда-нибудь, перечитывая этот дневник, я или кто иной улыбнется презрительно (и то хорошо, если не хуже), читая все эти строки, а мне сейчас все равно.

Одна мечта у меня была с самого раннего детства: стать моряком. И вот эта мечта превращается в труху. Так для чего же я жил? Если не буду в В.-М. спецшколе, пойду в ополчение или еще куда, чтобы хоть не бесполезно умирать. Умру, так родину защищая.

Думал написать мало, ан оказалось много. Ну ладно.

Хоть английский помню, и то хлеб.

Сейчас еще мама не вернулась с работы с Иркой. На часах — четверть шестого. Займусь шахматами и чтением, а может быть, завалюсь спать. Там посмотрю, что выйдет.

А мама уже мне раз сказала очень интересные слова: «Юра, ты узнай, как можно, если записаться в спецшколу, эвакуироваться». Очень интересные слова.

Никитин меня вчера вечером спрашивает: «Юрка, не пойдем ли в В.-М. спецшколу?» Да, мечта, а с мечтой расстаться — себя похоронить. Как быть?.. Кем быть? — Где быть?..»

СОТЫЙ ДЕНЬ ВОЙНЫ

В сотый день войны, 29 сентября 1941 года, Г. А. Князев как бы окидывает заново взглядом свой плацдарм. Его перу часто не хватает живописных подробностей, подлинных диалогов тех лет, той живой плоти, которая украшает дневники людей художественно одаренных или хотя бы имеющих журналистскую сноровку. Этого у Князева мало, он не слышит в разговорах окружающих людей характерных выражений, словечек военного времени, на которое быстро и чутко отозвалась народная речь. Его, историка, интересовали прежде всего факты, детали, в которых отражались ход войны, умонастроение, поведение людей. Можно, конечно, вспомнить писательский дар таких русских историков, как Ключевский и Соловьев. Блестящие стилисты, они в своих работах предстают и как талантливые художники. Требовать подобного от каждого историка было бы несправедливо. Но тем более поучительно, что подневные, подробные записи, которые вел совсем не писатель, записи, вроде бы лишенные литературной ценности, тем не менее обладают значительной, порой уникальной ценностью — исторической. Оказывается, что честные записи любого думающего, образованного человека о пережитом, обо всем, что он видел, слышал, знал, интересны и в своем роде единственны. Такие записи не обесцениваются другими свидетельствами современников.

Итак, сотый день войны.

«1941. IX. 29. Понедельник. Падают под ударами резкого сентябрьского ветра листья с деревьев. Всюду ветер намел на асфальте волны песка. Хмурится порой небо, но прорывается ярким потоком лучей солнце и озаряет ярким светом наш замечательный город. В эти дни страшных для него испытаний он стал дороже, ближе даже тем, кто привык к нему и был равнодушен. Каждый дом, улица, площадь, переулок — все такое родное, близкое и в такой непосредственной опасности! Каждый день пожары, разрушение зданий, гибель людей… А люди ходят по улицам, работают на заводах, в учреждениях. Приходят на службу и тихо сообщают: «А у нас все стекла повылетели: соседний дом разрушила фугасная бомба. Ночевать придется у знакомых». И никто не знает, чем кончится начавшийся, ну вот хотя бы сегодняшний день, яркий сентябрьский день…

Вечер. Вот уже два раза поднимались к нам из квартиры Карпинских предупредить о тревогах. Во второй раз сообщили, что где-то было слышно падение сброшенной бомбы. Я так устал за день, что не стал спускаться вниз. М. Ф. читает Загоскина. Самое подходуящее чтение во время тревог! Я читаю всемирную историю, пишу вот эти строки. Но не скрою, что — когда начинается чуть заметное дрожание пола под ногами от вибрации воздуха при пролете поблизости самолетов — невольно настораживаешься, болезненно ощущаешь эти чуть заметные толчки. Напрягаешь слух, не стреляют ли зенитки с морских судов на Неве. Нет, стекла не дребезжат в окнах, значит, покуда вражеские самолеты не летают еще в том квадрате, где мы живем. Но все-таки мы наготове, я сижу в фуражке, в калошах, рядом пальто. На всякий случай!.. И сидим мы не в столовой, а в передней, где нет окон, а только двери. Над нами чердак, мы живем в верхнем, в третьем, а если считать подвал, то в четвертом этаже. Поэтому невольно иногда посматриваешь на потолок.

Днем все эти воздушные тревоги, артиллерийские обстрелы проходят менее заметно. На службе ни я, никто не уходит со своих рабочих мест. Я даже не мог прогнать своих сотрудников, которые не были дежурными в тот злополучный день, когда Ленинград обстреливался из дальнобойных орудий и горела уже ярким пламенем часть здания Сената. А вот вечером или ночью и бомбежку и обстрел переживать приходится более нервно-напряженно. Вчера, насмотревшись на зарево пожаров, я не решился раздеться на ночь и спал одетым, просыпаясь мгновенно от какого-нибудь даже малейшего содрогания дома.

Так переживают эти дни и ночи в Ленинграде, по-видимому, очень многие. Сегодня на службе И. Л. говорила мне, что после ударов вчерашних бомб она с трудом взяла себя в руки, чтобы не прислушиваться к тишине и спать. Множество людей ночует в бомбоубежищах или бегает туда во время каждой тревоги. Это уже своего рода психоз. Некоторые держатся стойко и упорно: фаталисты, верующие и просто равнодушные ко всему люди, или очень спокойные по природе своей, или, наоборот, очень усталые. Вчера во время тревоги, когда мы на набережной стояли в подъезде против Исаакиевского собора, одна молодая дедушка не хотела уходить с улицы, несмотря на настойчивые требования милиционера. «Мне все равно, что жить, что умирать, — злобно говорила она. — Надоело все, опротивело». В это время в транспортном автомобиле провозили гроб, вокруг которого сидели провожавшие с венками. «Вот счастливый человек», — сказала девушка. Я не удержался и задал вопрос: почему она в таком унынии, в таком подавленном настроении? «Двоих уже потеряла, а вот третьего никак не могу доискаться: раненный привезен в Ленинград, а куда поместили — не знаю», — скороговоркой ответила она. Я не стал ее больше расспрашивать, да и тревога уже кончилась. Все выскакивали из подъездов и стремительно направлялись к стоявшим на путях трамваям.

У других больше воли, чем у этой девушки, но чувствуется страшная усталость, крайняя нервная напряженность… «Сколько же это времени продлится? — спрашивала меня сокращенная у нас Петрова, молодая мать. — И что дальше будет? Зашла в столовую, одну, другую, наконец в одной получила билетик в очередь, какой-то семисотый номер. К вечеру, говорят, может быть, удастся пообедать… Хорошо еще, ребенок не голодает. Вот от мужа получила пятьсот рублей, но деньги лежат, и купить на них ничего не могу. Как же дальше-то жить? Говорят, Кронштадт разбомбили», — добавила она. Все это говорила она спокойно, не волнуясь. А вот на А. О. взглянуть страшно. Лицо совершенно без кровинки, истощенное. Сегодня она узнала, что отложенная эвакуация матерей снова возобновляется, и перед испытаниями неизвестности ужас опять стал глядеть из ее глаз. Тяжело тут, в Ленинграде, но есть по крайней мере работа и академическая столовая, куда она водит обедать своих двух детей. А там впереди полная неизвестность и сжимающий душу страх за судьбу ребят и самой себя.

Успокаивал ту и другую. Не умалял грозности событий, но указывал, что положение наше не безнадежное. Нужна только воля не поддаваться унынию, растерянности. Надо сознаться, они меня плохо слушали, или, точнее, слушали из вежливости…

Один у всех настойчивый и неотвязный вопрос: Долго ли это положение продолжится? Приближается зима. Ко всем испытаниям и лишениям прибавляется холод. И невольно у многих, даже крепких нервами, встает вопрос: выдержим ли?

На этот вопрос отвечают женщины Ленинграда: «Выдержим!»

Вчера был всегородской женский митинг. Выступали артистки, писательницы, работницы. Все в один голос призывали к защите Ленинграда и заверяли в своей стойкости и помощи защищающимся. Весь митинг стоя аплодировал одной девушке, юной дружиннице, вынесшей с передовых позиций во время боя 29 раненых бойцов. При этом она сама была ранена дважды… Вот это подлинное и святое геройство!

Я нарочно записал так подробно свои впечатления на моем малом радиусе. Как вся наша жизнь, и жизнь в осажденном городе полна противоречий. Не правы будут те, кто скажет об одной усталости, угнетенности; неверно будет и утверждение, что среди ленинградцев было лишь одно геройство. Была жизнь, полная противоречий. И вот краешек ее я пытался запечатлеть на этих страницах.

1941. X. 5. Сто шестой день. Зашла девочка Валя, которую мы собирались воспитывать. Дом их полуразрушен от взрывной волны. Соседний дом разрушен до основания от фугасной бомбы очень большой силы. Живет она на Дегтярной. Вся их мебелишка исковеркана, двери сорваны, окон нет, не только стекол. Разрушение произошло в то время, когда она с матерью была на окопных работах (мать взяла ее с собой, т. к. не с кем ее было оставить). Поэтому они остались целы. Теперь большей частью живут в бомбоубежище. Есть нечего, мать без работы, карточка иждивенческая, т. е. голодная. Смотрит испуганными глазами Валя и прислушивается: «Кажется, тревога. Пойду у вас посижу на дворе в бомбоубежище». Выяснили, оказалось — тревоги нет. Все-таки она сидела как на иголках. Дали ей денег, продуктов, что могли… Бедный, несчастный ребенок!.. За что она так страдает?

1941. X. 6, 7, 8. Сто седьмой, сто восьмой, сто девятый дни. Прошли три дня очень беспокойных, точнее, тревожных, нервно-напряженных. Ничего особенного не случилось, все то же, но только несколько в ином восприятии пережитое. Мы люди самые обыкновенные, ничем не замечательные, и записывать чего-нибудь героического мне просто нечего. Одно только и есть достойное внимания — это то, что мы работаем все время, даже во время тревог на службе работа не прекращается. Вот и все, что надо отнести к нашему «геройству». Это, в сущности, и немало при всем том, что сейчас приходится переживать ленинградцам… Надо отдать справедливость моим сотрудникам: работают неплохо, несмотря на тревоги, на холод, на недоедание, на мытарства в столовой, на полубессонные ночи. Некоторые живут без стекол, другие принуждены были переселиться к знакомым. Замечательно усидчиво работает Шахматова, хорошо Крутикова… Цветкова еле таскает ноги: и голодна и страдает от недостатка сна… В общем же я своим коллективом доволен. Они не только работают, но поочередно еще несут вечернюю и ночную вахту, оставаясь на посту во время воздушных тревог и артиллерийского обстрела.

…На днях будут обучаться стрельбе в тире, имеющемся при университете. Стулов близорук и вдаль ничего не видит. Модзалевский тоже… Таковы два архивных «воина», готовящихся для последнего резерва. Но Архив дал и настоящего полноценного бойца, и политически подкованного и с большим кругозором, А. М. Черникова. Дал и добровольца, который дерется на линии огня, П. Н. Корявова, скромного и честного партийца. В московском отделении Архива ушел на фронт добровольцем Гетман. Таков наш гражданский и военный актив Архива.

1941. X. 9. Сто десятый день… По радио выступал профессор-красноармеец К. Ф. Огородников. Он доктор физико-математических наук, 19 лет изучал в лабораториях вопросы строения звездного неба, наблюдая в телескоп за небесными светилами. Теперь он в рядах Красной Армии, куда пошел добровольцем, научился стрелять из винтовки, метать гранаты. Он сказал: «У меня много учеников, много друзей и знакомых. Я хочу, чтобы они знали, что их профессор и коллега — красноармеец Огородников — будет стойко и храбро, как подобает советскому воину, сражаться с врагом».

Затем профессор обратился на английском языке к своим коллегам в дружественной Великобритании. Он передал привет сэру Спенсеру Джонсу, королевскому астроному, и профессору Смарту, с которым был связан многие годы совместными работами в области астрономии.»

1941. X. 10. Сто одиннадцатый день. Весь вечер работаю над историей Академии наук. Сейчас около 12 часов ночи. Третий раз приходит к нам студентка Нехорошева, сообщая о тревогах. Сижу в передней в пальто. Холодно. Начинаем прислушиваться. Изредка стреляют зенитки. Отложил карточки с выписками по истории Академии. Невольно прислушиваюсь к гулу орудий и беру листок для записи впечатлений за день».

Горькие дни переживал Г. А. Князев. Ему казалось, что в огне войны ненависть испепелила в людях всякую человечность, гуманностью стало лишь уничтожение немецких захватчиков. Человечность ушла из мира, сетовал он… Он еще не знал в те дни о Майданеке, Освенциме, Бухенвальде, о печах, где сжигали людей, газовых камерах, о душегубках, о тщательно разработанной технологии истребления народов, неугодных теоретикам национал-социализма. Война с Германией началась для нас как война с захватчиками, с оккупантами, с агрессорами. Постепенно открывались для все большего числа людей и другие стороны этой войны — уничтожение коричневой чумы, грозящей гибелью всему человечеству. Ненависть к фашизму и любовь к человеку не сразу, не просто сопрягались в наших душах.

Уничтожение фашизма и было любовью к ближнему, было гуманизмом, было всем тем, о чем тосковал старый историк-романтик. Но каждый приходил к этому своим путем. В этот день Ольга Берггольц написала:

Всем, что есть у тебя живого,

Чем страшна и прекрасна жизнь —

Кровью, пламенем, сталью, словом

Опрокинь врага, задержи!

А в Эрмитаже готовили помещение под торжественное заседание в честь 800-летия Низами.

«1941. X. 16. Сто семнадцатый день. Опять тяжелые известия с вяземского и калининского направлений. Вражеские войска, по-видимому, окончательно и катастрофически для нас прорвали нашу линию сопротивления под Москвой… Тревожное чувство овладело всеми нами. Родина в смертельной опасности…

1941. X. 20. Сто двадцать первый день. В 6 часой утра заговорило радио. В Москве объявлено осадное положение. За всякое нарушение порядка, распространение провокационных слухов — расстрел на месте. На подступах к Москве — Малый Ярославец переходит из рук в руки. В 1812 году этот многострадальный город переходил от русских к французам и обратно 10 раз!.. Положение на московском фронте по-видимому, катастрофически ухудшилось.

1941. X. 21. Сто двадцать второй день… Ухудшается продовольственное положение Ленинграда. За вторую декаду октября иждивенцы при хлебном пайке в 200 гр. получили 100 гр. мяса, 200 гр. крупы, 100 гр. рыбных продуктов, 50 гр. сахара, 100 гр. конфет, 100 гр. растительного масла; служащие и дети немногим больше; рабочие же в двойном размере, чем служащие. На деньги купить нечего, и потому они не ценятся. Те, у кого есть много денег, не знают, куда их девать, и покупают или всякую дрянь (дорогие духи и проч.), или (те, которые попрактичнее) скупают в магазинах остатки мануфактурных товаров для мены, когда деньги потеряют всякую цену. Из всех грядущих испытаний для ленинградцев едва ли не самое страшное — голод. Голод и бомбежка! Не хватало бы только еще холеры, или чумы, или просто голодного тифа. Надо приучить себя прямо смотреть в глаза событиям и как можно меньше думать о будущем. Когда придет это будущее, тогда и осмысливать его!.. Сегодня зашел к нам мастер на все руки Филимонов. «Трудно работать, — говорит он, — поослаб, питания не хватает. В академической столовке уже второй день вместо супа — ржаные макароны с водой».

1941. X. 22. Сто двадцать третий день. Ночь, точнее, утро, скоро рассвет… Мы, ленинградцы, сейчас, забывая свое горе, всеми помыслами обращены к Москве, к сердцу нашей советской родины. Как это могло случиться, что враг смял наши армии и просочился к самым жизненным центрам страны? Вот неотступный, мучительный вопрос. Враг, вооруженный современной, самой совершенной военной техникой и всеми достижениями науки, обратил все это на разрушение, на уничтожение в своих грабительских планах завоевателя, насильника. Он уничтожает все культурные ценности на своем пути, как дикий варвар, какой-нибудь вандал, гунн, но только во сто крат страшнее. У тех не было ни науки, ни техники. Те были просто двуногие хищники. Немецкие захватчики — двуногие культурные звери!..

Гитлер сейчас стянул под Москвой все силы свои и бросил в бой резервы. Можно ли спать спокойно в такие ночи, когда идет кровопролитнейшая в мировой истории битва за Москву, за целость и самое существование нашей родины!

Говорят, что Гитлер в своей речи угрожал стереть Москву с лица земли как источник красной заразы. Это было четыре месяца тому назад и было чудовищно хвастливо, нелепо… И вот в эти хмурые октябрьские дни его армия под Москвой!

1941. X. 21. Сто двадцать второй день… Оказывается, что бомба, брошенная на днях стервятниками между 5 и 6 часами вечера и попавшая в Мойку, была исключительной мощности. Она несомненно предназначалась для здания Главного штаба. Она упала невдалеке от дома, где находилась последняя квартира Пушкина.

1941. X. 23. Сто двадцать четвертый день. Пасмурный день. Дождь. И люди радуются, как не радовались солнцу, теплу: «День нелетный, бомбить не будут».

На службе у меня в Архиве голод несколько дезорганизовал работу. Особенно сдала И. Л., она, правда совсем больна. Сидит в 12-й комнате, около уборной, где поставлена плитка, и курит, курит без конца. И кашляет.

Принимаем все меры к отеплению Архива на зиму. Но отапливаться будет всего одна комната… Сегодня еле высидел в 2-градусной температуре.

И без того нервнобольная мать Е. Т. не выдержа всех испытаний переживаемого нами времени и в припадках болезненной подозрительности собирается задуши свою дочь. Е. Т. принуждена ночевать на службе у знакомых.

Ехал утром вдоль свежевыкопанной грядки для будущих цветов и опять умилялся… Живые живут живой жизнью!

Планировал с Андреевым заседание, посвященное памяти Беринга, на декабрь…»

КОНЧИЛОСЬ ДЕТСТВО

Читая записи Юры Рябинкина за те дни, словно попадаешь в другой мир. Впрочем, почему же «словно», это и в самом деле был иной мир — мир в юности. Трагические события не могли загасить плещущего через край жизнелюбия, веры, веселья молодости. Карты так карты, игры, розыгрыши, насмешки, мечты, страхи — все соединялось, клокотало, кидало из стороны в сторону этих ребят, еще лишь выходящих из детства в юность. Но уже можно различить черты характера, судьба уже, как говорилось когда-то, стучится в дверь. Ах, как просто и легко залечиваются в этом возрасте раны, как бесследно такют недавние страхи перед медосмотром в спецучилище. И все это время Юра продолжает требовательно и строго наблюдать за собой, судить себя. Пожалуй, именно эта черта, именно это качество сближает Г. А. Князева и Юру Рябинкина.

Семья Юры была потомственно интеллигентной, во всяком случае со стороны матери Антонины Михайловны,[34]урожденной Панкиной. Ее отец, дед Юры, окончил до революции Артиллерийское училище, был офицером, после 1917 года служил в Красной Армии, был помощником начальника артиллерийской базы Северо-Запада. Мать окончила гимназию, она хорошо знала французский, немецкий, польский, в доме была богатая библиотека — русская и иностранная. Обо всем этом нам стало известно позже. В остатках семейного архива сохранились фотографии деда и прадеда, также военного, великолепные рисунки деда…

А. М. Рябинкина (Панкина), мать Юры Рябинкина.

«1941 г. 3 октября. Чрезвычайно волнующий меня день. В школе я был с 8 утра до 7 вечера — играл в очко. Проиграл 10 копеек. Но это еще ничего. Пообедал — жареный поросенок с чечевицей и студень. Пришел обратно в учительскую — сел играть в очко. Я, Бронь, Финкельштейн, Лопатин и еще какой-то парень из другой смены. Сперва играли нормально — я оставался при своих. Но затем настала очередь банковать мне. Я поставил в банк рубль. Но так передо мной ставили все. Банную. И, как назло, все маринуют. Мне везет, банк увеличивается… 2 рубля, 4 рубля… 8 рублей… 16 рублей!.. Стучу. Идет второй круг! 32 рубля!!! Игроками овладевает азарт, все с жадностью смотрят на карты… 64 рубля!!! Ребята делают складчину и опять маринуют. Их девятка — мой туз!!! В банке 128 рублей!!! Азарт неимоверный… И вот… Ребята опять маринуют… Маринует Бронь взакрытую. Я открываю свою карту — дама… Бронь осторожно свою — дама!!! Я забираю банк — целых 254 рубля!!!

Я не знаю, что со мной сделалось. Сидел как дурак. Какой выигрыш! Каково?! Стал опять играть… Играю… играю — и вот опять срываю подряд несколько банков — итого у меня около 400 рублей (наличными — 73). Меня взяла огромная тоска… Что мне с этими деньгами делать? Взял и отдал ребятам обратно. Но Лопатина уже тогда не было. Бронь что-то проворчал в ответ. Итак, у меня сейчас около 40 рублей на руках, 130 должен Бронь, 100 — Финкельштейн и по 40 р. должны Лопатин и еще какой-то парень. От них всех я, разумеется, денег брать не буду… Какое сильное волнение! Когда банк в первый раз доходил до (…), то я просто хотел сказать: «Ребята, я больше не буду, не играйте…» Это все выходило как-то по-детски — неуклюже. Никто не заметил. И странно, при выигрыше почувствовал не радость, а какое-то немощное удивление, как-то окаменел и затем долгое время, минута от минуты, нервно хохотал. Да, правду говорит пословица: «Богатство не всегда счастье приносит». Так и тут. Деньги спрятал дома в железную коробку из-под конфет, которая лежит в картонном ящике в этажерке. Да что же это такое со мной делается? Я не сойду ли с ума?

4 октября. Все еще не могу очухаться от выигрыша. Собственно говоря, не от самого выигрыша, а от сознания выигрыша. Денег с ребят брать, ясно, не стал.

Мама должна уехать 5-го на субботник с Ирой.

Все это я пишу 5-го утром. Теперь расскажу происшествия за сегодняшнюю ночь. За ночь было около 8 тревог. Тревоги крайне жуткие. Несколько раз бомба так сильно свистела, что я думал, что она упадет в школу. Ровно в 1 час ночи я сменил Финкельштейна на вышке. Было «бестревожно»! Первые полчаса прошли спокойно. Затем неожиданно тишину прорезал какой-то свист, потом еще… еще… Вспышка, грохот — вспышка, грохот. Я вскочил со стола, на котором сидел, и боязливо выглянул из вышки в окно. С десяток зажигательных бомб коптились на школьном дворе и на соседних домах. Я дал сразу же три звонка — на третьем посту (…). Потом оказалось, что я немного ошибся — бомба упала рядом со стеной школы, где третий пост, на двор. Ну, их все, разумеется, быстро потушили. Затем немцы сбросили еще несколько фугасных бомб, а уже затем воздух прорезал жалобный вой сирены. На моем посту было спокойно. Но тревоги, начиная с той, были особенные. Совершенно молчат зенитки. И только слышно отдаленное жужжание самолетов, которое то нарастает, то убывает, и порой гулкий свист — затем визг и удар взрыва. Меня слишком взволновала эта ночь. Я всю ее не спал. Да, вот какие настали над Ленинградом ночи. Давид говорил, что он тоже где-то слышал, что Псков и Старая Русса взяты Куликом…

5 и 6 октября. Дни прошли в волнениях от бесконечных тревог. Сегодня, вернее, сейчас — 9 часов вечера 6 октября. Тревога. Я, Анфиса Николаевна (жена вселенного к ним И. — А. А., Д. Г.) дома. Мама с Ирой ушли вниз. Получили письмо от Тины. Жива-здорова была на 2 октября. Пишет, что их бомбят. Намеками, конечно. Беспокоится о нас. В школе начались занятия 10-х классов. Я попросил Нину Николаевну дать мне какое-нибудь задание по математике. Она дала. Никитин уже принят и оформлен в спецшколе…

8 октября. Был на медосмотре. Я, оказывается, правильно сделал. Медосмотр я не прошел из-за глаз. У меня левый глаз 20 %, а правый — 40 %. Ничего себе! Мама настаивает на немедленном лечении. Наверное, придется носить очки. Володька Никитин пошел на медосмотр после меня. Ну, его, наверное, примут. Но самое главное — я прошел хирурга, ушного. На фронтах положение для меня туманное. Сегодня во сне увидел Володьку Шмайлова. Эх, где-то он сейчас?

Мать мне запретила читать. Чтобы не портил глаз.

Пишу все это сегодня, 9/Х. Если бы я писал это вчера, то расписал бы на 2–3 страницы, а сейчас не могу. Надо идти на дежурство.

9 октября. Сегодня дежурство было наилучшее по сравнению с остальными. Слишком весело было. До обеда еще ничего, а после обеда так и пошло… Началось с того, что нам Нина Николаевна запретила играть на деньги. Начали играть в балду. Остался им Алька. Ему назначили наказание — подойти на улице к первому встречному и сказать ему в лицо: «Я — балда». Вот хохота-то было. Потом стали играть в фанты. Лопатин полз этаж на четвереньках по винтовой лестнице. Финкельштейн катал на себе Броня, а я должен был, во-первых, поймать кошку и пустить ее в учительскую дежурку, а во-вторых, поцеловаться с Элой. Первое я сделал, от второго отказался. О чем теперь жалею, за отказ мне вылили на шею (попало на верхнюю рубашку) воды. В общем, все развеселились. Под конец поймали кота, нацепили на него бумажку: «Ужин или смерть коту», отпустили его. Кот помчался в столовую. Что из этого вышло — не знаю. Под конец слушали по радио концерт из произведений русских композиторов.

Сейчас половина восьмого. Объявили тревогу. Небо почти безоблачно. На фронтах положение такое: по официальной сводке, взят Орел и немцы наступают на Вязьму и еще на какие-то города. По слухам, немцев отогнали от Ленинграда не меньше чем на 60 километров. По всей вероятности, 7, 8, 9-е классы начнут заниматься с 25/Х.

Сейчас тревога.

11 и 12 октября. Ничего особенного не произошло.

Мама и Ира внизу, а я дома. Половина восьмого.

У нас в школе идет такое мнение: немцы решили закончить войну до зимы и развили грандиознейшее наступление на Москву. По словам Финкельштейна, Никитин не прошел мандатной комиссии. Ну да, впрочем, у него такой отец, что он все равно в спецшколе будет.

Почему-то очень часто вспоминаю Володьку и Мишу. Эх, друзья, друзья! Всего себя проклял, что так распростился с Володькой. Вернуть бы это время! Золотое время!

Игорь (брат Анфисы Николаевны. — А. А., Д. Г.) обещал принести нам одну продовольственную карточку 1-й категории. Не знаю, выйдет ли это дело.

Скорее бы занятия. Скука.

Сегодня играл в очко в школе. Финкельштейн остался мне должен 121 рубль (я от него денег все равно не возьму). Ребята теперь говорят, что мне отчаянно везет в карты. Везет в карты — не везет в любви. Так ли на деле будет? Лучше бы было наоборот.

Когда я срываю банк или удачно пробанкую, сорву крупную сумму, то на моем лице появляется неизменно какая-то ехидная улыбка, я с ней теперь все время борюсь, а она нет-нет да и промелькнет. Вот скверная у меня черта.

13 октября. День прошел спокойно. Зато ночь дала себя знать. Вечером от мамы я узнал очень интересную вещь. Она видела (…), которая теперь работает в госпитале. Предлагают мне поступить в этот госпиталь. Моя обязанность эскортировать больных с госпиталя в госпиталь. Ответственность за их доставку несу я один. За потерю кого-либо иду под суд. Разъезжаю по ночам преимущественно на машине. Мне кладут зарплату 20 рублей в месяц и рабочую карточку. Быть может, обед. День работать, день отдыхать. Я согласен. Нужда…

Видел Володьку Никитина. Он поступил в спецшколу. 15-го идет на занятия.

Ночь была, по моему «первичному» мнению, довольно благодатная. Тучки на небе, кое-какой туман — какой самолет полетит на бомбежку? Но… без пяти 7 объявили тревогу.

На 2 и 1 постах я, Давид, Борис (…) и еще две какие-то женщины. Я и Давид сидели на ступеньках. О эти тревожные бесконечные ночи: навсегда останутся они у меня в памяти. Полусвет, передо мной «летучая мышь» в ведре, лестница и сбоку окно… гулко бьют зенитки, ухо настороженно ловит каждый звук, тревожно бьется сердце при сильном свисте бомбы, и чутко настораживаешься, слыша завывание германского самолета. Окно все время озаряют вспышки, порой лестница и весь дом содрогаются и дрожат от близкого падения фугасной бомбы. И это каждую ночь… Хочется спать, есть, забыться, но снова что-то свистит под ухом, инстинктивно прижимаешься к стене, втягиваешь голову в плечи… и свист замирает. Затем вспышка озаряет окно, лестница вздрагивает, и только после этого приходит отдаленный гул взрыва.

Эту ночь было более-менее спокойно, и я с Давидом вышел на крышу. Только огляделись по сторонам, по небу прожекторы, и совершенно внезапно яростно зашипела бомба нарастающим звуком. В одно мгновение я и Давид были на чердаке, не ощущая ушибов от падения. Решив, что на чердаке оставаться опасно, мы сошли в лестничную клетку, и в это самое время раздался короткий свист и затем взрывы над нашими головами. Стало светлее, чем днем. Давид вперед меня сообразил, что это такое, и, схватив лопату, бросился тушить бомбу. Я тоже. Началась безумная горячка. Мы работали в густом едком дыму, который лез в глотку, щипал ее, залезал в самые легкие, по лицам шел пот, а мы все возились с бомбами. Я пробежал на 1-й пост. Там стояла какая-то женщина и кричала в испуге: «Бомба! Тушите!» Она схватывала горстями песок и бросала в горевшие кусочки термита. Я схватил лопату и в полминуты забросал все горевшее песком. Яркий свет сменился глубоким мраком. Кое-как выбравшись с чердака, ведя за руку женщину, я побежал на 2-й пост. Там уже все бомбы были потушены. Я выглянул на крышу — по ней сновало человек десять. Хотелось подышать свежим воздухом, очнуться, прийти в себя. Скоро тревога кончилась. Затем, затем ничего нового не произошло. Была еще одна тревога, но безобидная для нас. После этого я и Финкельштейн завалились спать и проспали до утра. Разбудило радио, сообщая нам скверную новость: Вязьма пала. Наступление немцев продолжается.

Я узнал впоследствии, что на нашу школу упало 23 бомбы. (Я потушил две и помог затушить третью.)

14 октября. Сегодня дома безобразная сцена. Ира закатила истерику, что я вот ел в столовой треста, а она даже тарелки супа не съела в столовой. Мама ей говорит, чтобы она успокоилась. Мне в то же время говорит, что Ире давали борщ в столовой и фасоль со шпиком, а Ира говорила, что ее от них тошнит, и не стала есть. А съела оставшиеся полплитки шоколада, и только. Сама не ест и на меня злится! «Я, — говорит, — голодная хожу!» А кто ей мешает пообедать? Мне уже мама начинает говорить, что надо привыкнуть к мысли, что если накормят человека днем тарелкой супа, то и будь доволен. А если мне к этой мысли не привыкнуть?.. Я не ем даже половины, четверти того, чтобы себя насытить… Эх война, война…

Наши рекомендации