Диалог с переводчицей

А.О. «Тугоухая Европа». Кто-то сказал так про Европу, имея в виду собственное прозябание. То есть, в России тебя не признают, по­тому что всё куплено, а Европа должна восстановить статус-кво. А поче­му, интересно спросить, она что-то должна? Марксизм мы до недавних пор счи­тали тайным оружием Европы против угрозы с Востока. Состоявшееся расширение НАТО на Восток также считаем прелюдией будущей агрессии. И в то же время пос­тоянно обижаемся на Европу, как на нерадивую мамашу из-за того, что она не обращает на нас никакого внимания. Надо определиться: Европа – или наша мама, или – враг. Лично мне она не так близка, как Китай. Может быть потому, что я родился и вырос на Дальнем Востоке. А что такое Россия для Европы сегодня? Танки, демагогия, наворовавшие олигархи, а также некий заплёванный привокзальный сквер, где когда-то играли Штрауса и тонко пахло вечер­ними флоксами, а на скамеечке сидели Толстой и Чехов, проповедуя доб­рое и вечное молчаливой толпе? Которая думала во время проповеди сов­сем о другом.

Б.Ш. Моя дорога в Россию была обычной для немецкой интели­гентки, если можно употребить такое словосочетание. Я окончила университет в Марбурге, институт славистики с польским и русским языками. Затем работала в институте Гердера в польском отделе. Мы занимались бывшими немецкими землями на Востоке. Мой интерес к России становился одновре­менно и шире и глубже. Когда изучаешь язык и сталкиваешься с его носи­телями, то происходит некоторое искажение образа народа – ведь к гос­тям, которые знают твой язык и культуру, относятся обычно намного луч­ше, чем к своим же окружающим. Поэтому, может быть, все переводчики с Запада так влюблены в Россию. И если ты что-то любишь, то тебе больно видеть бедность и заблуждения. И ты не можешь отделять плохое от хорошего. Это ведь и есть любовь.

А.О. В последние годы стало даже модно убеждать русских полюбить свою Родину. Хотя разговоры о Родине, о судьбах культуры но­сят скорее ритуальный характер. Так же как разговоры о погоде и поли­тике. На самом деле мы редко задумываемся на эту тему. Хотя постоянно болтаем, болтаем ... Давайте лучше поговорим конкретно. Входит сейчас современная русская литература в десятку лучших в Германии?

Б.Ш. Входит. Хотя после начала перестройки она стала менее интересна. Я сейчас живу в Швейцарии, в Берне. У нас несколько лет назад выступал Чингиз Айтматов. В зале собралось 400 человек! Это очень большая аудитория для Швейцарии, где все так заняты, так заняты.

А.О. Чтобы оценить истинные масштабы популярности Айтмато­ва, может быть, назовёте кого-то ещё?

Б.Ш. Приезжал когда-то из Петербурга писатель Рыт­хеу. Собралось 100 человек.

А.О. Немало. Думаю, что здесь ни Айтматов, ни Рытхеу, ни даже Габриэль Гарсия Маркес столько не соберут. Не хочется думать так, но приходит­ся – против очевидного не попрёшь: наши хваленые шестидесятники создали когда-то такое поле мысли и такие культурные ценности, но достаточно было лег­кого сквозняка, чтобы облетел весь пышный сад. И они создавали видимость завершителей великой культуры. Хотя сейчас это уже и нелепо, и не­опрятно. Чем дольше продлится ситуация сегодняшнего затора в искусстве, тем оглуши­тельней будет выхлоп. И все о шестидесятниках забудут. Навсегда.

Б.Ш. В Карлсруэ, где проходили Европейские куль­тур­ные дни, приезжал Андрей Битов. Было очень много людей. Мне непонятно, почему русские писатели не при­езжают на Франкфуртскую книжную ярмарку? Это очень хороший способ за­интересовать своими книгами западных издателей.

А.О. Они не приезжают туда только потому, что довольствуются макаро­нами и гречкой, хотя предпочитают бастурму. То, как начинает писать поэт, всем известно. Как на­чинает писать прозаик – об этом страшно вспоминать. А вот как начинает переводить переводчик? Барбара, вы сами писали когда-то стихи или пь­есы?

Б.Ш. Никогда. Переводчиками становятся случайно. То есть, та­лант переводчика, интерпретатора необходим, конечно, но сама профессия возникает неожиданно. В Женеве, в университете, работал лектором рус­с­кий. И я вдруг узнаю, что он – писатель. Он дал мне почитать свои рассказы. Мне они понравились и я их перевела. Потом я нашла издательство и их издали на немецком языке. Потом я перевела его роман.

А.О. Это очень по-русски – начинать какую-то работу без договора.

Б.Ш. Я не смогла бы переводить мёртвого автора. Мне важно обще­ние, реакции, дальнейший путь творчества. А у вас бывают периоды депрессии, кризисов?

А.О. Мне надо с неделю побыть в совер­шенном одиночестве, чтобы источник раскрылся. Однажды, когда я работал шкипером, мне повезло: я сел на камень, у лихтера пробило днище, и я две недели простоял у берега в Новой Ладоге. За эти две недели я напи­сал больше, чем за два предыдущих года. Это было в 1982 году в дни смерти Брежнева. Это ведь так давно было! Очень давно. А кризисов у меня не было. Кризис возникает от беспроблемности.

Б.Ш. Меня при знакомстве с русскими писателями всегда удивлял какой-то их фатализм. Если русский писатель сам пытается организовать свои дела с рекламой и с распространением своих книг, то он делает это, не ве­ря в положительный результат. Лишь бы не говорили знакомые: почему ты не заботишься о себе? Я правильно понимаю психологию русского писате­ля? И если правильно, то откуда такой фатализм? Он в генах или в соз­нательном опыте?

А.О. И там, и там. А скорее всего он произрастает из сос­тояния внутреннего величия – если биография удаётся, или внутреннего хамства – если она проваливается. Каждый русский писатель – пророк. Он мечтает пасти народы – и больше ему ничего не надо. И с этим ничего не поделаешь. Поэтому у нас очень хорошо устраиваются в искусстве ловкие и трезвые люди. Которые знают свой потолок. Их немного и им всем хватает места. Зато у осталь­ных есть шанс вытащить счастливый билет. Такие мы – рискованные.

Б.Ш. Всё можно понять в России, кроме одного: почему вам вдруг становится смешно, когда позади – лишения и нужда, а впереди – неизвестность?

Комментарии к«Дон-Кихоту»

Почему раз за разом мы обращаемся к текстам, которым око­ло пятисот лет, и каждый раз находим в них что-то неизвестное и созвучное нашему сегодняшнему дню? Больше того, иногда кажет­ся, что Гамлет или Дон-Кихот станут понятны только в будущем. Но это неправда. Каждое истинное художественное произведение содержит в себе тайну, понять которую невозможно, потому что художественное не объяснить рациональным. К ней, к этой тайне, можно только приблизиться.

Казалось бы, какое нам дело сегодня до сумасшедшего из Ламанчи? До его забавного путешествия к Дульсинее вместе с по­лоумным Санчо? До его сражений с ветряными мельницами, которые вошли в поговорки, и только там им место? При чём тут Россия начала третьего тысячелетия – полунищая страна, не сознающая своего «поражения», и – как всегда – живущая будущим (и для будущего! – А. Драгункин)?

При том. Величие Сервантеса в его точности. Расстановка этих трёх фигур – Дон-Кихота, Санчо Пансы и Дульсинеи – нас­только универсальна для современной цивилизации, что произво­дит впечатление окончательной. Здесь есть несколько психологи­ческих узлов, основных для европей­ской традиции и не чуждых традиции восточной.

Прежде всего это узел «интеллигенция и народ». В «Дон-Кихо­те» он ставится впервые в том современном смысле, который мы в него вкладываем. И именно русский путь здесь совершенно оче­видно ложится в ткань романа. Когда интеллигенция в лице идальго и народ в лице Санчо, как две несмешиваемые субстанции – масло и вода – вдруг в одном порыве скачут вдаль для того, чтобы облагодетельствовать всё человечество, разве это не напоминает нам нашу историю двух последних веков? Почему идальго – книжный человек, должен сражаться с мельницами? Почему крестьянин Санчо должен скакать у стремени, если он давно сло­жился как обыватель и семьянин? Нет ответа.

Ответом может быть только результат «героического» похо­да. Но разве губернаторство Санчо не напоминает, не пародирует ленинскую ку­харку, управляющую государством? Разве обычная трудовая жизнь, которой жила Испания во времена Сервантеса, не производит впе­чатление какой-то пошлости и приземлённости, когда по ней ска­чут два романтических безумца? Если бы история могла хоть как-то учить последующие поколения, то вряд ли Россия повтори­ла бы путь Дон-Кихота в его не бутафорском, а кровавом вариан­те.

Вторая русская параллель роману – это отношение Дон-Кихота к Дульсинее. Причем Дон-Кихоту совершенно неважно, как отно­сится к нему Дульсинея и даже какова сама Дульсинея. Ему нео­бычайно важен лишь сам образ, ради которого он идет на подви­ги. Этот сложный путь обоготворения женщины, начинающийся в раннем христианстве с образа Богоматери и продолжающийся в ка­толицизме испанского типа, варварски преломленный в рыцарской традиции и – по существу – изжитый в современном западном общест­ве, нашёл свое полнейшее развитие далеко на востоке, в России. Этот душный путь служения Прекрасной Даме, парадоксальным об­разом начатый совершенно земным Пушкиным, пародийно продолжен­ный Тургеневым и достигший у Достоевского своего апофеоза в князе Мышкине, затем закрепился в философских схемах Владимира Соловьёва и истаял в воздухе у Блока всё в той же Прекрасной Даме. Таким образом, сложная фигура обожествления женщины нача­лась на Востоке, на Восток вернулась и здесь же умерла. Сегод­ня в России мы видим как бы реакцию на ненормальность этого обожест­вления. Разделись все, кто только посмел это сделать. Как буд­то люди тайно и безрезультатно вожделели – и вдруг распояса­лись. Как будто страна стряхнула всю свою историю как налипшее тесто с пальцев и встала в позу недоросля.

И здесь мы подходим к третьему психологическому узлу ис­панца, изготовленному как будто специально для России. В отли­чие от первых двух тупиковых он выводит ситуацию в бытовую сферу. Это – узел, соединяющий Санчо Пансу и Дульсинею. Кажется, что Санчо даже не подозревает о страстях, сжигающих господина. Он – этот Ваня, Ганс, Жак, по детской и неотвязной страсти прос­тых людей к путешествиям увлечён сказочным сюжетом перемены участи, не более. Предки Санчо жили так однообразно, и сам он жил ровно, размеренно, протяжно – и вдруг такая метаморфоза! Рыцарь в латах и с копьём – и рядом с ним столь же грозный Сан­чо! Есть от чего повредиться рассудком. Не так ли в Красной Армии времён гражданской войны появлялись неграмотные комди­вы с широкими простодушными физиономиями? И разве их «Грена­да», которую они хотели освободить для местных крестьян, так уж далека от Ламанчи? А Дульсинея не могла стать комсомолкой, которой дан приказ «в другую сторону2»? Не могла. Потому что Сервантес сумел удержаться от романтических восторгов русских народных демократов и железной рукой «снизил» до нормы не только Санчо, но и Дульсинею. Эта парочка обывателей, может быть, и бледна по сравнению с идеологическим безумцем, и почти не связана друг с другом по сюжету, но как она приросла к жиз­ни! Это – две рабочие лошадки, везущие цирковой шарабан романа. В них нет ни претензий, ни позы. В них будущее.

А Дон-Кихот ... Есть странные звуки в ночах Мурсии и Новой Кастилии, когда че­ловеческое сердце ответно вздрагивает на их тёмный зов. И ка­жется на миг, что зов этот светел и горяч. Но снова невнятица ночи, снова гордыня, снова тщета.

«Шумит, гремит Гвадалквивир ...».

Лев Толстой идёт за плугом. Чехов лечит крестьян. Флобер оторвался от рукописи и слушает в Круассе, как стучит дождь по крыше.

«Дело надо делать, господа!».

«Нива»

Что такое «Нива» для России? Это, без всякого преувеличения, такой же символ устойчивого духовного и экономического изобилия, как Нижего­родская ярмарка, как балеты Чайковского, как романы Толстого: всё это, в тысячи раз растиражированное, ложилось на семейные этажерки, столики гимназисток, в конторки инженеров в те баснословные года, с 1870 по 1917, когда от богатства, подъёма, сытости, всемирного признания Рос­сию вдруг швырнуло в пропасть.

И мы – бледные, измождённые злобой и нетерпимостью потомки, не умею­щие избавиться от вцепившейся в нас ядовитой крысы ненависти – кажет­ся, чувствуем уже, как страшные челюсти отпускают нас ... Ещё немного – и мы, пожалуй, сможем, пристроившись на краешке садовой скамейки, заг­лянуть в прошлое своей страны, где все живы, улыбаются, где смеются дети в панамках и бородатые родители до поздней ночи режутся в кар­ты ... Нет, слёзы застилают картину ... неужели мы не узнаем уже такого покоя? Чем мы так провинились перед Господом?

«Нива». Семья. Мир.

«Ты меня уважаешь?»

В словесном мусоре предыдущей эпохи есть перлы, на первый взгляд, совершенно эстрадные. Но стоит вдуматься ... да, вдуматься – и страст­ное, пьяное, полубессмысленное мычание «Ты меня уважаешь?!» при­обре­та­ет трагическую окраску.

«Хоть кто-нибудь – в этой стране, в этом городе, в этой пивной – меня уважает? Хоть один человек ..?!».

Потому что прежде, чем возникает самоуважение, нужно, чтобы кто-то посторонний вдруг тебя зауважал.

– За что нас уважать?, – таков вопрос, обращённый из различных сфер общественной жизни. Он уже содержит в себе однозначный ответ: «Не2 за что!».

И здесь я совершенно не согласен с этим вот обобщением «мы».

Нет уж. Оставьте своё «мы» для застолий и для работы. А в воп­росах самоуважения и сохранения национального достоинства позвольте нам с А. Драгункиным разобраться в индивидуальном порядке.

Однако кому-то выгоден этот одноцветный тоскливый фон. Кому-то при­носит прибыль «отсутствие личностей» и всеобщая запачканность. Ибо я не могу себе представить человека, который бы сладострастно занимался самокритикой. Да, самобичевание может иногда исторгать стоны восторга, но здесь-то – зауряднейшая «совковая» самокритика, рациональная и легко просчитываемая.

Русский человек всё делает на бегу, но не вставая с дивана. И принятое на бегу решение, подкрёпленное барской позой, он вдруг, необъяснимо, начинает считать вековой мечтой предков. Почему? Зачем ..? Нет! Никаких сомнений! Он уже летит!, по-прежнему лёжа на диване ... и куда-то так далеко забирается ... такая вокруг глухомань ... Ни огонька, ни звука родного ... Кащеево царство ...

– Кто ж меня сюда заманил?!, – орёт русский человек, но с дивана так и не встаёт. Ропщет. И начинает считать варианты.

Так что – посчитаем и мы: кому выгодна сегодня ложь о равномерном составе подлости в безличностном обществе?

Ответ прост: она выгодна тем, кого устраивает сегодняшний расклад сил. Кто наверху, и кто надеется продержаться там неопределённо долго. «Нет никого в стране!», – и некем насытить тощую почву экономики, политики, культуры! Иные простаки, принимая за чистую монету вздохи монополистов о «воспитании личностей, может быть, через два-три поколения», кричат наверх о том, что «есть эти личности! Навалом!», и обижаются, что их не слышат.

Да слышат они вас, успокойтесь! Слышат и жалеют только об одном – что нельзя сегодня в эти кричащие рты залить кипящий металл – и льют туда водку.

Наши рекомендации