Март 2009 г. Вавилонские хроники или К вопросу о субьективном идеализме
**
Попытки читательницы 11 98 вынести книги то из левого, то из правого вестибюля показали, что защитные системы реагировали на этот её поступок по-разному. В правом вестибюле реакция была гораздо сильнее.
**
Довожу до вашего сведения, что читатель Дубинин Вячеслав Максимович систематически исписывает стены в мужском туалете 2-го и 3-го этажей жалобами на состояние туалетов. Основные претензии следующие:
— необходимо отремонтировать полы в туалетах
— необходимо починить задвижку во 2-й кабинке на 3-м этаже
— в туалетах нет мыла
Жалобы он адресует в дирекцию, но на все просьбы оформить их на бумаге отвечает отказом и продолжает излагать их на кафеле в кабинках (с личной подписью и датой). То, что задвижку во 2-й кабинке починили, осталось им незамеченным.
**
В это время читатель Попков искал меня в холле 1-го этажа с явным намерением продолжать разнузданно себя вести.
**
Милиционер Петракевич И.В. забрал у читателя Сергеева Н.С. чит. билет. Читатель долго возмущался, махал руками, запрыгивал с разбега на тумбу милицейского поста, пытаясь с криками и проклятиями достать свои документы. Шум с 1-го этажа не прекращался до 20.15.
**
Прошу исключить читателя Ясвицкого из числа читателей до 27 апреля за выход из библиотеки после закрытия на замок центральных ворот.
**
28 февраля дежурный милиционер остановил меня на выходе и в непонятной мне совершенно форме потребовал, чтобы я открыла сумку и показала внутреннее содержимое. После этого он стал осматривать мои вещи и цинично прикасаться к некоторым из них оборотной стороной кончика карандаша.
**
01.02. на контроль ко мне подошла посетительница Кудряшкина с сумочкой и спросила, как попасть во Французский центр. Т.к. она превышала допустимый размер для посещения Французского культурного центра (предусмотренный правилами Дислокации), я не мог её пропустить.
**
Я не извинился за то, что сдал невовремя книгу, т.к.при виде дежурной извинения застряли у меня в горле.
**
Читатель Ульянов так прямо и сказал мне, что жаждет крови, а вовсе не скорейшего исправления ошибки библиотекаря.
**
Буфетчик попытался мне сунуть мне деньги (сдачу), что является грубейшим нарушением правил торговли!
**
Читательница Селиванова беспрепятственно прошла сквозь противокражную систему центрального вестибюля и исчезла из библиотеки.
**
12.01 я, Гордеева И.В., после 20.00 (после закрытия б-ки) начала проверку читательской зоны. После проверки читательской зоны спускаюсь в гардероб, там висит пальто. При повторной проверке читательской зоны ни одного читателя или сотрудника на этажах обнаружено не было. Спускаюсь в гардероб, там висит 2 пальто. Я задала вопрос гардеробщице, кто оставил у неё 2-е пальто. Библиотека закрыта, войти никто не мог. Гардеробщица сказала, что она тут была всё время, никто не раздевался и пальто не оставлял. Я спросила, откуда же там пальто. Она ответила, что это её не касается и вообще её рабочий день давно кончился и она уходит. Было уже действительно 20.30, и я предупредила постового, что иду домой, пока в гардеробе не появилось 3-е пальто. Реакции с его стороны не последовало. Я ушла.
**
По дороге домой я открыла сумку и обнаружила там книгу американского писателя Моэма (на английском языке без перевода). Открыв её, я обнаружила там штамп вашей библиотеки. Возвращаю вам эту книгу, а в библиотеку к вам я даже не записана, можете проверить. Ваши обвинения, что я её якобы вынесла без разрешения, считаю необоснованными. Лучше бы получше следили за вашими книгами!
**
Я, Панин Василий Сергеевич, в 2001 году брал у вас в читальном зале книги (список прилагается). Однажды я оставил их на бронеполке, предполагая продолжать работать с ними, но, в силу личных уважительных причин, так и не смог больше к ним вернуться, хотя думал о них всё время. Просьба выяснить и проследить их дальнейшую судьбу и сообщить мне письмом.
**
07.03 ко мне подошёл читатель Баринов с огромной сумкой в руках. На мою просьбу сдать сумку в гардероб он сказал, что никакой сумки у него нет и предложил в доказательство обыскать его и проверить карманы. На мой вопрос: «Что это у вас в руках, разве не сумка?» он отвечал, что не сумка, а когда мы попытались уточнить, что же это, он сказал, что в руках у него ничего нет, и попытался прорваться через контроль, при этом размахивая этой самой сумкой, которой у него не было.
**
Очень обидно, что консультанты по каталогам перестали творить невозможное.
**
На мой вопрос, где можно найти эту книгу, мне дали не адрес сайта, а адрес какой-то ЭРГБ! И ещё сказали, что это бывшая библиотека Ленина (кого?!!) Я пытался узнать по справочной, что это за такая библиотека, но мне конечно же не сказали. Я и в Инете проверяла, такой библиотеки нет или есть, но наверное, совсем маленькая и у неё даже нет своего сайта.
Май 2009 г.
ТУСЬКА.
— Я бы – знаешь? - ещё раньше к тебе пришла. Но папа сказал, что сейчас уже нет смысла от тебя гриппом заражаться – учебный год всё равно кончается…
Садится рядом, обхватывает коленки и смотрит исподлобья, с хмуроватой задумчивостью. Раньше, до школы, у неё не было такого взгляда.
— Ты, значит, теперь уже не болеешь, да?
— Слава Богу, вроде бы, нет.
— А знаешь, в школе нельзя говорить «слава Богу». И вообще про Бога – нельзя.
— Почему так?
— Потому что школа – советское учреждение.
— Вот это да! До сих пор – советское?
— (Неуверенно). Ну… да. Так Лидия Васильевна сказала.
— Наверное, всё-таки «светское», а не «советское».
— А-а-а… Ну, да. Да. Светское. Потому что ведь знания – это же свет, да? А про Бога ещё – знаешь, почему нельзя? Потому что ученики – они же ведь все разные. Кто-то верит в Бога, кто-то – нет. Поэтому про Него лучше вообще не говорить. Чтобы не оскорблять чувства.
— Чьи чувства-то?
— Ну, как – чьи? Его. Бога.
***
— Хочешь, скажу одну вещь? Мне один мальчик в классе нравится. Очень сильно. Так сильно, что меня от него иногда даже тошнит.
***
ЮЛЬКА.
— Смотри! Месяц из тучи вышел и нарóдится!
— Что, что делает?
— Ну… нарóдится. Перед народом. Какой он красивый.
— А кто тебе сказал это слово?
— Бабушка. Я говорю: месяца нету… А она говорит: погоди, скоро будет! Нарóдится!
****
— Ну, ба-а-а! Ну, можно ещё один пирожочек? Самый-самый распоследний!
— Ты уже сколько этих последних съела? Побойся Бога!
— А чего бояться? Он сегодня не страшный.
— С чего ты взяла?
— А Он, когда такой старый, большой, с бородой – тогда страшный. Он тогда даже не целиком, а одна голова только… Только голову видно в небе, и больше ничего. Голова большая – вот такая… сердитая… с глазами! Тогда Он страшный. А когда Он просто дяденька, с палочкой, - тогда не страшный…
— А почему ты решила, что именно сегодня Он не страшный?
— (Пожимает плечами) Видно же!
Ёлки… А что, если ей и вправду видно? Ну, дела….
Апрель 2009 г.
Молодая травка вылезает из газонов, делает глубокий вдох, задыхается, кашляет, говорит сквозь зубы «фигассе» и с содроганием уползает обратно под землю. Из ярчайшего безоблачно-лазурного неба валят крупные, наглые снежные хлопья и с хохотом укладываются на асфальт. По библиотечному дворику ходят вымазанные до ушей зелёной и жёлтой краской голуби и делают вид, что так и надо, что они как раз специально для этого и садились на свежевыкрашенные ограды. Бюсты великих людей смотрят на них, процветая нежным злорадством. Не злорадствует один Ганди. Он вообще самый кроткий и невозмутимый из всех прочих бюстов и не обижается даже тогда, когда из-за осевшего у него на макушке снега в виде круглой шапочки его дразнят Папой Римским. Он знает, почему остальные бюсты так к нему относятся. Им не нравится, что он чуть ли не вдвое больше их всех. Они завидуют ему и вполголоса бормочут: «Нет, но вы скажите – почему этот Ганди такой гиганди?» Но Ганди и на это не обижается, а только тихо улыбается в жидкие бронзовые усы и устало прикрывает глаза.
Вчера вечером мы в этом самом нашем дворике никак не могли разойтись с каким-то мужиком, несшим, как мне показалось, канистру. Ну, да, канистру. Самую типичную канистру, жёлтую такую. Дворик у нас просторный, места для прохода там хоть отбавляй, но мы этим мужиком с четверть часа то заступали друг другу дорогу, то шарахались друг от друга, натыкаясь на бюсты, - что только усиливало их общее раздражение. Наконец мы всё-таки разошлись, и я, подходя к воротам, тайком обернулась, чтобы посмотреть, что делает этот мужик. Он стоял под бюстом Линкольна и деловито хлебал из канистры, запрокинув голову.
Вот. А вы говорите – их нет среди нас. Да они давно уже среди нас! Так давно, что все уже привыкли и думают, что так и надо!
Хотя, наверное, и вправду так и надо.
А ещё я вчера поняла, что когда чья-нибудь воспитанная собака без поводка не подходит ко мне и не нюхает мою ногу, а просто пробегает мимо, я чувствую себя уязвлённой.
Апрель 2009 г.
Сейчас, сейчас. Ещё пару минут. Вот-вот фестиваль закончится, и я уймусь. А пока – два слова про «Орфея» Монтеверди в постановке Пермского оперного театра.
Презанятная, доложу вам, постановка.
Зрителей запустили внутрь по узенькому театральному карману, застеленному трогательным, до дыр вытоптанным ковриком. Никогда доселе мне не доводилось смотреть спектакль, сидя прямо на сцене, да ещё и в первом ряду. Говорят, что ныне такое в обычае, но я – отнюдь не театральный завсегдатай, и с подобным обычаем не знакома. И это сидение нос к носу с исполнителями сразу создало ощущение некоего домашнего любительского действа под рождественской ёлкой. А когда мимо меня толпами стал проноситься хор, топоча, тяжело дыша и сметая зрителей первого ряда шикарными золотыми хитонами, как будто сделанными из обёрточной бумаги, - я поняла, что в ощущениях своих не обманулась. Впрочем, где-то всё это, вероятно, соответствовало стилю и духу того времени, когда сочинялась опера – самая ранняя из мировых опер, если кто не знает. Она же ведь и создавалась для камерного исполнения, так ведь? Ну и ладненько. Значит, так и нужно.
Я обожаю любительские спектакли. Не студийные, а именно домашние. На них я правда чувствую себя, как ребёнок под ёлкой. И, сунув за щеку леденец, умиротворённо жду чудес и превращений. И здесь я опять не обманулась в своих ожиданиях.
Превращения были. Много. Всяких. Жрецы элегантно преображались в пастухов, снимая свои хитоны из мятой фольги, под которыми оказывались мятые бархатные панталоны и шикарные белые сорочки с кружевами. А под лохматыми вавилонскими кудрями и бородами – свалявшиеся белые парики с буклями, тоже очень шикарные. Я очень люблю мужчин в белых пудреных париках с буклями. Я им многое могу простить, таким мужчинам. Даже если они плохо поют. Но эти, кстати, пели хорошо. Нет, правда, честное слово. Вполне камерными, но чистыми и хорошими голосами, с честью справляясь со своими непростыми партиями – а то, что опера семнадцатого века довольно сложна для исполнения, понимаю даже я. Они пели, пили водку из старинных узорчатых штофов и закусывали виноградом и бутербродами с сырокопчёной колбасой. С ними были девушки с разноцветными шевелюрами – кто с зелёной, кто с ярко-лиловой, – бойкие такие, весёлые, все в коротких юбочках и чулочках в сеточку. Видимо, это были нимфы лёгкого поведения. А с другой стороны – кто ещё пойдёт к пастухам на мальчишник по случаю свадьбы их приятеля? Маркизы с графинями точно не пойдут. Ну и ладненько. Значит, так и нужно. Тем более, что нимфы, несмотря на вольный наряд, были ничуть не потасканные, а вполне себе хорошенькие и свежие. Все, кроме Эвридики. Эвридика пела хорошо и трогательно, но была так безобразно одета и загримирована, что сомнений не оставалось – это безобразие тщательно продумано и явно что-то важное символизирует. Значит, так нужно. Ну и ладненько.
Орфей тоже пел хорошо и старательно, но, в отличие от Эвридики, выглядел вполне пристойно и даже привлекательно. А ещё там была Музыка – злобноватая тётка в чёрном балахоне, всё норовившая всучить Орфею лиру и заставить спеть что-нибудь серьёзное и величественное. Ну, гимн там какой-нибудь. А он, как на грех, напился по случаю своей помолвки и всё норовил спеть комические куплеты под гитару. Ну, радовался человек – что ж тут непонятного? Так эта чёрная тётка – знаете, что сделала? Она подсунула Эвридике ядовитую змею – да, да, представьте себе! И Эвридика, бедняжка, умерла. А эта так называемая Музыка потом с плохо скрываемым злорадством сообщила об этом Орфею. И Орфей, бедняжка, зарыдал и упал, как подкошенный, на подстилку для пикника, откуда пастухи успели убрать вино и колбасу и встали вокруг Орфея в немой печали. И музыка была так хороша и печальна – (не та жуткая чёрная тётка, конечно, а музыка Монтеверди), - и Орфей так горевал и корчился на траве, и пастухи так искренне ему сострадали, что я прямо расстроилась и зашмыгала носом. Правда, настроение моё чуть не сбила появившаяся на сцене бабка с авоськой на локте и с ядовито-жёлтыми туфлями Эвридики в руках. Очень смешная была бабка, и зачем она, собственно говоря, припёрлась с этими туфлями, я так и не поняла, но подумала, что, видимо, так нужно. Ну и ладненько.
Во втором действии дело пошло ещё хуже. Орфей попал в реанимацию и лежал на койке под капельницей. Вокруг него неспешно суетились санитары, возили туда-сюда каталки с трупами, а душа Орфея всё тосковала по Эвридике и мечтала вернуть её назад. И вот она, -душа, то есть, - пришла к сторожу в морге, которого по наивности приняла за Харона, и стала просить, чтобы он пропустил её в Аид. А сторож сперва не хотел её пускать, а потом растрогался и пропустил. Хороший такой сторож оказался – с гармошкой, в кирзовых сапогах и с очень красивым, сильным голосом. Пропустил и даже на бутылку не попросил. И вот Орфей попал в Аид. Вернее, в его преддверие. А там – кто бы вы думали? – всё та же чёрная тётка в балахоне. И опять суёт ему лиру. Теперь, говорит, дружочек, не отвертишься – пой. И горе тебе, если споёшь плохо! И Орфей запел. Очень хорошо запел, правда, честное слово. Так хорошо, что врата Аида взяли и перед ним распахнулись.
И разом кончился весь балаган.
И диким, ледяным, смертным ужасом пахнуло из темноты. И невидимый хор, скрытый этой страшной темнотой и не менее страшными свечными огнями, пел так, что мурашки ползли по спине и заходилось сердце. И отчаяние Орфея было таким безнадежным, а надежда - такой отчаянной, что приходилось сжимать изо всех сил зубы, чтобы не всхлипывать в такт музыке. Боже, какая музыка! Она смела разом всё подчистую: и режиссерские удачи и неудачи, и исполнительские достижения и промахи. Смела всё к чертям, оставив только то, ради чего, собственно, и была написана. И, повинуясь ей, Эвридика вышла, спотыкаясь, на длинный, неровный мост между этим светом и тем, и пошла оттуда – сюда, как слепая, неверным оскальзывающимся шагом. А Орфей, стоящий к ней спиной, к этому моменту уже так поверил в могущество своего искусства, что возгордился и забыл, что боги просто пожалели его и оказали ему милость. И, вообразив, что теперь он сильнее всех богов и всё ему нипочём – нарушил запрет и обернулся.
«Но что мне зримая Вселенна? И что перед Тобою – я?»
Всё-таки обернулся.
Чёрт! Я так надеялась, что не обернётся. А он обернулся.
И всё рухнуло. Бедная, зыбкая, хрупкая тень Эвридики с грубо намалёванным на капюшоне черепом вздрогнула и остановилась посреди моста. А потом повернулась и той же неверной походкой пошла обратно в ледяную тьму, кое-где расцвеченную холодными свечными огнями. И бедный царь-и-раб-и-червь-и-бог вновь упал на колени, как подкошенный, и его дивное, божественное, бессильное искусство зарыдало и застонало вместе с ним, заполняя всё пространство вокруг. И столько было в этом правды – самой настоящей, аристотелевой трагической правды, что разом забылось всё и остались только они, те самые сострадание и страх, о которых пишут в учебниках. Не отвлечённые, не абстрактные, а до дрожи, до острой, очистительной боли в душе конкретные и настоящие. Перед чем или перед Кем – ох, не будем об этом, ладно? А то, право же – ну, очень страшно.
Ёлки. Второй раз за эту неделю ухожу из театра в слезах. Это точно старость, без дураков.