Книга i 15 страница

Мэй рассмеялась:

— Нет. Секрет хранишь, потому что тебе стыдно или неохота рассказывать им, как ты налажал. Это понятно.

— Но мы оба согласны, что они хотели бы знать.

— Да.

— А они имеют право знать?

— Наверное.

— Ладно. То есть мы оба понимаем, что в идеальном мире ты не делаешь ничего такого, о чем стыдно рассказать родителям?

— Конечно. Но есть и такое, чего они могут не понять.

— Потому что сами никогда не были сыновьями и дочерями?

— Нет. Но…

— Мэй, среди твоих друзей или родни есть геи?

— Конечно.

— Ты знаешь, сколь иной была жизнь геев до того, как они стали выходить из шкафов?

— Имею представление.

Бейли встал и вернулся к сервизу. Подлил чаю себе и Мэй, снова сел.

— Я вот не уверен. Я из того поколения, которое из шкафа выходило очень трудно. Мой брат гей, и он признался родным в двадцать четыре года. А до того эта тайна чуть его не убила. Гнила в нем, как опухоль, с каждым днем росла. Но почему он решил, что это надо скрывать? Когда он сказал родителям, они и глазом не моргнули. Он нафантазировал целую драму — завеса секретности, тяжкое бремя великой тайны. А с исторической точки зрения беда отчасти в том, что это скрывают и другие люди. Выход из шкафа был труден, пока не вышли миллионы. Но тогда все сильно упростилось, согласна? Когда миллионы мужчин и женщин вышли из шкафа, гомосексуальность стала не загадочным якобы извращением, а мейнстримным жизненным выбором. Ты следишь за моей мыслью?

— Да. Но…

— И я готов доказать, что в любой стране, где геев до сих пор преследуют, можно мгновенно переменить ситуацию, если все геи и лесбиянки выйдут из шкафа публично и разом. Тогда их гонители и те, кто молчаливо поддерживает репрессии, поймут, что они преследуют минимум десять процентов населения — в том числе своих сыновей, дочерей, соседей, друзей или даже родителей. И такая политика тут же станет неприемлемой. Преследование геев или любого другого меньшинства возможно только по причине секретности.

— Ладно. Под таким углом я об этом не думала.

— Это ничего, — удовлетворенно сказал он и глотнул чаю. Пальцем отер верхнюю губу. — Итак, мы обсудили пагубность секретов в семье и между друзьями, роль секретности в преследованиях крупных групп населения. Продолжим наши поиски сфер, где политика секретности полезна. Скажем, собственно политика? Ты считаешь, президент должен что-то скрывать от людей, которыми управляет?

— Нет, но наверняка чего-то нам знать нельзя. Хотя бы ради национальной безопасности.

Он улыбнулся, явно довольный, что она дала ожидаемый ответ.

— Да ну? Помнишь, как некто Джулиан Ассанж обнародовал несколько миллионов страниц секретных американских документов?

— Я читала.

— Ну, поначалу власти ужасно расстроились, да и СМИ, по большей части, тоже. Многие считали, что это серьезнейшее нарушение безопасности, явная, непосредственная угроза нашим женщинам и мужчинам в солдатской форме, здесь и за рубежом. Но припомни, пострадал ли из-за этой публикации хоть один солдат?

— Я не знаю.

— Ни один не пострадал. Ни один. То же самое было в семидесятых с документами Пентагона.[26]Ни один солдат не получил из-за них ни осколка. В основном, помнится, мы выяснили, что многие наши дипломаты шибко любят сплетничать о руководителях других стран. Миллионы документов, а главный вывод в том, что, по мнению американских дипломатов, Каддафи — недоумок, поскольку у него странные кулинарные вкусы и женщины в телохранителях. Если уж на то пошло, обнародование лишь научило дипломатов приличнее себя вести. Тщательнее выбирать слова.

— Но национальная оборона…

— А что национальная оборона? Мы в опасности, лишь когда не знаем планов или мотивов потенциального противника. Или когда он не знает наших планов и нервничает, так?

— Ну да.

— А если б он знал наши планы, а мы знали бы его? Мы внезапно избавились бы от риска, как это раньше называлось, взаимно гарантированного уничтожения, зато получили бы взаимно гарантированное доверие. У США ведь не исключительно гнусные побуждения, правда? Мы не планируем стереть некое государство с лица земли. Но порой мы закулисно добиваемся желаемого. А если бы все были открыты и прямодушны, и иначе никак?

— Стало бы лучше?

Бейли широко улыбнулся:

— Хорошо. Согласен. — Он отставил чашку и опять сложил руки на коленях.

Мэй понимала, что излишне на него давить, но язык ее опередил:

— Вы что хотите сказать — все должны знать всё?

Бейли распахнул глаза, будто возрадовавшись, что она подвела его к вожделенной идее:

— Разумеется нет. Я хочу сказать, что все должны иметь право знать всё и располагать необходимым для этого инструментарием. На всезнание у нас нет времени, хотя это, конечно, жаль.

Он в задумчивости помолчал и снова повернулся к Мэй:

— Я так понял, тебе не понравилось быть подопытной на презентации «ЛюЛю»?

— Гас застал меня врасплох. Он меня не предупредил.

— Это единственная проблема?

— И портрет получился искаженным.

— Неточные сведения? Фактические ошибки?

— Не в том дело. Просто он был… мозаичный. И, видимо, поэтому казался неверным. Взяли куски меня и выдали за целое.

— Получилось неполно.

— Именно.

— Мэй, я очень рад, что ты так сказала. Как ты знаешь, сама «Сфера» стремится к полноте. Полнота, гармония «Сферы» — средоточие сферы наших интересов. — Он улыбнулся своему каламбуру. — Но ты ведь знаешь конечную цель полноты?

Мэй не знала.

— Наверное, — сказала она.

— Посмотри на наш логотип, — сказал он и указал на стенной монитор, где тотчас появился логотип. — «С» в центре распахнута, видишь? Это мучает меня который год. Это символ еще не решенной задачи — полноты. — «С» на экране замкнулась и стала объемной, полной сферой. — Видишь? — сказал Бейли. — Сфера — самая сильная стереометрическая фигура во вселенной. Ее ничто не одолеет, ее некуда улучшать, ибо нет ничего совершеннее. Вот чего мы добиваемся — совершенства. А любая информация, которая от нас ускользает, любые недоступные данные — препона на пути к совершенству. Понимаешь?

— Понимаю, — сказала Мэй, хотя и сомневалась в том, что поняла.

— Все это согласуется с другими нашими целями — сделать так, чтобы «Сфера» помогла обрести полноту каждому из нас и транслировать миру наши образы полностью. Все это тоже требует полноты информации. Мы хотим избавиться от понятного тебе ощущения, будто наш портрет искажен. Как в разбитом зеркале. Взгляни в разбитое зеркало, треснувшее или потерявшее куски, — что ты увидишь?

Мэй наконец разглядела логику. Любая оценка, любое суждение, любая картина, основанные на неполной информации, всегда будут ложны.

— Искаженное и разбитое отражение, — ответила она.

— Вот именно, — сказал Бейли. — А если зеркало целое?

— Мы увидим все.

— Зеркало ведь не врет, так?

— Само собой. Это же зеркало. Реальность.

— Но зеркало правдиво, только если цело. И, по-моему, тебе не понравилась презентация «ЛюЛю», потому что результаты вышли неполными.

— Допустим.

— Допустим?

— Ну, это правда, — сказала Мэй. Непонятно, зачем она вообще открыла рот, но слова сорвались с языка, не успела она их проглотить. — Но я все равно считаю, что есть вещи, которыми мы не захотим делиться. Может, их не так много. Но ведь все в одиночестве, в спальне делают такое, чего стыдятся.

— А почему они стыдятся?

— Ну, не обязательно стыдятся. Но такое, чем делиться неохота. Скажем, люди не поймут. Или иначе станут тебя воспринимать.

— Ну, в таких случаях рано или поздно происходит одно из двух. Во-первых, мы понимаем, что любое подобное поведение до того распространено и безвредно, что его незачем скрывать. Если его рассекретить, признать, что так делают все, оно больше не шокирует. Мы уходим от стыда и приходим к честности. Или, во-вторых, что еще лучше, мы, общество в целом, решаем, что такое поведение скорее недопустимо, и если все знают или могут узнать, кто так делает, оно тем самым предотвращается. Ты же сама говоришь — ты бы не украла, если б знала, что за тобой наблюдают.

— Ну да.

— Парень дальше по коридору будет смотреть порно на работе, зная, что на него тоже смотрят?

— Видимо, нет.

— Ну так проблема решена, да?

— Да. Наверное.

— Мэй, бывало так, что ты хранила секрет, он тебя грыз, потом ты его раскрывала, и тебе легчало?

— Конечно.

— И со мной бывало. Такова природа секретов. Когда секреты внутри — они как раковая опухоль, когда снаружи — безвредны.

— То есть вы считаете, что секретов быть не должно.

— Я годами об этом думаю, и мне так и не удалось придумать сценарий, где от секрета больше пользы, чем вреда. Секреты способствуют антисоциальному, аморальному и деструктивному поведению. Понимаешь, как это работает?

— Ну, пожалуй. Но…

— Знаешь, что сказала мне супруга много лет назад, когда мы поженились? Она сказала, что, когда мы расстаемся — скажем, я уезжаю в командировку, — я должен вести себя так, будто на меня смотрит объектив. Будто жена за мной наблюдает. Тогда это все, конечно, было в теории, и она отчасти шутила, но образ мне помогал. Оказавшись в комнате наедине с коллегой женского пола, я спрашивал себя: «Что подумала бы Кэрен, если б смотрела на нас через камеру слежения?» И это мягко диктовало мне дальнейшие поступки, не позволяло даже приблизиться к поведению, которым не была бы довольна она и не гордился бы я. Я оставался честным. Понимаешь?

— Понимаю, — сказала Мэй.

— Конечно, беспилотные автомобили решают массу проблем. Супруги всё лучше понимают, где была их половина, — в автомобилях ведутся логи. Но я вот о чем: а если бы мы все вели себя так, будто за нами наблюдают? Мы бы жили нравственнее. Если на человека смотрят, разве он поведет себя неэтично, аморально или противозаконно? Если его незаконные денежные транзакции отслеживаются? Если его телефонный шантаж записывается? Если его налет на бензоколонку снят дюжиной камер и при ограблении распознана даже его сетчатка? Если его походы налево десятком методов документированы?

— Я не знаю. Надо думать, все это сильно сократится.

— Мэй, нам наконец-то придется стать лучше. И я думаю, люди вздохнут с облегчением. Вся планета хором оглушительно вздохнет. Наконец-то, наконец-то мы сможем быть хорошими. В мире, где больше нельзя предпочесть зло, не останется выбора, кроме добра. Представляешь?

Мэй кивнула.

— И кстати, насчет облегчения — ты ничего не хочешь сказать, пока мы не закончили?

— Не знаю. Много всего, — ответила Мэй. — Но вы и так любезно потратили на меня кучу времени, и я…

— Мэй, ты не хочешь сообщить нечто конкретное, что ты скрываешь от меня с тех пор, как пришла в эту библиотеку?

Мэй тотчас поняла, что ложь не пройдет.

— Что я здесь уже бывала? — сказала она.

— Ты здесь уже бывала?

— Да.

— Но ты, когда пришла, дала мне понять, что нет.

— Меня приводила Энни. Сказала, это какой-то секрет. Я не знаю. Я не знала, как лучше. Как ни поступи, все не идеально. Я по-любому в беде.

Бейли улыбнулся весьма подчеркнуто:

— Да вот и нет. До беды нас доводит только ложь. Только сокрытое. Ну разумеется, я знал, что ты бывала здесь. Ты меня, право, недооцениваешь! Однако интересно, что ты об этом промолчала. Тем самым ты оттолкнула меня. Мэй, тайны между друзьями — точно океаны. Широки, глубоки, и мы в них тонем. Теперь я знаю твою тайну — тебе лучше или хуже?

— Лучше.

— Легче?

— Да, легче.

Мэй и впрямь полегчало — накатило что-то похожее на любовь. Работа по-прежнему есть, не нужно возвращаться в Лонгфилд, отец останется силен, на мать не ляжет тяжкое бремя — хотелось, чтобы Бейли взял ее на ручки, хотелось погрузиться в его мудрость и великодушие.

— Мэй, — сказал он. — Я искренне верю, что, если у нас нет иного пути, кроме верного, кроме лучшего, он дарует нам абсолютное, всепоглощающее облегчение. Больше не нужно поддаваться соблазну тьмы. Прости, что излагаю в категориях морали. Что поделаешь — Средний Запад, церковь по воскресеньям. Но я верю в совершенствование человека. Я считаю, мы можем стать лучше. Я считаю, мы можем стать совершенными — или близко к тому. И, обретя совершенство, мы обретем безграничные возможности. Мы решим любую задачу. Исцелим любой недуг, покончим с голодом и бедствиями, ибо нас уже не будут тянуть к земле наши слабости, наши мелочные секретики, наша скупость и нежелание делиться информацией и знаниями. Мы наконец-то реализуем свой потенциал.

* * *

После разговора с Бейли Мэй несколько дней ходила ошарашенная, а уже наступила пятница, и в предчувствии выхода на сцену в обед Мэй совершенно не могла сосредоточиться. Но она понимала, что надо работать, хотя бы показать пример своей ячейке, ибо сегодня, вероятно, ее последний полный рабочий день в ЧК.

Поток шел непрерывно, но не сводил с ума, и за утро Мэй обработала 77 клиентских запросов. Ее рейтинг — 98, средний по ячейке — 97. Вполне приличные показатели. Ее ИнтеГра — 1 921, тоже хорошее число, с ним не стыдно отправиться в «Просвещение».

В 11:38 она ушла из-за стола, направилась в Большой зал и прибыла к боковой двери без десяти двенадцать. Постучала, ей отворили. Встретил ее постановщик, немолодой, почти призрачный человек по имени Жюль, — он привел ее в незатейливую гримерную: белые стены, бамбуковые полы. Деловитая женщина Тереза — глазищи подведены синим — усадила Мэй, оглядела ее прическу, тонкой кисточкой подрумянила ей щеки и прицепила к блузке микрофон.

— Нажимать никуда не надо, — проинструктировала она. — Включится, как только выйдешь на сцену.

События разворачивались стремительно, но Мэй решила, что оно и к лучшему. Будь у нее больше времени, она бы только сильнее разнервничалась. А так она послушала Жюля с Терезой и потом, из-за кулис, — тысячи сфероидов, что входили в зал, болтая и смеясь, и довольно плюхались в кресла. Может, где-нибудь там и Кальден, мельком подумала она.

— Мэй.

Она обернулась — ей тепло улыбался Эймон Бейли в небесно-голубой рубашке.

— Готова?

— Наверное.

— Все будет отлично, — сказал он. — Не переживай. Будь собой, и все. Мы просто разыгрываем наш разговор на той неделе. Ага?

— Ага.

И он уже вышел к залу, помахал, а все захлопали как ненормальные. На сцене друг против друга стояли два бордовых кресла; Бейли сел и заговорил в темноту:

— Привет, сфероиды.

— Привет, Эймон! — взревели они в ответ.

— Спасибо, что пришли на эту очень особую Мечтательную Пятницу. Я решил, что сегодня мы слегка поменяем формат. Некоторые знают, что порой мы проводим не презентации, а интервью, дабы пролить свет на участников «Сферы», на их мысли, надежды или, как сейчас, — на их эволюцию.

Он улыбнулся, глядя за кулисы.

— Недавно у меня состоялся разговор с одной нашей молодой сотрудницей, и этим разговором я хочу поделиться с вами. Я попросил Мэй Холланд — кое-кто с ней знаком, она нуб из Чувств Клиента, — мне помочь. Мэй?

Мэй шагнула на свет. Тотчас наступила невесомость — Мэй плыла в черноте, ее слепили два далеких, но ярких солнца. Зала не видно, ориентируешься еле-еле. Ноги как соломинки, ступни налились свинцом; впрочем, ей все же удалось развернуть и направить себя к Бейли. Онемевшая и ослепшая, Мэй отыскала кресло, обеими руками вцепилась в подлокотники и села.

— Привет, Мэй. Ты как?

— В ужасе.

В зале засмеялись.

— Не нервничай, — сказал Бейли, улыбнувшись зрителям и покосившись на Мэй с легкой тревогой.

— Вам легко говорить, — сказала она, и по всему залу опять пробежал смех. Смех — это хорошо, смех ее успокоил. Она вдохнула поглубже, вгляделась в первый ряд, различила пять-шесть сумеречных лиц — все улыбались. Мэй поняла — всеми фибрами почувствовала, — что она среди друзей. Ей ничего не грозит. Она глотнула воды — вода остудила нутро — и сложила руки на коленях. Вот теперь она готова.

— Мэй, каким словом ты описала бы пробуждение, которое случилось с тобой на минувшей неделе?

Это они репетировали. Она знала, что Бейли хочет начать с концепции пробуждения.

— Это и есть то самое слово, Эймон. (Ей велели называть его «Эймон».) Пробуждение.

— Ой. Я, кажется, спер твою реплику, — сказал он. Зрители засмеялись. — Надо было спросить: «Что с тобой случилось на минувшей неделе?» Но все-таки расскажи нам, почему такое слово?

— Ну, оно точное, кажется мне… — произнесла Мэй и затем прибавила: — …сейчас.

Слово «сейчас» вылетело на долю секунды позже, чем следовало, и глаз у Бейли дернулся.

— Поговорим о твоем пробуждении, — сказал он. — Все началось вечером в четверг. Многие здесь уже знают эту историю в общих чертах — «ВидДали» и все такое. Но напомни вкратце.

Мэй уставилась на свои руки и сообразила, что это сугубая театральщина. Она никогда прежде не разглядывала руки, чтобы изобразить стыд.

— Я, по сути, совершила преступление, — сказала она. — Одолжила каяк, не сообщив владелице, и уплыла на остров посреди Залива.

— На Синий остров, если я правильно понимаю?

— Да.

— А ты предупредила кого-нибудь?

— Нет.

— Собиралась рассказать кому-нибудь потом?

— Нет.

— Документировала? Фотографии, видео?

— Нет, ничего.

Зрители зашептались. Мэй и Эймон предвидели реакцию на это откровение и помолчали, дожидаясь, пока толпа переварит информацию.

— Ты понимала, что это неправильно — одалживать каяк без ведома владелицы?

— Понимала.

— Но это тебе не помешало. Отчего так?

— Я думала, никто не узнает.

В зале снова забормотали.

— Интересная деталь. Значит, сама гипотеза о том, что твой поступок останется в тайне, позволила тебе совершить преступление, верно?

— Верно.

— Ты бы поступила так же, если б знала, что на тебя смотрят люди?

— Разумеется нет.

— То есть отчасти возможность остаться в темноте, незримо и неподотчетно, подтолкнула тебя к поступку, о котором ты сожалеешь?

— Именно. Я думала, что одна и никто меня не видит, и это позволило мне совершить преступление. И я рисковала жизнью. Я не надела спасательный жилет.

В зале снова зарябили шепотки.

— То есть ты не просто совершила преступление против владелицы собственности, ты поставила под угрозу и собственную жизнь. И все потому, что тебя окутывал, я не знаю, плащ-невидимка?

Аудитория грохнула. Бейли поглядел Мэй в глаза — мол, спокойно, дела идут хорошо.

— Ну да, — сказала она.

— У меня вопрос, Мэй. Когда за тобой наблюдают, ты ведешь себя лучше или хуже?

— Лучше. Несомненно.

— А когда ты одна, невидима и неподотчетна, — тогда что происходит?

— Ну, к примеру, я ворую каяки.

Зал взорвался веселым хохотом.

— Я серьезно. Я делаю то, чего делать не хочу. Я вру.

— Когда мы с тобой говорили на днях, ты сформулировала это очень интересно и лаконично. Можешь повторить, что ты сказала мне?

— Я сказала, что тайна есть ложь.

— Тайна есть ложь. Легко запомнить. Изложи ход своих рассуждений, будь добра?

— Когда хранишь тайну, случаются две вещи. Во-первых, тайна может привести к преступлениям. Мы поступаем хуже, когда неподотчетны. Это само собой. А во-вторых, тайна провоцирует спекуляции. Не зная, что скрыто, мы гадаем, мы сочиняем ответы.

— Любопытно, да? — Бейли посмотрел в зал. — Когда не удается дозвониться до близких, мы строим предположения. Паникуем. Размышляем, куда они подевались и что с ними произошло. А если на нас напал невеликодушный или ревнивый стих, мы выдумываем ложь. Порой весьма пагубную. Мы решаем, будто наши близкие заняты чем-то неприглядным. А все потому, что нам недостает знаний.

— Все равно что смотреть, как люди шепчутся, — сказала Мэй. — Мы дергаемся, нам неуютно, мы выдумываем всякие ужасы, которые они якобы говорят. Мы подозреваем, что говорят про нас, и притом нечто катастрофическое.

— А вероятнее всего, один у другого спрашивает, где здесь туалет. — Бейли был вознагражден громким хохотом и насладился им сполна.

— Ну да, — сказала Мэй. Она знала, что следующие реплики необходимо произнести правильно. Она все это говорила Бейли в библиотеке — сейчас нужно лишь повторить. — Например, видя запертую дверь, я сочиняю всякие истории о том, что за ней. Это как будто тайна, а в результате я выдумываю ложь. Но когда все двери открыты, физически и метафорически, остается лишь одна-единственная правда.

Бейли улыбнулся. Мэй попала в яблочко.

— Мне это нравится. Когда двери открыты, остается лишь одна-единственная правда. Давайте вернемся к первому тезису Мэй. Покажите нам на экране, пожалуйста?

На экране за спиной у Мэй появились слова «ТАЙНА ЕСТЬ ЛОЖЬ». От этих слов, четырехфутовыми буквами, ее окатило сложное чувство — восторг пополам с ужасом. Бейли улыбался вовсю, тряс головой, восхищался.

— Итак, мы поняли: если б ты знала, что понесешь ответственность, ты бы не совершила преступления. Возможность скрыться во мраке — иллюзорном, применительно к данному случаю — способствовала дурному поведению. А зная, что за тобой наблюдают, ты становишься лучше. Все верно?

— Все верно.

— Поговорим теперь о втором твоем откровении. Ты упомянула, что не документировала свое плавание на Синий остров. Почему?

— Ну, во-первых, я знала, что нарушаю закон.

— Разумеется. Однако ты говорила, что часто выходишь на каяке в Залив, но не документировала эти походы никогда. Ты не записалась ни в один каякинговый клуб «Сферы», не постила ни отчетов, ни фотографий, ни видео, ни комментариев. Ты ходишь на каяке под эгидой ЦРУ?

Мэй рассмеялась вместе со зрителями:

— Нет.

— С чего такая секретность? Ты никому не рассказывала об этих прогулках ни до, ни после, нигде ни словом о них не обмолвилась. Если я не ошибаюсь, о них не осталось вообще никакой информации?

— Совершенно верно.

Мэй услышала, как в зале укоризненно зацокали языками.

— Что ты видела в этом последнем плавании, Мэй? Насколько я понял, было красиво.

— Очень, Эймон. Почти полная луна, безмятежная вода, я как будто гребла по жидкому серебру.

— Невероятно.

— Абсолютно.

— Звери? Дикая природа?

— Некоторое время за мной плыл одинокий тюлень, нырял, выныривал, точно ему было любопытно, точно он меня подгонял. Я никогда не была на этом острове. Очень мало кто был. И там я залезла на вершину — вид оттуда потрясающий. Золотые огни города и черные предгорья ближе к океану. Я даже видела падающую звезду.

— Падающую звезду! Повезло тебе.

— Мне очень повезло.

— Но ты не сфотографировала.

— Нет.

— И на видео не сняла.

— Нет.

— То есть никаких записей не осталось.

— Нет. Только у меня в памяти.

Зрители отчетливо застонали. Бейли повернулся к ним, покачал головой, дал им повозмущаться.

— Ладно, — сказал он таким тоном, будто готовился к броску, — и вот тут мы переходим к очень личному. Как все вы знаете, у меня есть сын Ганнер, который родился с ДЦП, детским церебральным параличом. Он живет очень полной жизнью, мы стараемся расширять его возможности, но он прикован к инвалидному креслу. Он не может ходить. Не может бегать. Не может выйти на каяке. Что он делает, если хочет нечто подобное пережить? Конечно, он смотрит видео. Разглядывает фотографии. Его жизненный опыт в немалой степени опосредован через других людей. И, конечно, многие сфероиды щедро предоставляют ему видео и фото своих путешествий. Он смотрит на «ВидДали», как сфероид восходит на гору Кения, — и будто совершает восхождение сам. Он смотрит видео, снятое матросом на кубке «Америки», — и будто сам поучаствовал в регате. Все эти впечатления он получает благодаря щедрым людям, которые своими наблюдениями делятся с миром, в том числе с моим сыном. И остается лишь догадываться, сколько на свете таких, как Ганнер. Инвалиды. Старики, запертые в четырех стенах. Много чего бывает. Но суть в том, что миллионы людей не могут увидеть того, что видела ты, Мэй. Как ты считаешь, хорошо лишать их зрелища, которое досталось тебе?

В горле у Мэй пересохло; она старалась не показать, как расчувствовалась.

— Нет. Это очень плохо.

Она думала о сыне Бейли; она думала о своем отце.

— Как ты считаешь, имеют они право увидеть то же, что и ты?

— Имеют.

— Жизнь коротка, — сказал Бейли. — Отчего мы не можем увидеть все, что хотим? Отчего всем нам должно быть отказано в равном доступе к мировым красотам? К знаниям о мире? Ко всем переживаниям, что дарит этот мир?

Голос Мэй прошелестел чуть громче шепота:

— Доступ должен быть у всех.

— Но свои впечатления ты оставила при себе. Любопытно, потому что обычно ты делишься онлайн. Ты работаешь в «Сфере». Твой ИнтеГра входит в Т2К. Почему же именно это твое хобби, эти экстраординарные прогулки ты от мира скрываешь?

— Честно говоря, я пока сама не понимаю, о чем думала, — ответила Мэй.

Толпа забубнила. Бейли кивнул:

— Ладно. Только что речь шла о том, как люди скрывают то, чего стыдятся. Мы совершаем незаконный или неэтичный поступок и скрываем его от мира, понимая, что поступили дурно. Но скрывать нечто прекрасное, чудесный выход на воду, в лунном свете, с падающей звездой…

— Это попросту эгоизм, Эймон. Эгоизм и больше ничего. Так ребенок не желает делиться любимой игрушкой. Я сознаю, что скрытность — элемент, ну, короче говоря, аберрантного поведения. У скрытности дурные корни, в ней нет ни света, ни щедрости. А лишая друзей или таких, как твой сын Ганнер, моих впечатлений, я, по сути дела, у них краду. Отнимаю у них то, на что они имеют право. Знание — основополагающее право человека. Как и равный доступ ко всем возможным впечатлениям.

Мэй сама удивилась своему красноречию, и зал отозвался громовой овацией. Бейли взирал на нее с отеческой гордостью. Когда аплодисменты стихли, он заговорил тихо, словно не желая ее перебивать:

— Ты очень точно это сформулировала — повтори, пожалуйста.

— Ну, неловко признаться, но я сказала, что делишься — значит любишь.

Зрители засмеялись. Бейли тепло улыбнулся:

— Не вижу повода для неловкости. Формула бытует давно, но ведь здесь она пришлась кстати, правда? Здесь она, пожалуй, на редкость уместна.

— По-моему, тут все просто. Если любишь людей — делишься с ними тем, что знаешь. Тем, что видишь. Отдаешь все, что можешь. Если сочувствуешь их тяготам, их мучениям, их любознательности, их праву учиться и познавать мир, ты с ними делишься. Тем, что у тебя есть, тем, что видишь и знаешь. Мне кажется, логика здесь неоспорима.

Зрители загикали, и пока они шумели, на экране под первым тезисом появились еще три слова: «ДЕЛИШЬСЯ — ЗНАЧИТ ЛЮБИШЬ». Бейли в изумлении потряс головой:

— Великолепно. Умеешь ты формулировать, Мэй. И ты сделала еще одно заявление, которое, мне кажется, достойно увенчает нашу беседу — полагаю, никто не возразит, что она вышла замечательно поучительной и вдохновляющей.

Зал жарко зааплодировал.

— Мы говорили, как ты выразилась, о побуждении к скрытности.

— Ну, я им не горжусь, и, по-моему, оно ничем не лучше простого эгоизма. Теперь я это отчетливо сознаю. Я сознаю, что мы, люди, обязаны делиться тем, что видим и знаем. И все знания должны быть демократически доступны.

— Информация желает быть свободной — такова ее природа.

— Вот-вот.

— Мы имеем право узнавать все, что можем. Мы сообща владеем всей совокупностью знаний о мире.

— Вот-вот, — повторила Мэй. — А если я лишаю своих знаний кого-то или же всех? Это ведь означает, что я у них краду?

— Абсолютно верно, — энергично закивал Бейли.

Мэй посмотрела на зрителей: весь первый ряд — единственные различимые лица — тоже кивал.

— А поскольку ты, Мэй, так чудесно формулируешь, не повторишь ли свое третье и последнее откровение? Что ты мне сказала?

— Ну, я сказала, что личное есть ворованное.

Бейли поглядел в зал:

— Интересная формулировка, да, ребята? «Личное есть ворованное».

На экране возникли огромные белые буквы:

ЛИЧНОЕ ЕСТЬ ВОРОВАННОЕ

Мэй обернулась, перечитала все три тезиса. Глядя на них, заморгала, прогоняя слезы. Она что, правда сама все это придумала?

ТАЙНА ЕСТЬ ЛОЖЬ

ДЕЛИШЬСЯ — ЗНАЧИТ ЛЮБИШЬ

ЛИЧНОЕ ЕСТЬ ВОРОВАННОЕ

В горле пересохло, дыхание перехватило. Мэй понимала, что заговорить не сможет, и надеялась, что Бейли не попросит. Будто уловив, каково ей сейчас, как переполняют ее чувства, он подмигнул ей и обратился к залу:

— Поблагодарим Мэй за искренность, за блистательный ум и за превосходную человечность, будьте любезны?

Зрители повскакали. У Мэй горело лицо. Непонятно, как лучше, — продолжать сидеть или нужно встать? Она встала, постояла как дура, снова села и помахала, не поднимая руки с колен.

Где-то посреди громовой овации Бейли умудрился вставить финальное объявление: дабы делиться всем, что видит и может предложить миру, Мэй немедленно становится прозрачной.

Наши рекомендации