III. А может, стану я огнем 4 страница
Она говорит в темноте, не видя лица собеседника, тень листвы покрывает его, словно вуаль богатой женщины.
– Ты любишь женщин, правда? Ты всегда любил их.
– Почему же «любил»? Я и сейчас их люблю.
– Сейчас такое кажется неважным среди войны и всех этих ужасов кругом.
Он кивает, и вуаль из листьев сбегает с его лица.
– Ты был похож на одного из тех художников на нашей улице, которые работали по ночам, и только в их окнах горел свет всю ночь напролет. Или на копателя червей – эти люди, привязав к лодыжкам старые кофейные банки и надев на голову шлем с фонарем, ходят по городским паркам. Помнишь, как‑то ты взял меня в одно из таких мест, в кафе, где они продают накопанных червей. «Это похоже на биржу», – сказал ты. Там цены на червей падали и росли – пять центов, десять центов… Там люди разорялись или становились богачами. Помнишь?
– Да.
– Пойдем в дом, становится холодно.
– А ты знаешь, что великие карманники рождаются с указательным и средним пальцами одинаковой длины? Тогда им не приходится лезть глубоко в карман. Самое большее – полтора сантиметра!
Они идут по аллее к дому.
– Кто сделал это с тобой?
– Они позвали одну медсестру. Они думали, что так будут более острые ощущения. Они приковали мои запястья наручниками к ножкам стола. Когда отрезали большие пальцы, мои кисти легко выскользнули из наручников, как во сне. Но мужчина, который позвал медсестру, он был у них за старшего, он был еще тот гад… Рануччо Томмазони. А она оказалась там случайно, ничего обо мне не знала: ни кто я, ни откуда, ни того, что я мог такого совершить.
Войдя в дом, они услышали крик английского пациента. Забыв о Караваджо, Хана бросилась вверх по ступенькам. Караваджо видел, как мелькали в темноте ее белые теннисные туфли.
Крик наполнял коридоры. Караваджо зашел на кухню, отломил кусок хлеба и пошел вверх вслед за Ханой. Крик стал еще более неистовым. Войдя в комнату, Караваджо увидел, что англичанин уставился на собаку, а та стояла, как вкопанная, оглушенная его криком. Хана обернулась к Караваджо и усмехнулась.
– Я не видела собак уже сто лет. Ни одной за все время войны.
Она присела и обняла ее, вдыхая запах шерсти и горных луговых трав. Она подтолкнула собаку к Караваджо, который протянул ей кусок хлеба. Англичанин увидел Караваджо, и у него отвисла челюсть. На секунду ему показалось, что собака, которую Хана закрывала своей спиной, вдруг превратилась в человека. Караваджо взял собаку на руки и вышел из комнаты.
* * *
– Я подумал, – сказал английский пациент, – что в этой комнате, должно быть, жил Полициано.[17]Возможно, вилла принадлежала ему. У той стены был старинный фонтан. Это знаменитая комната. Они все собирались здесь.
– Это был госпиталь, – тихо сказала она. – А до этого – женский монастырь. А потом сюда пришли войска.
– Думаю, это была вилла Брусколи. Полициано – протеже самого Лоренцо.[18]Я говорю примерно о 1483 годе. Во Флоренции, в церкви Святой Троицы висит картина, где изображена семья Медичи, а Полициано в красном плаще – на переднем плане. Гений и злодей в одном лице, который сам пробился в высшее общество.
Было уже за полночь, и у него снова наступил период бодрствования.
Она даже рада этому, ей просто необходимо забыться и перенестись сейчас куда‑нибудь отсюда, потому что перед глазами все еще стояли руки Караваджо с отрезанными пальцами. Караваджо, наверное, кормит бродячую собаку на кухне виллы Брусколи, если она действительно так называлась.
– Жизнь тогда была полна кровавых распрей. Кинжалы и политика, треуголки, турнюры, накрахмаленные чулки и парики. Шелковые парики! Конечно, Савонарола[19]появился чуть позже, и начались сожжения произведений искусства на кострах. Полициано перевел Гомера. Он написал великую поэму о Симонетте Веспуччи. Вам что‑нибудь говорит это имя?
– Нет, – с улыбкой ответила Хана.
– Ее портреты были развешаны по всей Флоренции. Она умерла от чахотки, когда ей было двадцать три года. Он сделал ее знаменитой, написав «Стансы о турнире», а затем Боттичелли[20]перенес некоторые сюжеты на холст. Леонардо[21]тоже писал картины на эти сюжеты. Полициано читал каждый день лекции: по утрам два часа на латыни, а днем два часа на греческом. У него был друг Пико делла Мирандола,[22]видный общественный деятель, но сумасброд, который вдруг перешел в лагерь Савонаролы.
«У меня было такое прозвище в детстве. Пико .»
– Да, я уверен: эти стены многое повидали. Этот фонтан в стене. Здесь бывали Пико, и Лоренцо, и Полициано, и молодой Микеланджело.[23]Они держали в руках новый мир и старый мир. В библиотеке здесь хранились четыре последние книги Цицерона. Они открыли новые виды животных – жирафа, носорога, дронта. Тосканелли составил карты мира, основанные на рассказах купцов. Они сидели здесь, в этой комнате, спорили по ночам, а за ними безмолвно наблюдал Платон, вырезанный из мрамора.
И вот пришел Савонарола, и на улицах раздался его крик: «Покайтесь! Идет потоп!» И все было сметено – свободная воля, желание быть изысканным, слава, право поклоняться Платону, как Богу. И по всей Италии запылали костры инквизиции – горели парики, книги, шкуры зверей, карты. Через четыреста лет были вскрыты могилы. И что вы думаете? Кости Пико сохранились целыми, а кости Полициано раскрошились в пыль.
Англичанин перелистывал страницы своей книги и читал записи на вклеенных страницах, она слушала – о великих открытиях и картах, которые погибли в огне, о статуе Платона, которую тоже сожгли, ее мрамор расслаивался от жары, и высокий лоб мудреца рассекали трещины мудрости, как точные выстрелы в долине, где на холме, поросшем травой, стоял Полициано, ожидая своей участи, и Пико, который мысленно наблюдал за всем этим из своей последней обители, где он нашел спасение души и вечное блаженство.
* * *
Караваджо налил собаке воды в миску. Старая дворняга, пережившая войну.
Он сел за стол с графином вина, который дали Хане монахи из монастыря. Это был дом Ханы, и он двигался в нем осторожно, стараясь ничего не задеть и не испортить. Он замечал маленькие букетики полевых цветов, которые она дарила себе и расставляла в комнатах. Даже в заросшем саду он натыкался на маленькие квадратики выстриженной травы. Если бы он был помоложе, ему бы все это понравилось.
Но он уже не молод. Интересно, что она думает о нем? С его ранами, потерей душевного равновесия, щетиной на щеках и седыми завитками на шее? Он никогда прежде не ощущал своего возраста. Другие становились старше, но только не он. Он чувствовал, что ему не хватает мудрости для своего возраста.
Он присел, наблюдая, как пьет собака, а потом, вставая, неловко схватился за стол, чтобы не потерять равновесие, и нечаянно опрокинул графин с вином.
– Ну, тебя зовут Дэвид Караваджо, не так ли?
Они приковали его наручниками к толстым ножкам дубового стола. В какой‑то момент он поднял его, словно обнимая, кровь потоком хлестала из его левой кисти, и попытался бежать, но упал. Женщина выронила из рук нож, отказываясь продолжать. Ящик стола выдвинулся и упал ему на грудь, все содержимое вывалилось на пол, и он подумал, что там может быть пистолет, который пришелся бы ему сейчас очень кстати. Тогда Рануччо Томмазони достал бритву и подошел к нему.
– Ага, значит, Караваджо?
Он был еще не до конца уверен.
Когда он лежал под столом, кровь из кистей заливала его лицо. Он пришел в себя, сбросил наручник с ножки стола, отбросил стул, чтобы заглушить боль, а затем наклонился налево, чтобы сбросить другой наручник. Все заляпано кровью. Его руки превратились в бесполезные обрубки. Позже, в течение многих месяцев, он ловил себя на том, что смотрит на большие пальцы рук людей, как будто завидует им. И после этой зверской ампутации он стал ощущать свой возраст, как будто в ту ночь, когда он был прикован наручниками к столу, в него влили раствор, который состарил его.
Он посмотрел на собаку, на стол, залитый вином. И вспомнил: два охранника, женщина, Томмазони и телефоны, которые звонили и звонили, отрывая Томмазони от его занятия. Тогда ему приходилось отложить бритву, и, произнеся едким шепотом: «Извините», – он хватал окровавленной рукой трубку и слушал. Он полагал, что ничего не сказал им, никого не выдал. Но они отпустили его, так что, возможно, он ошибся.
Он побрел по Виа ди Санто Спирито в одно местечко, адрес которого был глубоко запрятан в его памяти. Он прошел мимо церкви, построенной Брунеллески,[24]к библиотеке немецкого института, где, он знал, будет ждать свой человек, который сможет оказать ему помощь. И тут вдруг до него дошло, почему его отпустили. Они будут следить за ним и выйдут на связных. Он быстро свернул на боковую улицу и пошел, не оглядываясь. Он хотел, чтобы на улице сейчас укладывали асфальт, чтобы он мог остановить кровь и подержать руки над котлом со смолой, чтобы черный дым окутал их. Он дошел до моста Святой Троицы. Его удивило, что никого нет вокруг, не было движения. Стояла тишина. Раньше, когда он шел по тем улицам, спрятав руки в карманы, набухшие от крови, он видел много танков и джипов. Он сел на гладкую балюстраду моста, затем лег навзничь.
И тут раздался взрыв. Мост был заминирован. Его подбросило вверх, а затем вниз, как будто наступил конец света. Он открыл глаза и увидел прямо перед собой огромную голову. Он сделал вдох, и его легкие наполнились водой. Он понял, что оказался в реке Арно, и в толще ее воды перед ним маячила чья‑то бородатая голова. Он зачем‑то попробовал дотянуться до нее, но не смог. В реку вливался огонь. Когда он выплыл на поверхность, вся река была объята пламенем.
* * *
Вечером, когда он рассказал, наконец, всю свою историю Хане, она предположила:
– Они перестали пытать тебя, потому что пришли союзники. Немцы спешно убегали из города, взрывая за собой мосты.
– Не знаю. Может быть, я им что‑то сказал? Чья это была голова? Тогда, в комнате, где меня пытали, постоянно звонил телефон. Мой мучитель отрывался от меня, наступала тишина, все замирали, слушая, как он говорит с кем‑то по телефону. С кем он говорил? И чья это была голова?
– Они драпали, Дэвид.
* * *
Она открывает книгу «Последний из могикан» на последней, чистой странице и начинает писать.
На вилле появился еще один житель, которого зовут Дэвид Караваджо. Он друг моего отца. Он мне всегда нравился. Он старше меня, думаю, ему лет сорок пять. Он уже не такой, как раньше, потерял уверенность в себе. Странно, но я чувствую, что меня делает неравнодушной друг моего отца.
Она закрывает книгу, спускается в библиотеку и прячет книгу на одной из верхних полок.
Англичанин уснул. Она слышала его тяжелое, прерывистое дыхание – он всегда дышал ртом, когда спал и когда бодрствовал. Она встала со стула, подошла к нему и осторожно вытащила из его рук, сложенных на груди, зажженную свечу. Подойдя к окну, она задула ее, так, чтобы дым вылетел в окно. Ей не нравилось, когда он лежал в такой позе, с зажженной свечой в руках, словно мертвый, не замечая, как воск стекал прямо на запястья. Казалось, что он уже приготовился к смерти, и это была генеральная репетиция с настоящими декорациями.
Она стояла у окна, схватив себя за волосы, словно пыталась вырвать их. В темноте, даже если вскрыть вену, кровь будет черной.
Ей вдруг захотелось вырваться из этой комнаты. Ее охватило чувство клаустрофобии, беспокойство. Большими шагами она прошла по коридору, спустилась по ступенькам и оказалась на террасе, затем подняла голову и посмотрела вверх, как бы стараясь различить в окне фигуру девушки, от которой она только что убежала. Она вернулась к дому, толкнула тяжелую, разбухшую от влаги дверь и вошла в библиотеку. В дальнем конце комнаты сорвала доски с двустворчатых дверей и открыла их, впуская ночной прохладный воздух. Она не знала, где сейчас Караваджо. По ночам он обычно исчезал куда‑нибудь, возвращаясь под утро. И теперь его нигде не было видно.
Резким рывком она стащила серую простыню, которой был накрыт рояль, и пошла в другой угол комнаты, волоча за собой простыню, словно саван или сеть с уловом.
Кругом темнота. Вдалеке послышались раскаты грома.
Она стояла перед роялем. Глядя прямо перед собой, она опустила руки на клавиши и начала играть, для начала только аккорды, понемногу вдыхая жизнь в инструмент. Она делала паузу после каждого аккорда, встряхивая руки, словно доставала их из воды, чтобы посмотреть, что она поймала, затем продолжала, составляя аккорды в мелодию – неторопливо, медленно, еще медленнее. Она смотрела на клавиши и не сразу заметила, как двое мужчин в военной форме проскользнули через двустворчатую дверь, положили автоматы на край рояля и остановились перед ней. Звуки аккордов переполняли комнату.
Перебирая клавиши, нажимая босой ногой на медную педаль, она играла песню, которой научила ее мать. Тогда она тренировалась на кухонном столе, на стене, пока поднималась в свою комнату, на спинке кровати, прежде чем заснуть. У них не было своего пианино. По воскресеньям она ходила в Общественный Центр и играла там, а всю неделю тренировалась дома. Мать рисовала ноты мелом на кухонном столе, а потом вытирала. Хотя она жила на вилле уже три месяца и видела, что здесь есть рояль, она впервые играла на нем. В Канаде, чтобы пианино не рассохлось, внутрь ставили полный стакан воды, а через месяц вы открывали крышку и обнаруживали, что вода испарилась. Отец говорил ей, будто воду выпили гномы, которые любят пропустить глоток‑другой, но не в барах, а только в пианино, роялях, клавикордах, фисгармониях и клавесинах. Она никогда не верила в это, но сначала думала, что воду выпивают мышки.
Ливень с грозой, похоже, опять пришел в долину на всю ночь. Сверкнула молния, и в полосе света она увидела, что один из солдат был сикх.[25]Она перестала играть, улыбнулась, почувствовав удивление и облегчение одновременно; вспышка молнии за их спинами была такой короткой, что Хана заметила только тюрбан на его голове и мокрые автоматы. Верхнюю крышку от рояля уже давно сняли и использовали в качестве операционного стола, еще когда здесь был госпиталь, поэтому они положили автоматы на край выемки для клавиатуры. Английский пациент наверняка определил бы вид их оружия. Вот досада. Ее окружали только иностранцы. Ни одного настоящего итальянца. Любовная интрига на вилле. Что подумал бы Полициано, увидев эту живую картину 1945 года: двое мужчин и женщина за роялем, война почти закончена, на рояле лежат автоматы, которые сверкают влажным блеском, когда в комнату заглядывает молния и скользит по их металлической глади, а удары грома будоражат долину каждые полминуты, сплетаясь со звуками рояля… «Когда я приглашаю свою сладенькую к чаю…»
– Вы знаете слова?
Они не шелохнулись. Она перестала играть аккорды и пустилась выстраивать сложные лабиринты, акробатические пирамиды из того, что осталось в памяти, перебивая джазовыми фрагментами простенькие фразы незатейливой мелодии.
Когда я приглашаю свою сладенькую к чаю,
Все парни мне завидуют – чужие и друзья.
Поэтому мы никогда
Не ходим парою туда.
Где пялятся, и ерзают, и лезут на глаза,
Когда я приглашаю свою сладенькую к чаю.
Их одежда промокла насквозь, но они, казалось, забыли об этом, слушая ее, наблюдая при вспышках молний, как ее руки двигаются по клавишам, заполняя комнату звуками, то помогая, то противодействуя грому. У нее было такое серьезное лицо, что они понимали: она не здесь, а где‑то далеко, видит мать, которая отрывает полоску газеты, смачивает ее и стирает со стола нарисованные мелом ноты. А потом она шла на воскресное занятие в Общественный Центр, где играла на пианино, а ноги еще не доставали до педалей, если она сидела, поэтому она предпочитала играть стоя, нажимая ножкой в летней сандалии на педаль в такт метроному.
А теперь трудно было остановиться. Ей хотелось петь эту песню снова и снова. Перед ней вставали места, куда они ходили с отцом, поляны в ландышах. Она подняла голову и кивнула им в знак того, что сейчас закончит играть.
Караваджо не присутствовал при этом. Вернувшись, он увидел на кухне Хану и двух солдат. Они делали бутерброды.
III. А может, стану я огнем
Италия переживала последнюю средневековую войну в 1943 и 1944 годах.[26]Немало крови было пролито на этой земле, много настрадалась она от опустошительных нашествий. Но по‑прежнему разрывают ее на части пришлые военные орды. Грозно громоздящимся на скалистых высотах городам‑крепостям, немало повидавшим за свою историю, начиная с восьмого века, пришлось снова испытать осады и атаки. Среди развороченных скал шел нескончаемый поток раненых, кровоточили изрубленные виноградники, а в глубокой колее от танковых гусениц можно было найти окровавленный топор и копье – свидетелей трагедии, разыгравшихся на этой многострадальной земле много сотен лет назад. И так везде – в Монтерчи, Нортоне, Урбино, Ареццо, Сансеполькро, Анжиари. И на побережьях.
Англичане, американцы, индусы, австралийцы и канадцы продвигались на север под черным небом, потемневшим от дыма взрывов. Когда армии соединились у Сансеполькро, города, знаменитого своими арбалетами, некоторым солдатам удалось раздобыть их, и по ночам они тайно пускали из них стрелы через стены осажденного города. Генерал‑фельдмаршал Кессельринг[27]всерьез подумывал о том, что придется лить кипящее масло с зубчатых стен.
Ученые мужи из оксфордских колледжей, занимающиеся средневековьем, были разысканы, собраны и привезены сюда, в Умбрию[28]. Их средний возраст был около шестидесяти, и, расквартированные вместе с солдатами, они никак не могли привыкнуть к военным командам и, услышав команду «Воздух!», продолжали стоять, забывая о том, что аэроплан уже давно изобретен и может нести опасность. Далекие от реального мира, они жили в своем, средневековом, воспринимая названия местностей и городов на этом театре военных действий с точки зрения их художественной и исторической ценности. В Монтерчи, например, их больше интресовало то, что в часовне, рядом с городским кладбищем находится знаменитая «Мадонна дель Парто» кисти Пьеро делла Франческа, чем то, что здесь будет сражение. Во время весенних дождей, когда, наконец, этот укрепленный город, ведущий свою биографию с тринадцатого века, был взят, под высоким куполом церкви разместились на ночлег солдаты, и они спали у кафедры из камня, там, где изображен Геркулес, убивающий Гидру. У солдат были проблемы с водой, многие умирали от тифа и других болезней. В готической церкви Ареццо, рассматривая в полевые бинокли фрески кисти Пьеро делла Франческа[29]на потолке, солдаты видели у персонажей лица обыкновенных людей: царица Савская, беседующая с царем Соломоном, а рядом – мертвый Адам с веточкой древа познания Добра и Зла во рту. Через много лет царица поймет, что мост через Силоам был выстроен из ветвей этого священного дерева. Постоянно шли дожди и было холодно. Во всем царил хаос, и только на этих полотнах все подчинялось вечным правилам: наказание, послушание и жертвоприношение. Восьмая армия форсировала реки, где были разрушены мосты. Впереди шли саперы, которые под непрерывным огнем противника спускались по веревочным лестницам к воде и переплывали реки или переходили их вброд. Бывало, что еду и палатки смывало водой, а кто‑то рядом, обвязанный проводами, вдруг исчезал в брызгах от взрыва. Однажды, переплыв реку, они пытались выбраться из воды.
Вцепившись руками в вязкую илистую стену скалистого берега, они повисли там, желая лишь одного – чтобы ил затвердел и удержал их.
Прислонившись щекой к грязному илу, молодой сапер‑сикх вспоминал лицо царицы Савской и представлял, что прикасается сейчас к ее нежной щеке. Только такое желание могло согреть его в холодной воде. Он снял бы вуаль с ее волос и положил бы руку ей на грудь. Ему тоже было тяжело и грустно, как мудрому царю и провинившейся царице, которых он видел на фресках в Ареццо две недели назад.
Он висел над водой, вцепившись пальцами в грязный, илистый берег. За дни и ночи войны, когда они выполняли приказы, они потеряли свою индивидуальность, это тонкое понятие осталось жить только в книгах или на фресках. И неизвестно, кому было тяжелее под куполом той церкви. Он потянулся вперед, чтобы прикоснуться к ее хрупкой шее. Он влюбился в ее потупленный взгляд, взгляд женщины, которая однажды познает святость мостов.
По ночам, лежа в гамаке, он протягивает вперед руки, не ожидая обещаний или решений, заключая временный договор с той царицей, чье лицо было изображено на фреске, которое он не может забыть. А она забудет его и никогда не вспомнит о его существовании. Кто он для нее? Какой‑то сикх, прилепившийся к веревочной лестнице и мокнущий под дождем, возводя мост, по которому пройдут войска. Но он запомнил эту фреску и ее лицо. И когда через месяц, вынеся все тяготы боев и оставшись в живых, батальоны вышли к Адриатическому морю, заняв прибрежный городок Каттолика, а инженерные подразделения очистили полоску берега от мин и солдаты смогли раздеться и выкупаться в море, сикх разыскал одного профессора, специалиста по истории средних веков, который когда‑то дружески отнесся к нему – просто поговорил и поделился американскими консервами, и в ответ на его доброту пообещал показать ему нечто интересное.
Сапер выкатил трофейный мотоцикл и надел на руку повязку темно‑малинового цвета. Старик сел сзади, крепко обхватив его за плечи, и они поехали в обратном направлении, через города Урбино, Анжиари, которые казались сейчас такими мирными и спокойными, вдоль по извилистому гребню горной гряды, которая, словно хребет, проходила по Италии с севера на юг, и спустились по ее западному склону до Ареццо. Площадь ночью была пуста. Сапер поставил мотоцикл перед церковью. Он помог профессору слезть, собрал свое оборудование, и они вошли в церковь. Здесь было темно и холодно. Звук его ботинок гулко отдавался в просторном зале. Он снова вдохнул запах камня и дерева. Он зажег осветительный патрон и подвесил блоки тали к колоннам над нефом, затем выстрелом вогнал рым с продетой в него веревкой в деревянную балку под потолком. Профессор с удивлением наблюдал за ним, время от времени вглядываясь вверх, в темноту. Молодой сапер обошел вокруг старика, обвязал его веревкой вокруг талии и по плечам, приладил к его груди маленький зажженный патрон, а сам, грохоча ботинками, побежал по ступенькам наверх, где был другой конец веревки. Схватившись за веревку, он спрыгнул вниз, в темноту, при этом старик взлетел вверх. Сапер, коснувшись пола, начал медленно натягивать веревку, так что профессор смог рассматривать фрески с расстояния менее метра. Осветительный патрон создавал вокруг его головы сияние, подобное нимбу. Все еще держа н натягивая веревку, сапер медленно шел вперед, пока профессор не оказался перед фреской «Бегство императора Максентия».
Через пять минут он опустил профессора, потом зажег еще один патрон и сам поднялся вверх, под купол, к синеве нарисованного неба и золотым звездам, которые запомнил раз и навсегда с того самого момента, когда увидел их в полевой бинокль. Взглянув вниз, сапер увидел усталого профессора на скамье. Сейчас он ощутил не высоту, а глубину церковного здания, ее прозрачность, пустоту и темноту колодца. Осветительный патрон брызгал искрами, словно волшебная палочка. Он подтянулся к лицу своей царицы, Царицы Печали, и, протянув коричневую руку, увидел, как она мала на фоне ее гигантской шеи.
* * *
Сикх устанавливает палатку в глубине сада, на том месте, где, по твердому убеждению Ханы, когда‑то росла лаванда. Она нашла там сухие листья, растерла их в ладонях и определила по запаху, что это лаванда. Время от времени, после дождя, она слышит слабый аромат лаванды, исходящий от земли.
Сначала он совсем не бывает в доме. Только проходит мимо, отправляясь по своим делам на обезвреживание очередной бомбы или минного поля. Всегда вежлив. Легкий кивок головы. Хана смотрит, как он моется над тазиком с дождевой водой, аккуратно поставленным на солнечные часы. Водопровод, который в мирное время использовался для полива грядок с рассадой, не работает. Она видит обнаженное коричневое тело, когда он льет на себя воду. Днем ей заметны только его руки в армейской рубашке с короткими рукавами и автомат, с которым он не расстается даже сейчас, когда военные действия для них уже, кажется, закончились.
Иногда он принимает различные позы с автоматом, явно любуясь собой: то немного опустит его, то повернет локтем, повесив его на плечи. Почувствовав, что она наблюдает за ним, сикх‑сапер резко оборачивается. Он еще не избавился от своей настороженности, останавливается перед всем, что кажется ему подозрительным, зная, что девушка наблюдает за ним, и словно заявляя обитателям виллы, что он обеспечит им безопасность.
Его самоуверенность действует успокаивающе не только на нее, но и на всех в этом доме, даже на Караваджо, хотя дядюшка Дэвид часто ворчит по поводу того, что сапер постоянно напевает американские песенки из вестернов, которые выучил за три года войны. Другой сапер, который появился тогда, в грозу, вместе с ним, Харди, расквартирован где‑то ближе к городу, но она видела, что работают они вместе, иногда заходят и сад со своими миноискателями.
Собака привязалась к Караваджо. Молодой сапер иногда бегает с ней по аллее, но дальше этого его вежливость не идет. Он не кормит собаку, будучи убежденным, что она сама должна найти себе пропитание. Если у него появляется что‑нибудь, он съедает это сам. Ночью он иногда спит у парапета, выходящего на долину, заползая в палатку, только когда идет дождь.
Он, в свою очередь, видит, как Караваджо бродит по ночам, и пару раз идет за ним на расстоянии. Но однажды Караваджо останавливает его и говорит: «Не следи за мной». Сикх начинает отрицать это, но пожилой мужчина успокаивает его, приложив руку к его губам, и он понимает, что Караваджо видел его и в позапрошлую ночь. В любом случае, слежка была просто остатком привычек, которым его научила война. Точно таким же, как и желание сейчас, например, метко пальнуть из автомата по цели. Время от времени он целится в нос скульптуры в саду или в одного из коричневых ястребов, парящих в небе над долиной.
В душе он все еще мальчишка. Он с жадностью набрасывается на еду, а потом так же порывисто вскакивает, чтобы почистить и убрать тарелку, позволяя себе только полчаса на ланч.
Она наблюдала его за работой в саду, когда он шел со своим миноискателем между деревьями, осторожно и медленно, словно кот, подбирающийся к добыче. Когда он пьет чай, сидя напротив нее за столом, она обращает внимание на загорелую кожу его запястья, на котором позвякивает тонкий браслет – «кара».
Он никогда не рассказывает об опасности, которая подстерегает его на каждом шагу. Время от времени, услышав грохот взрыва, они с Караваджо выскакивают из дома, при этом у нее замирает сердце от страха. Иногда она подбегает к окну, замечает, что Караваджо уже на улице, и вместе они видят сапера, который работает на террасе, увитой зеленью. Он слишком занят, чтобы повернуться к ним, но знает, что они видят его, и просто машет им рукой в знак того, что с ним все в порядке.
Однажды Караваджо зашел в библиотеку и увидел сапера высоко под потолком, где в углу, над бордюром, он обнаружил ловко устроенную очередную мину‑ловушку и уже перерезал проволочку взрывателя, – у Караваджо была профессиональная привычка сразу охватывать взглядом всю комнату, от пола до потолка, – а молодой сапер, не сводя взгляда со взрывного устройства, вытянул ладонь и щелкнул пальцами, останавливая Караваджо, предупреждая его об опасности и давая знак выйти из комнаты.
Он все время что‑то мурлычет или насвистывает, особенно когда лежит на парапете, глядя в небо на проплывающие облака. «Кто это свистит?» – как‑то спрашивает английский пациент. Он еще не знает, что у них появился еще один житель, и не видел его.
Сикх всегда шумно входит на кажущуюся пустой виллу. Только он один из всех ее обитателей носит военную форму. Рано утром он появляется из палатки, опрятный, ботинки начищены до блеска, тюрбан симметрично сидит на голове, пуговицы и пряжки блестят, и отправляется на работу. Когда его миноискатель обнаруживает монету, молодой сапер на время рад забыть об опасностях и громко хохочет. Кажется, он бессознательно любуется своим телом, своей подтянутостью, когда наклоняется, чтобы поднять упавший кусок хлеба, проводя по траве костяшками пальцев, или когда рассеянно вертит своим автоматом, словно огромной булавой, шагая в деревню по дороге, обсаженной кипарисами, чтобы встретиться с другими саперами.
В компании, собравшейся на вилле, он кажется временным гостем, словно оторвавшаяся звезда на краю Галактики. Для него это похоже на отпуск после войны, грязи, рек и мостов. Он заходит в дом, если только его приглашают, чувствуя себя здесь случайным гостем, как в ту ночь, когда, услышав неуверенные звуки рояля, он прошел по аллее под кипарисами и проник в библиотеку.
В ту ночь, когда была страшная гроза, он зашел на виллу не из любопытства, чтобы посмотреть, кто играет, а потому что прекрасно представлял, какая опасность грозит пианисту. При отступлении немцы начиняли все вокруг взрывчаткой, и музыкальные инструменты были излюбленным местом, где ставились так называемые карандашные мины. Возвратившись домой, ничего не подозревающая хозяйка открывала пианино, и ей отрывало кисти рук. Или пытались заводить дедушкины высокие напольные часы – и неожиданная вспышка с грохотом разворачивала полстены и убивала всех, кто стоял рядом.