III. А может, стану я огнем 6 страница
Книги, которые Хана читала английскому пациенту, отправляясь в путешествие вместе со старым странником в «Киме» или с Фабрицио в «Пармской обители», опьяняли их и бросали в водоворот событий, где армии, лошади, повозки уходили от войны или, наоборот, шли ей навстречу. В одном углу комнаты стопкой лежали книги, которые они уже прочли, путешествия, которые уже совершили.
Многие книги начинались со вступительного слова автора. Тихо окунувшись в его воды, вы плавно скользили по волнам.
«Я начинаю свою работу в тот период, когда консулом был Сервий Гальба. …Истории Тиберия, Калигулы, Клавдия и Нерона, когда они находились у власти, фальсифицированы ужасом, а после их смерти написаны, когда еще не остыла ненависть к ним.»
Так начинает Тацит[37]свои «Анналы».
Но романы начинались медленно или хаотично. Читателей постоянно бросало из одной крайности в другую. Открывалась дверь, или поворачивался ключ в замке, или взрывалась плотина, и вы бросались следом, одной рукой хватаясь за планшир, а другой придерживая шляпу.
Начиная читать книгу, она словно входит через парадные ворота в огромные дворы. Парма, Париж, Индия расстилают перед ней свои ковры.
«Вопреки запрещению муниципальных властей, он сидел верхом на пушке Зам‑Заме, стоявшей на кирпичной платформе против старого Аджаиб‑Гхара, Дома Чудес, как туземцы называют Лахорский музей. Кто владеет Зам‑Замой, этим „огнедышащим драконом“, – владеет Пенджабом,[38]ибо огромное орудие из позеленевшей бронзы всегда служит первой добычей завоевателя.[39]»
– Читайте медленно, милая девушка. Киплинга[40]надо читать медленно. Следите внимательно за запятыми, и вы будете делать естественные паузы. Он ведь писал чернилами и ручкой. Думаю, он часто отрывался от страницы, уставившись в окно и слушая пение птиц, как делают все писатели, оставшись в одиночестве. Не все могут похвастаться знанием названий птиц, а вот он мог. Ваш глаз слишком быстр, как у всех североамериканцев. Подумайте, с какой скоростью писал он. В противном случае первый же абзац покажется вам ужасным и скучным.
Это был первый урок чтения, который ей преподал английский пациент. Больше он не прерывал ее. Если случалось, что он засыпал, она продолжала читать, не отрываясь, пока сама не утомлялась. Если он и пропускал последние полчаса сюжета (это могло сравниться с тем, что в обследуемом доме остается только одна темная комната), то не волновался, потому что, похоже, хорошо знал этот роман. Так же хорошо был он знаком и с географией тех мест, где проходили события, описываемые в книге. К востоку от Пенджаба был Бенарес, а на севере – Чилианваллах. (Все это случилось до того, как в их жизнь вошел сапер, словно из одной из этих книг. Как будто страницы книг Киплинга потерли ночью, словно волшебную лампу, они ожили, и произошло чудесное превращение.)
Она оторвалась от последней страницы «Кима», с его изящными и возвышенными предложениями, которые теперь научилась правильно читать, и взяла книгу пациента, пронесенную через огонь. Книга разбухла и не закрывалась, став почти вдвое толще, чем раньше.
В нее был вклеен тонкий листок, вырванный из Библии.
«Когда царь Давид состарился, вошел в преклонные лета, то покрывали его одеждами, но не мог он согреться.
И сказали ему слуги его: пусть поищут для господина нашего царя молодую девицу, чтоб она предстояла царю и ходила за ним и лежала с ним, – и будет тепло господину нашему, царю.
И искали красивой девицы во всех пределах Израильских, и нашли Ависагу Сунамитянку, и привели ее к царю.
Девица была очень красива, и ходила она за царем и прислуживала ему; но царь не познал ее.»[41]
Люди из племени, которые спасли обожженного летчика, принесли его на британскую базу в Сиве в 1944 году. Ночным санитарным караваном его доставили из Западной пустыни[42]в Тунис, а оттуда отправили на корабле в Италию. В то время в госпиталях было много безымянных солдат, причем больше таких, кто действительно не помнил, кто он, чем таких, которые делали это с определенным умыслом. Тех, кто заявлял, что не помнит своей национальности, разместили на отгороженной территории морского госпиталя на Тирренском побережье. Обгоревший пациент был еще одной загадкой, его личность не установлена, а внешность неузнаваема. В лагере для преступников, который располагался рядом, держали американского поэта Эзру Паунда[43]в клетке. Он прятал то на теле, то в карманах, ежедневно перекладывая, листочек эвкалипта, как амулет, якобы обеспечивающий ему личную безопасность. Когда его арестовали и вели через сад, принадлежащий тому, кто его предал, он дотянулся и отщипнул этот листик, «чтобы помнить».
– Вы могли бы обманом заставить меня говорить по‑немецки, – сказал обгоревший пациент тем, кто его допрашивал, – и этот язык я знаю. Спросили меня, как бы между прочим, о Доне Брэдмене? Спросите меня о Мармите, о великой Гертруде Джекилл.
Он знал, где находилась каждая картина Джотто[44]в Европе, и почти все места, где человеку могли всучить подделку вместо оригинала.
Морской госпиталь располагался вдоль побережья в кабинках для купающихся, которыми пользовались в начале века. Когда было жарко, старые зонты Кампари снова, как и раньше, водружались в свои гнезда на столиках, и раненые в бинтах и повязках сидели под ними, вдыхая свежий морской воздух. Кто медленно беседовал, кто просто молча смотрел на море, а кто болтал без умолку. Обгоревший пациент заметил молодую медсестру, которая отличалась от других. Ему была знакома эта мертвенность во взгляде живых глаз, и он сразу понял, что девушка сама нуждалась в лечении. Когда ему было что‑то нужно, он обращался только к ней.
Его снова допрашивали. Все указывало и подтверждало, будто он англичанин, за исключением того факта, что он обгорел до черноты, и это не устраивало офицеров‑контрразведчиков.
Они спросили его, где находились войска союзников в Италии, и он сказал, что, как предполагает, они взяли Флоренцию, но были остановлены среди холмов и городков севернее. «Готическая линия».
– Ваши дивизии застряли у Флоренции и не могут пройти опорные пункты, к примеру, в Прато и Фьезоле, потому что немцы засели на виллах и в монастырях и прекрасно защищены. Это старый прием – крестоносцы совершали такие же ошибки в походах против сарацинов. И так же, как им, вам нужно взять эти города‑крепости. Но они никогда не сдавались, только во времена эпидемий чумы или холеры.
Он говорил, перескакивая с одной мысли на другую, чем доводил их до бешенства, потому что они так и не смогли понять до конца, кто он: друг или враг.
И вот сейчас, несколько месяцев спустя, близ деревни в холмах к северу от Флоренции, на вилле Сан‑Джироламо, в комнате, похожей на зеленую беседку, которая стала его спальней, он лежит на постели, словно статуя мертвого рыцаря в Равенне.[45]Он говорит отрывками про города‑оазисы, про последних Медичи, о стиле прозы Киплинга, о женщине, которая его кусала… А в его книге «Истории» Геродота издания 1890 года есть вставные фрагменты – карты, дневниковые записи, пометки на разных языках, абзацы текста, вырезанные из других книг. Единственное, чего не хватает, – его имени. До сих пор нет никакого ключа к разгадке того, кто он на самом деле, – ни имени, ни звания, ни принадлежности к дивизии или эскадрилье. Все записи в этой книге сделаны до войны, в пустынях Египта и Ливии в 1930‑е годы, пересыпаны сведениями об искусстве наскальной живописи и отсылками то к галереям, то к заметкам из журналов – и все это одним и тем же, должно быть, его собственным мелким почерком.
– А вы знаете, что среди флорентийских мадонн нет брюнеток? – говорит он Хане, когда она склоняется над ним.
Он уснул со своей книгой в руках. Хана берет ее и кладет на маленький столик рядом с кроватью. Не закрывая книгу, она приостанавливается и читает, давая себе обещание не переворачивать страницу.
* * *
Май 1936.
«Я прочитаю вам стихотворение», – объявила жена Клифтона своим, официальным голосом, таким же бесстрастным, какой и она сама казалась, если вы не были близки с ней. Мы были в южном лагере и сидели у костра.
Я шел по пустыне.
И я закричал:
«О, Господи, забери меня отсюда!»
И голос ответил мне: «Это не пустыня».
Я закричал: «Но ведь здесь песок,
И жара, и бескрайний горизонт».
А голос мне ответил: «Это не пустыня».
Все сидели молча.
Она сказала: «Это написал Стивен Крейн, [46]он никогда не был в пустыне».
«Он был в пустыне», – сказал Мэдокс.
* * *
Июль 1936.
Военные измены – детские шалости по сравнению с изменами в мирное время. Новый любовник занимает место старого. Все рушится, поданное в новом свете. И все это делается с раздражением или нежностью, хотя сердце соткано из пламени.
История любви не о тех, кто теряет сердце, а о тех, кто находит в себе то, что запрятано глубоко, глубоко. Оно обитает в вас, а вы и не подозреваете об этом, пока вдруг не поймете, что душу можно обмануть, а плоть – никогда. Плоть ничем нельзя обмануть – ни мудростью сна, ни соблюдением светских приличий. В плоти – средоточие и самого человека, и его прошлого.
* * *
В комнате с зелеными стенами почти темно. Хана поворачивается и чувствует, как у нее затекла шея, оттого что она все‑таки увлеклась и погрузилась в чтение этой книги, разбухшей от карт и текстов, написанных неразборчивым почерком. Там где‑то даже вклеен маленький листок папоротника. «Истории». Она не закрывает книгу, вообще не дотрагивается до нее с тех пор, как положила ее на столик. Она уходит от нее.
* * *
Работая на поле в северной части земель виллы, Кип обнаружил мину огромных размеров. Он чуть не наступил на зеленый провод, когда шел через сад, и быстро отклонил тело в сторону, вследствие чего потерял равновесие и упал на колени. Он осторожно поднял провод, который не был натянут, и пошел по его ходу, петляя между деревьями.
Дойдя до того места, где была сама мина, он сел, положив свой походный мешок на колени. Мина шокировала его. Она была забетонирована. Они установили здесь взрывной заряд и механизм, а потом залепили все мокрым бетоном для маскировки. В трех метрах от этого места стояло голое дерево, еще одно – в десяти метрах. За два месяца на бетонированном возвышении уже успела вырасти трава.
Кип развязал свой мешок, достал из него ножницы и выстриг траву. Потом сплел маленькую сетку и, привязав к веревке, прилаженной через блок к ветке дерева, медленно приподнял бетонную шапку. От нее в землю шли два провода. Он сел, прислонившись к дереву, глядя на них. Теперь нельзя было спешить. Достав из мешка детекторный радиоприемник, он надел наушники. Вскоре в ушах зазвучала американская музыка, которую крутили на радиостанции. Примерно по две с половиной минуты на каждую песню или танцевальную мелодию. Он может вычислить, сколько времени сидит здесь, сложив количество песен, которые помнит по названиям: «Нитка жемчуга», «Си‑Джем Блюз» и другие.
Музыка не мешает ему. Она отвлекает и помогает сосредоточиться и продумать конструкцию этой мины, представить того, кто сплел этот клубок проводов и залил их мокрым бетоном. Он знает, что у такой мины не будет тикающего или щелкающего звука, предупреждающего об опасности, поэтому нет необходимости напрягать слух.
Подвешенный наискось в воздухе бетонный тар, обвязанный веревочной сеткой, означал, что те две проволоки не выскочат из земли, сколь бы сильно их ни тянули. Кип встал и начал осторожно очищать замаскированную мину, сдувая с нее пылинки, сметая пером кусочки бетона. Он оторвался от этого занятия только тогда, когда музыка в наушниках пропала: волна «ушла», и ему пришлось подрегулировать настройку на станцию. Очень медленно он очистил набор проводков. Там их было шесть – спутанные, все черного цвета.
Он смел мелкую пыль с крышки, на которой они лежали.
Шесть черных проводков… Когда он был маленьким, отец, собирая его пальцы в свой кулак и показывая только кончики, заставлял его угадать, какой палец самый длинный. Своим маленьким пальчиком ребенок дотрагивался до того, который считал самым длинным, а отец, разжимая кулак, радостно показывал его ошибку… Конечно, можно было провод с отрицательным потенциалом оставить красным. Но его оппонент не только забетонировал мину, а еще и замазал все проводки черным. Кип пустился в размышления о психологии врага и начал мало‑помалу соскабливать краску ножом, обнаруживая красный, синий, зеленый. А что, если его оппонент еще и пересоединил их? Тогда придется устанавливать перемычку своим черным проводком вслепую, а затем проверять петлю на положительный и отрицательный заряды. Потом надо, конечно, проверить ее на затухающее напряжение, чтобы точно узнать, где находится опасность.
* * *
Хана несла перед собой большое зеркало по коридору. На минуту она остановилась, чтобы передохнуть, потом пошла дальше, а в зеркале отражался темно‑розовый цвет стен.
Англичанин захотел посмотреть на себя. Прежде чем войти в комнату, она переворачивает зеркало к себе, чтобы свет от окна сразу не ударил ему в лицо.
Он лежал, весь темный, обгоревший. Единственным светлым пятном был слуховой аппарат в ухе, а подушка, казалось, просто‑таки сияла белизной. Хана помогла ему стянуть простыни вниз, к изножию кровати. Потом встала на стул и медленно наклонила зеркало к пациенту. Она как раз стояла так, удерживая зеркало вытянутыми руками, когда услышала слабые крики из глубины сада.
Сначала она не обратила на них внимания. В доме всегда были слышны шумы из долины. Доносящиеся оттуда крики саперов в мегафоны, наоборот, успокаивали ее, когда еще они жили на вилле вдвоем.
– Пожалуйста, держите зеркало ровнее, – попросил он.
– Кажется, кто‑то кричит. Вы слышите?
Левой рукой он подкрутил слуховой аппарат.
– Это сапер. Вам лучше пойти и узнать, в чем дело.
Она прислонила зеркало к стене и бросилась из комнаты по коридору. Выскочив из дома, она немного постояла, но, услышав еще один крик, побежала через сад дальше, на верхнее поле.
* * *
Он стоял с поднятыми над головой руками, словно держал гигантскую паутину, и тряс головой, пытаясь сбросить наушники. Когда она устремилась к нему, он крикнул, чтобы она приняла влево. Вокруг были минные провода. Хана застыла на месте. Она ходила здесь много раз, не подозревая об опасности. Приподняв юбку и внимательно глядя под ноги, она пошла вперед, осторожно ступая в высокую траву.
Он так и стоял с поднятыми вверх руками. Он был в ловушке, держа два «живых» провода, которые не мог опустить без ущерба для собственной безопасности. Ему требовался помощник, чтобы тот взял хотя бы один из них и позволил Кипу вернуться к боеголовке. Сапер осторожно передал ей провода и опустил затекшие руки, слегка потряхивая их.
– Я заберу их через минуту.
– Не волнуйся. Я в порядке.
– Стой спокойно, не двигайся.
Он достал из мешка счетчик Гейгера[47]и магнит, затем провел диском счетчика вверх по проводам, которые держала Хана. Нет отклонения стрелки, показывающей наличие потенциала. Значит, нет и ключа к разгадке. Ничего нет. Он отступил назад, размышляя, в чем же секрет.
– Давай, я подвяжу их к дереву, и ты сможешь уйти.
– Нет, они не достанут до дерева. Я подержу.
– Тебе лучше уйти.
– Кип, я останусь здесь.
– Мы в тупике. Кто‑то очень хитро подшутил над нами. Я не знаю, что делать. Я не знаю, насколько сложна эта ловушка.
Оставив ее, он побежал к тому месту, где первый раз увидел провод. Снова поднял его и пошел вдоль всей его длины, на этот раз со счетчиком Гейгера. Потом присел метрах в десяти от нее, размышляя, время от времени поднимая голову, глядя мимо Ханы, видя только два проволочных отвода от схемы, которые она держала в руках.
– Я не знаю, – сказал он громко, медленно выговаривая каждое слово. – Не знаю. Думаю, мне придется перерезать провод, который ты держишь в левой руке, и ты должна уйти.
Он снова натянул на голову наушники, чтобы звук проник в него, возвращая ясность мысли. Он проверил в уме схему соединений всех проводов, ответвлений, витков и узлов, самые неожиданные уголки, запрятанные переключатели, которые превращали потенциалы проводов из положительных в отрицательные. Металлическая коробка. Он вдруг вспомнил собаку, у которой глаза были огромными, как блюдца. Мысль его бежала вдоль линий воображаемого чертежа наперегонки с музыкой, и все это время он не сводил глаз с рук девушки, которая все еще держала провода.
– Тебе лучше уйти.
– Ты же сказал, что тебе нужна помощь, чтобы отрезать один провод.
– Я привяжу его к дереву.
– Я останусь и буду его держать.
Он подхватил провод, словно тонкую гадюку, из ее левой руки. Потом взял другой. Она не уходила. Кип ничего не сказал ей больше, ему нужно было максимально сосредоточиться – так, как он мог только тогда, когда был один. Хана подошла к нему и снова взяла один из проводов, но он даже не заметил этого, погрузившись в себя. Он опять прошел мысленно по всем каналам взрывателя, воображая, что он сам устанавливал эту мину, пробуя нажимать на все ключевые точки, будто бы рассматривая рентгенограмму хитрой схемы, – и все это под звуки музыки, льющейся из наушников.
Подойдя к девушке, он перерезал провод под ее левым кулаком, и провод упал на землю с таким звуком, словно прокусили что‑то зубами. Кип увидел темный отпечаток от складок ее платья на коже вдоль по плечу, у нежной шеи. Мина была мертвой. Он бросил кусачки на землю и положил руку Хане на плечо, ибо ему нужно было почувствовать нечто живое. Она что‑то говорила (губы шевелились), но он не слышал, тогда она потянулась вперед и сняла с него наушники. И нахлынула тишина. Легкий ветерок. Шелест листвы. Он понял, что щелчок от срезанного провода не был слышен, только почувствовался, словно хруст маленькой косточки кролика. Не отрывая руки от ее кожи, он провел ладонью вдоль и вниз по ее руке и вытащил пятнадцать сантиметров проволоки, которые все еще были зажаты в ее кулаке.
Она лукаво смотрела на него, ожидая ответа на то, что сказала, но он не слышал ее. Она тряхнула головой и села. Он начал собирать свои принадлежности, которые валялись на земле, и складывать их в мешок. Она посмотрела вверх на дерево, а потом, когда случайно взглянула вниз и увидела его руки, трясущиеся, напряженные и тяжелые, как у эпилептика, услышала его глубокое и частое дыхание, поняла, что за испытание досталось нынче этому парню.
– Ты слышал, что я сказала?
– Нет. А что?
– Я думала, что умру. Я хотела умереть. И я подумала: если мне суждено умереть, я хочу умереть вместе с тобой. С таким, как ты, таким же молодым. За последний год я видела столько смертей, что мне уже не было страшно. Конечно, сейчас я не была такой смелой. Я подумала про себя: у нас есть эта вилла, эта трава, нам надо бы лечь на нее, обнявшись, перед смертью. Я хотела дотронуться до твоей ключицы, которая похожа на жесткое крыло под кожей. Я хотела прикоснуться к ней пальцами. Мне всегда нравилась смуглая кожа, цветом похожая на реки или горы, или на карие глаза Сюзанны – знаешь такой цветок? Ты их когда‑нибудь видел? Кип, я так устала и хочу спать. Я хочу уснуть под этим деревом, положив голову тебе на плечо, прислонившись к твоей ключице, просто хочу закрыть глаза и не думать ни о ком, хочу забраться на дерево, устроиться там в укромном местечке и уснуть. Какой ты умный, Кип! Догадался, какой провод надо перерезать! Как тебе это удалось? Ты все повторял: я не знаю, я не знаю, а ведь догадался. Да? Не дергайся, ты должен быть моей постелью, дай мне свернуться вокруг тебя, как будто ты мой добрый дедушка, мне нравится это слово «свернуться», такое спокойное слово, оно не спешит…
Он лежал с ней под деревом, почти не шевелясь, глядя вверх на ветку. Она прислонилась ртом к его рубашке. Он слышал ее глубокое дыхание. Когда он обнял ее за плечи, она уже почти спала, но ухватилась за его руку. Посмотрев вниз, он заметил у нее в руке обрывок провода, должно быть, она опять подобрала его.
Ее дыхание было живым, а тело – таким легким, словно она должна была получить всю тяжесть от него. Сколько он сможет так лежать – неподвижно и не имея возможности заняться делом? Но нужно было оставаться неподвижным, как тогда, когда он спал у подножия статуй, в те месяцы, когда союзники продвигались по побережью, отвоевывая каждый город‑крепость, и все они стали для солдат одинаковыми; везде похожие узкие улочки, которые превратились в сточные канавы для крови, так что он думал: если поскользнется и упадет, то его подхватит этим красным потоком и понесет по склону на скалу, а потом – в долину… Каждый вечер он входил в отвоеванную церковь и выбирал статую, которая на эту ночь становилась его ангелом‑хранителем. Он доверял теперь только этой семье из камней, придвигаясь к ним в темноте как можно ближе, к статуе скорбящего ангела, бедро которого было выточено в совершенстве женских форм и казалось таким мягким. Он клал голову на колени одному из таких созданий и засыпал, забывая о тревогах и страданиях.
Вдруг она пошевелилась и сильнее налегла на него телом. И дыхание стало глубже, словно звук виолончели. Он наблюдал за ее спящим лицом. У него еще не прошло раздражение из‑за того, что девушка осталась с ним, когда он обезвреживал мину, как будто он был теперь у нее в долгу, и это заставляло чувствовать ответственность за нее, хотя сейчас все уже прошло. Как будто то, что она осталась, могло повлиять на успешное обезвреживание мины.
Он смотрел на себя сейчас как бы со стороны, словно на одной из картин, которую видел где‑то в прошлом году. Этакая беззаботная парочка в поле. Сколько раз он встречал таких людей, лениво спящих, не думающих о работе и опасностях, которые могут их подстерегать в этом мире. Он заметил еле заметное движение губ Ханы; брови поднялись, как будто она спорит с кем‑то во сне. Он отвел взгляд и посмотрел вверх, на дерево и на небо в белых облаках. Ее рука крепко держалась за него, как глина, которая прилипала к нему на берегу реки Моро, когда он вцеплялся в мокрую грязь, чтобы не свалиться в стремительный водный поток.
Если бы он был героем с картины, у него было бы основание потребовать время для сна. Но даже она сказала о смуглости его кожи, темной, как горная скала или как мутная вода бушующих рек.
И он почувствовал, что его задели эти наивные слова Ханы. Успешное разминирование очередной хитроумной бомбы означало новый шаг на пути к разгадке неясного, вооружало саперов методами работы с новыми типами бомб. Ради таких случаев приглашались мудрые опытные белые специалисты, которые пожимали друг другу руки, признавали результаты и, прихрамывая, возвращались в свое уединение. А он оставался, потому что был профессионалом. Лавры доставались не ему, потому что он был иностранцем, сикхом. Да они и не были нужны ему. Его единственной мишенью для контактов, человеческих и личных, был враг, который изобрел, сделал, установил эту мину и ушел, заметая за собой следы веткой.
Почему он не может заснуть? Почему он не может повернуться к девушке и перестать думать, что весь мир горит в огне? На картине в его воображении поле должно быть объято пламенем. Как‑то в 1944 году он наблюдал в бинокль за сапером, входящим в заминированный дом. Он увидел, как тот смахнул с края стола коробку спичек и мгновенно превратился в огненный столб, за полсекунды до того, как услышал звук взрыва. Это было, словно молния! Как он мог доверять даже этому уже безвредному куску проволоки, обмотанному вокруг руки девушки? Или легким переливам ее дыхания, глубокого, словно камни в реке?
Она проснулась оттого, что гусеница заползла по воротнику ее платья на щеку. Она открыла глаза и увидела его, склонившегося над ней. Не дотрагиваясь до ее лица, он взял гусеницу и положил в траву. Хана заметила, что он уже собрал свои вещи. Он отодвинулся и сел, прислонившись к дереву, наблюдая, как она медленно перевернулась на спину и потом потянулась, задерживая этот момент так долго, как могла. Вероятно, был день. Солнце стояло высоко. Она откинула назад голову и посмотрела на него.
– Я думала, что ты крепко держал меня.
– Я так и делал, пока ты не отодвинулась.
– И сколько ты меня так держал?
– Пока ты не пошевелилась, пока тебе не захотелось пошевелиться.
– Надеюсь, я не воспользовалась ситуацией, не так ли? – И добавила, заметив, что он смущается: – Шучу. Пойдем в дом?
– Да, пожалуй, я голоден.
Она с трудом встала, покачиваясь от яркого солнца, от слабости в ногах. Она не помнила, сколько они здесь пробыли. Осталось лишь ощущение, как легко и хорошо ей было.
Караваджо раздобыл где‑то граммофон, и решили устроить вечеринку в комнате английского пациента.
– Я буду учить тебя танцевать, Хана. Не тому, что знает твой молодой приятель. Я видел такие танцы, на которые смотреть и не хотелось. Но эта песня «Как долго это продолжается» – одна из лучших, потому что мелодия вступления безупречнее, чем сама песня. И только великие джазмены понимали это. Мы можем устроить вечеринку на террасе, что позволит нам пригласить на нее нашу собаку, или лучше вторгнуться в покои англичанина и устроить вечеринку у него в спальне. Твоему юному другу, который в рот не берет спиртного, удалось раздобыть вчера в Сан‑Доменико несколько бутылок вина. Нам только не хватало музыки. Дай мне руку. Нет, подожди. Сначала надо расписать мелом пол и потренироваться. Три основных шага – раз, два, три, – а теперь давай мне руку… Да что с тобой сегодня?
– Кип обезвредил мину, огромную и очень сложную. Пусть он сам тебе об этом расскажет.
Сапер пожал плечами, не из скромности, а чтобы показать, что это очень трудно объяснить. Быстро стемнело, темнота сковала сначала долину, потом горы, и вскоре пришлось зажечь фонари.
* * *
Шаркая ногами, они шли по коридору в комнату английского пациента. Караваджо нес в одной руке граммофон, в другой – его заводную ручку и иглу.
– А сейчас, до того, как вы начнете кормить нас своими историями, – обратился он к неподвижной фигуре на кровати, – я подарю вам «Мою любовь».
– Написанную в 1935 году, кажется, мистером Лоренсом Хартом, если мне не изменяет память, – пробормотал английский пациент.
Кип сидел в нише окна, и она сказала, что хочет танцевать с ним.
– Сначала я поучу тебя, мой дорогой червячок.
Она с недоумением посмотрела на Караваджо – обычно так ее называл отец. Дэвид неуклюже обхватил ее и, повторив «мой дорогой червячок», начал урок танца.
Она надела чистое, но неглаженое платье. Всякий раз, когда они описывали круг в танце, она видела сапера. Он подпевал про себя. Если бы у них было электричество, он мог бы провести радио, и они услышали бы, где сейчас идет война. А пока единственной ниточкой, связывающей их с миром, был детекторный приемник Кипа, но он оставил его в своей палатке. Английский пациент пустился обсуждать несчастную судьбу Лоренса Харта. Он сказал, что некоторые лучшие его стихи для мюзикла «Манхэттен» были изменены, и процитировал:
«Мы поедем в Брайтон И будем там плавать
И жарить рыбу.
Твой купальник такой тонкий,
Что даже крабы будут усмехаться».
– Прекрасные строчки, в них даже есть эротика. Но, говорят, Ричард Роджерс[48]хотел, чтобы в них было больше достоинства.
– Понимаешь, ты должна чувствовать мои движения.
– А почему не наоборот?
– Я тоже буду, когда ты научишься делать свои. А пока только я знаю движения.
– Спорим, Кип тоже знает?
– Может быть, но он не афиширует это.
– Я бы выпил немного вина, – сказал английский пациент, а сапер схватил стакан с водой, выплеснул ее за окно и налил ему вина.
– Это мой первый глоток вина в этом году.
За окном послышался приглушенный шум. Сапер быстро повернулся и выглянул в темноту окна. Все застыли. Это могла быть мина. Он повернулся ко всем и сказал:
– Все в порядке. Это не мина. Это откуда‑то с разминированной территории.
– Кип, переставь пластинку. А теперь я представлю вам «Как долго это продолжается», написанную… – он оставил паузу для английского пациента, который замешкался, тряся головой, усмехаясь с вином во рту.
– Этот алкоголь, наверное, убьет меня.
– Ничто вас не убьет, мой друг. Ведь вы уже превратились в чистый уголь!
– Караваджо!
– Джордж и Айра Гершвины.[49]Послушайте.
Они с Ханой поплыли под звуки печальной мелодии саксофона. Дэвид был прав. Прелюдия была медленной, затянутой, по всему чувствовалось, что музыкант не хотел покидать маленькую гостиную интродукции и входить в песню, ему хотелось подольше оставаться там, где рассказ еще не начался, словно он был очарован горничной в прологе. Англичанин пробормотал что‑то по поводу того, как назывались такие интродукции. Щекой Хана прислонилась к мускулистому плечу Караваджо. Спиной она чувствовала ужасные обрубки его рук, которые водили по ее чистому платью. Танцующие двигались между кроватью и стеной, кроватью и дверью, кроватью и оконной нишей, где сидит Кип. Время от времени, когда они разворачиваются, можно видеть его лицо. То он сидит, забравшись в нишу с коленями, положив на них руки. То выглядывает в темноту окна.