The invention of the gamer body
Konstantin A. Ocheretyany – scientific secretary of Centre for Mediaphilosophy, postgraduate student, department of Ontology and Theory of Knowledge. Institute for Philosophy. St. Petersburg State University.
Abstract. This article describes the history of the relationship between the medial authorities, technical apparatus and human sensuality that not only allowed to appear on the horizon of modernity figure gamer as a conceptual character, but also identified the "royal" of the figure in the universe mediareality.
Key words: gamer, «waste subject» production of illusion, aestheticization of reality, hardware apperception.
Игры открывают истину компьютеризированной действительности в той же мере в какой компьютерные технологии вводят нас в новое понимание техник тела, т.е. в новый способ рассмотрения всего спектра тех тончайших изменений в нашем комплексе ощущений, моделях желания и режимах восприятия, которые сегодня вынуждают медиа-теоретиков говорить о переходе от анализа (ап)перцетивных аппаратов к аппаратной (ап)перцепции. Тем не менее, для того, чтобы лучше представить себе весь комплекс опыта экранированной действительности с которым приходится иметь дело человеку дигитальной эпохи и который постепенно становится для современного сознания доминантным форматом действительности нам необходимо проследить путь развития технологий, ведущих к новому статусу телесности, к новым моделям ориентации в мире. В данной статье мы попытаемся проследить ту напряженную игру взаимоотношений между медиальными инстанциями, техническими аппаратами и телесной чувственностью, которая не только позволила появиться на горизонте современности фигуре геймера как концептуальному персонажу эпохи, но и определила «королевское место» этой фигуры в универсуме медиареальности.
Res automaton
Как отмечает Роб ван Краненберг в своем исследовании под названием «Интернет вещей»: будучи скорее навыком ориентации в мире «понятие «технологии» изначально касалось метода – повседневного «знания как», и только со времен Всемирной Выставки 1851 года технология стала ассоциироваться с машинами»[361]. Попытаемся же прокомментировать указанное замечание.
Всемирную Выставку, проводившуюся с 1 мая по 15 октября 1851 года, в традиционном для политических манифестаций месте – королевском Гайд-парке Лондона, как и гораздо более популяризированный современной культурой «Титаник» обычно рассматривают как историческое акмэ капитализма, как символ индустриальной силы западно-европейской цивилизации. Но если Титаник агонией своей гибели свидетельствовал о хрупкости и болезненной уязвимости капиталистически-ориентированного проекта модерна, тем самым подводя некую черту под суммой достижений эпохи, то Всемирная Выставка за полвека до крушения Титаника и последующих культурных катастроф еще только открывала сцену, готовящейся трагедии. Грандиозностью своего замысла и монументальностью его реализации, она вводила современников в экстатическое воодушевления историческими успехами – победой над природой, над временем, над случаем – была свидетельством подлинного торжества технократической мощи новоевропейского рассудка, его мировой экспансии, незыблемости и устойчивости, провозглашаемых им ценностей. Для Фридриха Энгельса, описывавшего положение рабочего класса в Англии за несколько лет до открытия выставки сама столица мирового капитализма - Лондон, встретивший философа бесчисленными верфями, домами, кораблями, многотысячными толпами, циркулирующими по улицам города, сам по себе был такой всемирной выставкой. Он смотрел на эту ярмарку капиталистического тщеславия с тем же удивлением, с каким благочестивые буржуа будут созерцать в утренних газетах статистические данные о грандиозном событии Выставки. И, тем не менее, несмотря на подобие впечатлений, внимание Энгельса в Лондоне было приковано вовсе не к тому, что спустя недолгое время будет очаровывать его современников, неспешно гуляющих по Гайд-парку, еще тем же шагом, какой был освоен в череде неспешных прогулок по квази-естественным ландшафтам типичных для Англии пейзажных парков. Гораздо в большей степени, чем техническим арсеналом цивилизации, волей истории сосредоточенного в одном городе, Лондон увлекает Энгельса суммой дефектов, представленных в физиогномических портретах современников. Его занимает цена, которой покупался успех в проекте покорения природы, те жертвы со стороны человека, которые привели его к формам власти над стихией, немыслимых для предшествующих поколений. И надо заметить, что речь идет не просто о череде травм, служащих метами прогресса в истории становления самосознания, - ведь любой замысел так или иначе требует для своего осуществления жертвы, - прежде всего речь идет о неслыханной ранее щедрости – о жертве самой человеческой природой: «начинаешь замечать, что лондонцам пришлось пожертвовать лучшими чертами своей человеческой природы, чтобы создать все те чудеса цивилизации, которыми полон их город, что заложенные в каждом из них сотни сил остались без применения и были подавлены для того, чтобы немногие из этих сил получили полное развитие и могли ещё умножиться посредством соединения с силами остальных»[362]. Жертва – если мы говорим со стороны бодрствующего новоевропейского самосознания – или кража человеческой природы, - если мы говорим от лица того, кто не знает, что был жертвой - вызывалась той же причиной, благодаря действию которой росла и укреплялась материальная мощь индустриальной цивилизации, ее порча поддерживалась тем же импульсом, благодаря которому рафинировалось изящество отличительных черт капиталистической формации и умножалось богатство ее культурных производных. Имя этому импульсу – специализация: специализация знания и специализация труда.
Стремление к специализации и разделению труда, возрастающая в процессе этой специализации скорость производства[363] и невиданная прежде производственная эффективность – вот, тот, агональный стимул, который заставляет живое вещество труда оживлять костную материю капитала. Для своей экспансии капиталу требовалась все новая и новая кровь, и высокий процент потребления, «выкачки» этой крови имел свой объективный коррелят в процессах «деформации» тела рабочего. Последнее также специализировалось и фрагментировалось, становясь все менее аффективным, все менее экстатическим, все менее подверженным паразитарным действиям души. Аристотель в своей «Физике» противопоставлял понятие «случай» (týchē) понятию «самопроизвольности» (to automaton). Поглотившая жизненный мир физика производственных процессов смешала содержание обоих понятий: истолковав самопроизвольность как «случай», как произвол могущих внезапно разгореться страстей души, она устранила его в форме автоматизации повседневности. То, что еще могло исходить от согласия телесной воли с разумной природой души в условиях тотального автоматизма, объявлялось рецидивом в стихии устойчивого существования, и рассматривалось в качестве попытки внесения негативного вклада в гармонию социального порядка, еще более нетерпимого к случаю, чем порядок природы. «Паренье тел, в которых дрожь/ сменилась благостью покоя». Комплекс аффективных состояний традиционно опознаваемых в истории, литературе и личном опыте под названием душа, был переименован в комплекс «дефективных производственных модусов», могущий быть обезвреженным при «помощи операции, которая сводит индивида к статусу механизма, машины»[364]. «Получается такое положение, что человек (рабочий) чувствует себя свободно действующим только при выполнении своих животных функций – при еде, питье, в половом акте»[365]. Негодный субъект специализации все еще способен «думать и наслаждаться («голова и яйца», как прямо говорит Сад)»[366], однако думает он и наслаждается он уже в тех же количественных единицах, в каких исчисляется и производственная прибыль.
Апофатическое измерение качества путем особых диалектических процедур ежемоментно возобновляющихся в парадигматической матрице проекта Нового времени оказывается полностью спроецировано на плоскость количественных показателей. Подобная реорганизация жизненного мира, а вместе с ним и телесности, как единственного способа присутствия в этом мире позволяет или вовсе заменить «живое тело» (в терминологии Гуссерля - Leib) машиной (телом как суммой техник, техническим корпусом, в терминологии Гуссерля – Koerper) или встроить тело в качестве материальной детали или набора деталей в уже имеющуюся материально-техническую конфигурацию индустриальной машины. Речь, конечно уже не идет только о теле рабочего и его размещении в схеме фабричного производства. Когда вся природа оказывается фабрикой, а экзистенция как способ отношения человека к миру транскрипируется не через язык и труд (обе сферы принадлежат когитативному спектру желанию), а скорее через процессы отчуждения языка от смысла, а труда от качественной его составляющей, - мы понимаем, что процессы автоматизации превзошли границы промышленного производства и выступают теперь производственными операторами всей действительности. Если как это заметил еще Сэмюэль Баттлер подлинная эффективность машины состоит не в производстве вещественного, а в производстве психического, - ведь машина производит не вещи, а события и состояния, в том числе и состояния души – то, подлинная задача нового времени состояла в том, чтобы изобрести тот самый, духовный автомат о котором грезил еще Паскаль. Человек обманывает природу (в том числе и свою собственную природу) применяя машину, – эту объективированную хитрость в отношении природы – но природа не оставляет технические махинации безнаказанными. Из укорененности в теле в качестве изначальной направленности на взаимодействие с сущим, с окружающими людьми и проживаемыми событиями, из способа обращения к миру, иными словами из той формы эстетического переживания, которую гуманисты Ренессанса называли ars vitae – «искусство жизни» - техника, через сочетание с эпистемологическим запросом Нового времени, превращается сначала в инструмент перевода стихийной природы в набор подконтрольных факторов, а затем в способ организации мышления и процессов жизни, получающий свое крайнее выражение в явлениях специализации и автоматизма, а свой материально-объективированный коррелят в промышленных и общественных автоматах (например, в бюрократии). Если когда-то понятие «техники» относилось более к телу, нежели к машине, то к моменту «Великой Выставки Промышленных работ всех народов» 1851 года - тело стало конкурировать с машиной. «К середине XIX века основывающаяся на машинах промышленная революция продвинулась настолько, что стали подниматься вопросы о сравнительной производительности человека и машины. Например, замерялось время, необходимое человеческому организму для исполнения различных заданий и эти результаты сравнивались с соответствующими показателями машинной работы»[367]. Человеческое существо приобретает статус res automaton.