Е. Б. ВАХТАНГОВ — Е. В. СТЕРЛИГОВОЙ

Московская губерния г. Звенигород

Екатерине Владимировне Стерлиговой

Солдатская слободка

17 мая 1907 г.

Тетя, Вы не откажетесь написать, как Вам понравилась сия вещь?

Думаю направить ее в печать: в «Золотое руно» или в «Факелы», или в «Перевал».

О результатах, коли интересно, сообщу.

Не дай Бог, если Ваша мама узнает, что я делюсь с Вами такими ужасными вещами!

Из диалогов Ипполита Петровича[16].

— Послушайте.

— Что?

— Вы здешний?

— Кто? Я?

— Ну да! (пауза)

— Нет.

— Ипполит Петрович!

— Что?

— Вас зовут Ипполитом Петровичем?

— Кого? Меня?

— Ну да. (пауза)

— Нет.

— Подите к черту!

— Кто? Я?

— Ну да. (пауза)

— Не хочу.

— Тону!

— Спасайся.

— Мне протягивают руку помощи!

— Тони.

{87} — Хочу жить!

— Живи.

— Мне говорят, что стоит жить!

— Умри.

— Хочу труда!

— Трудись.

— Человек должен трудиться!

— Не делай ничего.

— Ваал!

— Поклонись.

— Надо молиться своим богам!

— Отвернись.

— Враг!

— Прости.

— Врагу надо простить!

— Убей.

— Друг!

— Люби.

— Друзей надо любить!

— Ненавидь.

— Она!

— Возьми.

— Идет ко мне.

— Уйди.

Улыбнулись Вы моей балладе… И прекрасно.

Я люблю, когда люди смеются. Если Вам не лень читать, пришлю еще одну вещицу.

Я редко с кем делился раньше своими шалостями пера. Что-то нынче случилось со мной: откровенничаю больно.

Прощевайте, пока.

Мук райских Вам желаю.

Женька

Теперь нет у нее ее здорового, розового и упругого, как мяч, тела…[17]

Теперь нет у нее ее живых, блестящих черных глаз…

Она, живя, умирает.

Гниль все глубже и глубже проникает в ее тело и разлагает клетку за клеткой.

Глаза все меркнут.

Редеют волны волос.

Грубеет и сипит голос.

Скоро мысль начнет гнить в своих ложбинках.

Жизнь отнята. Та жизнь, которая дается только раз…

А на дворе весна.

Солнце живит зелень полей и лесов, отражает себя в глубине чистых и холодных прудов, играет на лицах счастливых довольных людей, греет холодную грудь гор, ласкает бирюзу морей.

{88} О, проклятье тебе, похотливый зверь! Отброс рода человека! Ты отравил ее тело. Отнял блеск глаз, сгноил корону волос, высушил гибкость голоса. И ты, первая и сильная половина разумных существ, ты, господин рабынь, ты думаешь, что жизнь, тобой убитая, уйдет в могилу, покорно лобзая твою поганую руку!.. Яд смерти, насытив тело, всосался в душу. Здесь растет цветок, черный цветок черной души. Погубленная жизнь требует мщения… Выше и выше к темному небу тянется темный стебель… Горе тебе, царь жизни!

«Милый, пойдем со мной. Я обожгу тебя поцелуем губ своих… Я задушу тебя в страсти своих объятий… Ночь весны так хороша… Я дам тебе в эту ночь ласки весны… Пойдем со мной!»

«Я женат. У меня есть дети. Не соблазняй меня красотой своего тела. Я слаб. Уйди».

«Посмотри в мои глаза. Ты видишь это море страсти, ты читаешь в них ад блаженства… Иди со мной…»

Пошел за ней.

Пал.

«Свободный юноша… Не красней. Ты еще не знаешь любви. Я зажгу твою кровь, заставлю трепетать твое тело в муках наслаждений. Я прижму тебя к белой груди, унесу в мир ласк».

«Как ты страшно говоришь. Я не понимаю тебя, но чувствую, что ты говоришь нехорошее. Не трогай меня… У меня есть невеста…»

«Дай мне свою руку… Ты видишь, как поднимается грудь моя, ты слышишь, как замирает сердце в ожидании чар, ты чувствуешь, как горят мои щеки… Идем, идем ко мне…»

Один. Другой, Третий…

Год. Два. Три…

Серые волны вздымают ветер осени в эту глухую ночь.

Плачет море.

Жмется к холодным уступам, хочет согреть свою волну у тела мертвой скалы и с яростью кидается назад, встретив лед гранита. Бешено трясет гривой и глухо стонет.

Ей не страшно это море… Пусть оно зловеще гудит и плещет. Пусть ветер треплет ее реденькую косицу сухих волос и носит смрадное дыхание ее тела над величием картины бушующего моря… Пусть мелкий дождь покрывает ее простертую вперед руку крупинками холодных слез. Пусть буря срывает с нее жалкие лоскуты когда-то роскошных одежд.

{89} Там, вдали от берега, чуть мерцают огни окон жителей города. Отходят ко сну… Лягут в мягкую, теплую постель… Муж, жених, любимый человек и тот несчастный, который купит себе любовь… Все погрузятся в радости сна любви… Они не видят протянутой и выпрямленной руки, не слышат проклятий беззвучно шевелящихся губ. Их не тревожит стеклянный, пронзающий тьму дикий взгляд ее неподвижных глаз…

Но вот губы перестали шевелиться… На окаменевшее лицо нисходит жизнь… Кривятся углы рта. Сходятся брови… Ехидно полузакрывается один глаз… По щекам ложатся резкие складки. На сухом лице играет черная улыбка… Стан сгибается. Она шлет свою дьявольскую улыбку спящему городу.

«Спи, проклятый! Спи и наслаждайся. Спи и передавай свой яд жене, невесте, детям. Упивайся блаженством и из рода в род переливай гнилую кровь. Пусть ржавчиной покроется твой мозг, твоя душа и мысль твоя… Прими мои проклятья… Я смеюсь над тобой…»

Буря завертела раскат дикого хохота…

Хохот отмстившего победителя.

Злобно кидало море дряблое тело в грязных лохмотьях от утеса к утесу… Било ее маленькой головой о камни, носило на гребнях свирепых волн… Долго не хотело взять в свои глубины изъеденный червью стан…

Потом со стоном погрузило его в бездну.

Напишите о впечатлении, оставленном на Вас этой вещью. (Если только осталось какое-нибудь впечатление).

Считаете ли Вы сию штуку достойной печати?

Не будет ли попрано то уважение к печатному слову, которому мы научены?

Благ!

Женька

Получил Вашу открытку с грибами…

Сегодня уехать не придется, так как не достал денег.

Вы справьтесь по телефону (115-03) у дворника, уехал ли я, и в зависимости от его ответа действуйте.

Если не уеду, то 21‑го к 8‑ми ч. вечера буду ждать и напою тетю Катю кипяточком.

Письмо публикуется впервые. Автограф.

Музей Театра им. Евг. Вахтангова. № 379/Р.

КОММЕНТАРИИ:

{90} Е. Б. ВАХТАНГОВ — Е. В. СТЕРЛИГОВОЙ

Московская губерния,

г. Звенигород

Екатерине Владимировне Стерлиговой

Солдатская слободка

17 мая 1907 г.

Посылаю Вам это маленькое описание нашего Терека.

Очень прошу не забывать меня.

Поклон Вам от моей супруги, которой расскажу о Вас.

Получили ли свои карточки?

Мне все кажется, что до Вашего Звенигорода почта ходит очень неисправно.

Женька

Стою на белой снеговой вершине[18].

Скрестил руки и гордо смотрю в бездну.

Там, внизу, бешеный рев вод, рожденных вечными льдами.

То Терек поет песнь гор и несет ее в долину. Он не борется со скалами, мощно, по-братски обнявшими его: он ликует, он горд любовью своих сестер. В безграничной радости он кидается к ним, в безумном счастье обнимает их и омывает каменную грудь белыми слезами. От одной к другой, бешеный, как молодой львенок, полный гибкой страсти, резких движений, упоенья жизнью…

Кружит, мчится, прыгает, рвется вперед…

То тихо журчит… Вдруг победоносно вскрикнет, загудит, заревет…

Порывисто обнимет скалу, тряхнет белой гривой, отпрянет назад, закружит; бросится в другую сторону и с улыбкой перекатит быстрой и веселой волной камень.

Бежит вперед, вперед.

А там долины зеленого бархата.

Там простор.

Но там нет мощи, нет места льву.

Пасутся овцы, поет пастух. Нежный ветерок целует тонкую былинку…

Глядит со страхом. Не колышет гривой.

Вперед, вперед. Быть может, там есть жизнь…

Все ровнее, ровнее.

Пески… Сухой лист кустарника.

Присмирел… Грустно опустил гордое чело. Тихо плачет печальною волной…

Порой вздрогнет… Плавно, медленно, скорбно тянется вперед.

Вот коснулся зеленых, терпких и теплых вод. Захлебнулся…

Растаял… Смешался…

Поднимаю свой взор и на горизонте вижу пестрые точки: золотые, красные, зеленые…

Над ними черный дым фабричных труб. Все окутано чадом человеческого дыхания… Ухом бога слышу лязг цепей, проклятье труду, молитвы богам, красные крики свободы, серый рев рабов тьмы…

Ты там.

Дышишь воздухом города.

{91} Страдаешь жизнью горожан.

Я зову тебя.

Кричу больной грудью. Выпрямляю руки.

Ты идешь.

Спокойное, ровное лицо.

Белые, опущенные кисти рук…

С головы до ног блестящие одежды.

Мягкий, прямой взор глаз.

Кидаюсь к твоим ногам.

Молю.

Тебя нет со мной.

Ты там — в душном городе…

В дороге вспоминаю Вас и пришлю в Бронницы доказательство этого.

Письмо публикуется впервые.

Автограф.

Музей Театра им. Евг. Вахтангова. № 380/Р.

КОММЕНТАРИИ:

* * *
22 июня 1907 г. Владикавказ

Тень…
Простор…
Белый день —
Твой убор.
Идешь легко…
Счастья не дано…
Мысли далеко.
Давно.
Прочь,
День земли!
В душе ночь…
Убор в пыли.

Публикуется впервые.

Тетрадь № 2. Автограф.

Музей Театра им. Евг. Вахтангова. № 275/Р‑81. Л. 52.

ДРАМАТИЧЕСКИЙ НАБРОСОК
12 июля 1907 г. Владикавказ

У Ивана Порфирьевича двое детей: дочь Ольга 22 лет и сын Сергей 20 лет. Ольга окончила гимназию, Сергей первый год в Университете. Отец привязан к детям, отказывая себе во всем, старается дать им образование. Ольга мечтает о курсах. Это энергичная женщина, с твердой волей, немного упряма. На вещи смотрит {92} просто, не идеалистка. Ее интересует рабочее движение. Следит за событиями и угнетена своим положением, которое считает бесполезным. Сергей нервный, больной, с чуткой душой мальчик. Очень замкнутый. Любит одиночество. Хороший музыкант. Очень увлекается музыкой и мечтает о времени, когда сочетание звуков будет лучшим орудием борьбы с грубостью и животностью в человеке. Музыка — единственное искусство, где пошлость не может иметь места. Болезненно воспринимает известие о движении в столице. Товарищ Сергея немец Вольфсон — увалень, брюзжит. У него напускное равнодушие к кровавым событиям. Выдает себя за академиста. Все обещает уехать в Германию, когда будут деньги. Любит Ольгу, но на словах осмеивает ее порывы. Это телохранитель Ольги. За Ольгой волочится некто Краснов, товарищ по гимназии Сергея. Личность низменная, угодливая. Сергей привязан к нему за его способность к музыке. Сергей видит недостатки Краснова и мучается. Сергей любит Надю Рогович, подругу Ольги. Это девушка с чистой душой, но слабая и безвольная. Страдает от недостатка сил, боготворит Ольгу и мечтает о работе с ней на пользу народа. Няня.

Первый акт. Ольга собирается в Москву. Конец августа. В Университете еще занятий нет, поэтому студенты не едут. Отец с радостью соглашается отпустить Ольгу, обещает помочь ей. Просит быть поосторожнее и не слишком близко принимать к сердцу то, что может случиться. Ольга сообщает о своем решении Вольфсону. Тот прямо убеждает ее не ездить этот год и подождать, пока все успокоится. Ольга тверда. Краснов лицемерит и защищает Ольгу. Вечерний чай. [Весь набросок зачеркнут.]

I

Столовая. У левой стены ближе к авансцене окно, около него стоит длинный стол, припертый узкой стороной к стене, на нем графин с водой и пепельница. Вокруг 5 стульев. Посередине задней стороны буфет, около него столик с самоваром и спиртовкой. Здесь же кофейник. С правой стороны у стены лестница, начинающаяся с половины стены, идущая наверх, в комнату Сергея и Вольфсона. Под лестницей письменный стол Вольфсона. Нижняя обшивка лестницы и стена под ней украшены в грубом порядке открытками и расписанием. На столе беспорядок. Посреди авансцены, параллельно рампе — софа. Перед софой низенький круглый мягкий табурет (пуф). Над столом у буфета стенные часы. С другой стороны буфета картина, под нею чайное полотенце на деревянном крюке. С потолка спускается лампа с белым плоским абажуром.

Вечер. На сцене нет никого. Часы бьют 6. Темно. Только из окна вечерний свет врывается полосой. За сценой слышна игра на рояле. После паузы с лестницы сходит Няня и идет к столику у буфета; берет самовар и уносит в дверь справа. Сверху доносится спор двух голосов. Затем по лестнице спускаются Ольга и Вольфсон сзади.

II

Вольфсон. Нет‑с, Ольга Ивановна, это было бы безумием. Я не выношу фраз и потому… Ольга (спустилась). Погодите. Сергей опять играет. Не может понять, что это мешает папе. [Он и так мало спит — Зачеркнуто.] Вольфсон. Ну‑ну, подите, умиротворите его, а я буду [нрзб.]. Почитаю.

(Ольга уходит налево. Вольфсон садится за свой стол. Закуривает и берется за книгу.)

{93} III

Иван Порфирьевич (в жилете. Он только что умылся. Вытирает руки полотенцем. Зевает). Вольфсон (оборачиваясь). А, проснулись, Иван Порфирьевич. Небось, Сергей разбудил своими рапсодиями. (Продолжает читать.)

Иван Порфирьевич (зевая). Ну вот еще, выдумываете. Поспать под музыку, знаете ли, это очень приятно. Еще древние римляне, бывало, поедят, попьют… А что ж самоварчик-то, а? Поставили… (Зевает.) А вы все подзубриваете.

Вольфсон (не отрываясь). Да, почитываю.

Иван Порфирьевич (вешает полотенце на плечо. Подходя к Вольфсону). А, газетку читали… Позвольте-ка мне… Побалуюсь малость. (Берет у Вольфсона газету и ложится на софу. Медленно разворачивает газету и тоже читает.)

Вольфсон. Особенного ничего. Все то же. Вот только коллеги опять балуются. Ультиматум предъявили. Жди теперь, когда университет откроют. Иван Порфирьевич. Да, печальная история. Но ничего не сделаешь: молодо-зелено бродит…

Вольфсон. Гельды[‡] имеют, вот и бродит… Я вот третий год, а все на первом… В Германии это нельзя. Надо учиться, а потом политика. Черт их возьми с их политикой.

Иван Порфирьевич. Не ворчите, молодой человек, вы бы вот лучше… узнали б, поставили самоварчик или нет…

Вольфсон. Это можно. (Уходит направо.)

Сергей (входит слева). Ты, папа, прости… Я разбудил тебя… Но, видишь ли, у меня настроение… (Садится на пуф у софы, опустив на руки голову.)

Иван Порфирьевич. Да брось ты, пожалуйста. Пристали — музыка разбудила… Меня пушками не разбудишь, а он, вишь ты, музыка. (Добро.) Играй, играй, мальчик… Что это у тебя вид такой? Болен, а? (Приподнимается.)

Сергей. Нет, так… А где Карл? Вот парень несчастный… К науке рвется, а время такое, что не до науки.

Иван Порфирьевич. Да, что и говорить… Кому теперь хорошо. Ничего, придет время, будет хорошо… будет… Ждать надо. [В мое время умели ждать. — Зачеркнуто.] Вот, надо тебе сказать, жду я самовара, не дождусь… А няню бить не собираюсь. (Добродушно смеется. Встает.) Поди, милый, поиграй. А чай будет готов, поболтаем. Олечку послушаем. Что-то она рассказать нам собирается. (Вдруг.) Не думай, Сережа, это ничего. Пройдет. Скоро будет хорошо. В Москву поедешь… С Олей поедешь…

Сергей (быстро). Как с Олей!..

Иван Порфирьевич. А вот и не скажу, и не скажу… Будь веселым, тогда скажу… Накось; думай теперь… (Направился к дверям. Сергей с улыбкой смотрит ему вслед, не вставая с пуфа.)

Иван Порфирьевич (оборачивается и, видя улыбку сына, возвращается. Подходит сзади Сергея, кладет ему руки на плечи, наклоняется и таинственно, с расстановкой сообщает). Оленька… сегодня едет… в Москву.

Сергей (быстро положив свои руки на его). На курсы!.. Иван Порфирьевич. Приняли, голубчик, приняли. Рада радехонька… Ну, будь весел, мальчик… Не огорчай ее своим видом…

{94} Сергей. Папа, ведь она там… Ведь ты ее знаешь…

Иван Порфирьевич (прерывая). Ну, чего там… (Чуть с заминкой.) Она твердая… Она не девочка… Все хорошо будет… (Расстраиваясь.) Не придумывай глупостей… А ты, ты в самом деле за нее боишься. (Овладев собой.) Вот ты расстроен, потому и… и… Надо радоваться… Ведь она, бедная, здесь стосковалась. Сергей, если ты будешь корчить такие лица, я… (со слезами) запрещу тебе бренчать, я… прогоню твоего Карла и… не буду пускать…

Сергей (улыбается. Крепко жмет руку отцу). Я рад, отец. Я рад за Олю… Ничего. Даст бог, все будет хорошо. Она умная…

Иван Порфирьевич (вытирает слезу полотенцем). Расстроил ты меня, мальчик… Погоди, нажалуюсь я твоей…

Сергей (шутливо прикрывает ему рот рукой. Комически строго). Отец, оставь угрозы! Сие есть тайна… и тайна великая.

Иван Порфирьевич. Ну, что ты будешь делать… Грозит отцу пальцем… Пойду-ка я оденусь. Чего доброго, побьешь еще… (Посмеиваясь, уходит.)

(Сергей садится на пуф. Задумывается. Потом берет газету. В передней слышны голоса Краснова и Ольги. Он быстро берет газету и уходит наверх.)

Входят Краснов и Ольга.

Краснов. От души поздравляю Вас. В наше время трудно, знаете ли, попасть. Ограничения в виде золотых медалей, благородной крови и кости, толстенького кармана и пр. … Рад весьма…

Ольга. Благодарю Вас… Побраните-ка Карла, а то он не разделяет нашей радости и портит мне настроение.

Краснов. Да не верьте Вы этому ворчуну. (Подходит к столу Вольфсона.) Ишь ты, какое расписание себе закатил… Чудак парень… А ведь хороший малый… Жаль вот его только. (Опускается на стул у стола.)

Ольга (садясь на стул у обеденного стола). Да. Он слишком одинок и беден. Знаете, мне становится страшно, когда я подумаю, что в столице я увижу тысячу таких. Голодают, холодают, кое-как перебиваются. Идут в ряды борцов, умирают. Молодые, интеллигентные, лучшие сыны страны…

Краснов (перебивая). Ольга Ивановна, Вы ничего не замечали в нем по отношению к Вам…

Ольга (молчит).

Краснов. Я иногда ловил его, когда он смотрит на Вас украдкой. Это взгляд верного раба, готового подхватить вас в минуту опасности и унести на собственных плечах за тридевять земель, подальше от невзгод.

Публикуется впервые.

Тетрадь № 2. Автограф.

Музей Театра им. Евг. Вахтангова. № 275/Р‑81. Л. 53 – 62.

ОСИП ДЫМОВ. «СЛУШАЙ, ИЗРАИЛЬ!» ДРАМА В 3-Х ДЕЙСТВИЯХ. ПЕТЕРБУРГ

«Плачет Израиль»… Стонет грудь его… Сухая слеза тысячелетних страданий жжет тоскливый взор его глаз… Нет ему счастья на земле, не улыбается ему солнце, не греет его луч радости… Тогда к Небу простираются его сухие руки, имя Бога призывает исстрадавшаяся душа, молитва веры живет на этих беззвучных губах… «Они» ранили его сына, «они» причинили ему большое {95} горе: это Бог испытывает веру Израиля. Он хочет знать, как встретит этот удар старый Арон… И Арон не ропщет, он знает, что Великий Друг человека не оставит его без молений сына, не лишит «кадиша»[19], не прервется молитва длинного ряда предков… Целых пятьдесят лет ежедневно старый Арон склонял свою голову у подножья Его трона, и Он слышал его, Он сделает чудо, сын будет жить. Верит Арон, крепко, глубоко верит. Но Бог хочет проверить эту веру старого еврея, Он посылает новый страшный удар — отнимает у него сына… Нет больше Леона, над могилой отца не произнесется молитва предков, душа Арона отойдет в тот мир без напутствий сына. Бог открыл свои карты… Началась неравная игра…

Но теперь Арон не склоняет своей спины перед Всемогущим, не молит его, а требует ответа на «самый малюсенький вопрос на свете»: за что? У него нет голоса перекричать страдания… Теперь он требует и за себя, и за жену, и за весь народ еврейский. «Когда раздается крик матери: за что? на него нельзя не ответить»… Он перестал молиться… Жесток Бог в своей справедливости. Он слышит стоны вместо молений, видит дым пожаров, а не дым жертвоприношений. Довольно! В бедной душе отца нет крупинки отрадного… Наказано неповиновение… Бог открыл страшную карту. Не задумываясь, Он причинил ему горе еще более ужасное: сына нельзя хоронить на кладбище отцов, сын его оказался христианином… Давно, семь лет тому назад… Чтоб поступить в инженерное училище. Скрыл от отца, чтобы не огорчать…

Арон не поклонился Ему опять. Запер свою душу. Ушел в себя. Проклял жизнь земли.

Сила покоится не на смирении слабого и на вере сильного. Он не может смириться, он верит теперь, что Бог отвернул от него свое лицо милосердия, и еще властнее спросил: за что…

Владыка ударил своим огненным молотом, открыл свою последнюю карту — самую большую карту — туз, нанес ему самый страшный удар: его дочь, его корона, его бриллиант, его гордость Анна — изнасилована грубым животным… Где-то там, на Шоссейной улице, ночью…

Чаша страданий переполнена. Нет больше слез, нет стонов, нет проклятий… Отнято все. Неравная игра проиграна. Арону незачем жить. У него нет ничего. Он решается…

Если Он спросит его: «зачем ты пришел раньше времени?» — Арон ответит Ему: «я провожаю сына, потому что он сбился с дороги и ему надо показать ее»…

Эту картину жизни души бедного еврея прекрасно изобразил автор в своей драме с вышеупомянутым заглавием. В трех актах, рисующих день семьи Арона, проходит в художественных образах вся горькая жизнь многострадального народа. С трудом удерживается слеза, когда слушаешь Анну, ее отца, читаешь сцену похорон Леона. Надолго остается в памяти вопль, вырвавшийся из больной груди: за что?.. В маленькой библиографической заметке[20] нет возможности распространяться о достоинствах труда Дымова. Можно с уверенностью сказать, что всякий, прочитавший его, не будет раскаиваться в потере времени, что, к сожалению, нередко выпадает на долю русского читателя.

Е. Вахтангов

Местонахождение подлинника не установлено.

Печатается по первой публикации: Терек. Владикавказ. 1907. № 158. 15 июля. С. 3.

{96} КОММЕНТАРИИ:

* * *
17 июля [1907 г.]

Откликнись, Море! Заглуши криком своей холодной груди крик моих страданий… Вспень волны! Вздымай на гребни их осколки моих надежд и погружай на страшное дно. Ты, могучее море, одним всплеском можешь затопить миры, одним легким кивком волн своих можешь смыть все, созданное человеком, грозным взглядом зеленых глаз потушить огонь Земли… Я кричу тебе всем существом своим, мыслью, кровью, застывшими вперед руками…

Ты рокочешь. Шаловливо плещешь у ног моих и, лукаво шипя, скрываешься в желтом песке. Белая улыбка маленьких волн шлет мне запах пространств горизонта… Там, прорезав прямую линию границ человеческого зрения, медленно опускается в твою бездну красный диск солнца.

Шлет высокому небу свои светлые поцелуи, свое «до завтра» и, скользнув золотым лучом по зеркалу твоей безбрежности, скрывается в глубинах.

К Солнцу!

[Вот, невидимая рука Ночи заволакивает синий свод вуалью темноты. Все больше, больше. — Зачеркнуто.]

Тетрадь № 2. Автограф.

Музей Театра им. Евг. Вахтангова. № 275/Р‑81. Л. 63 – 64.

Впервые опубликовано: Терек. Владикавказ, 1907. № 165. 23 июля. С. 2.

ЧАСЫ
19 июля 1907 г.

Хмуро смотрит солнце.

Грохот машин… Однообразный бег бесконечного ремня. Грозный ритм поршней. Короткие вздохи цилиндров. Монотонный стук молота и визг стали. Неизменно изо дня в день совершает свой непреложный круг жизнь этого мрачного здания. Исполинская труба дышит к синему своду черным дыханием.

Сгибается спина над станком, лихорадочно-быстро работают руки. В ушах стоит холодный говор металла. Тупо смотрит зрачок на скучные шаги рычагов. Лениво вертится отупевшая мысль вокруг своего центра и кладет на лицо печать бесстрастия. На бледном челе холодный пот напряжения.

Так всю жизнь. День за днем по двенадцати часов в сутки.

Двенадцать часов.

Смеется солнце.

Вот в лучах скорого будущего — флаг скромных желаний. Разогнулась спина. Грохот ада не давит души. Взор блещет надеждой и посылает кому-то улыбку борца-победителя. Над морем голов легко колышется красное[21] знамя, и из груди толпы льется мощная песнь свободы.

{97} Вот пронесся звонкий клик о праве в борьбе. Вот вдохновенное слово проповедника, гордая, бессмертная музыка призыва, гармония мысли, души и речи. Вперед, на яркий огонек во тьме исканий! Вперед, за право обиженных, за право сна, труда и отдыха!..

Восемь часов.

Плачет солнце в глубинах океанов.

Кровавая одежда палача, хищный взгляд его змеиных глаз, кровожадное потирание ладоней друг о друга… Смертельное спокойствие подмостков с силуэтом серых перекладин на фоне темной ночи. В объятиях молчания безумие творит свое черное дело.

Из бездны преступлений растет смрадный цветок Греха и насыщает мрак.

С сухим шепотом обвило кольцо бечевы верхнюю часть белого савана…

Тьму прорезал дикий крик нечеловеческих мук, крик, в котором переплелись и жажда жизни, и проклятие богам, и ярость бессилия, и надежда, и тупая безнадежность, и безумный страх небытия. Прорезал тьму, ударился о холодный, равнодушный камень стен двора и оборвался… Страшный хрип… По белому мешку скользнули судороги… Быстрые, цепкие движения смерти… Все тише, тише…

Ночь приняла последний слабый звук сдавленного горла. Жизнь погрузилась в глубины безвозвратного.

За стеной безучастный стук экипажей и будничный говор живых.

Двадцать четыре часа.

Тетрадь № 2. Автограф.

Музей Театра им. Евг. Вахтангова. № 275/Р‑81. Л. 64 – 68.

Впервые опубликовано: Терек. Владикавказ, 1907. № 168. 27 июля. С. 2.

КОММЕНТАРИИ:

БУТАФОР

I
27 июля 1907 г.

В маленькой полутемной уборной премьера провинциальной труппы большое оживление. У столика, выпачканного красками грима, идет азартная игра: второй простак и два «ливрейных любовника» ополчились против бутафора Аякса и веселым смехом встречают каждую его карту. Игра маленькая, но Аякс волнуется. Громадная фигура его съежилась, мясистое лицо в поту, круглые руки держат и с трудом выдергивают карту из засаленной колоды. Сзади него примостилась худощавая, низенькая, юркая Ревекка и поминутно теребит его за рукав, быстрым шепотом убеждает его бросить игру.

Новая игра и — «Семь!», — победоносно ревет простак. Аякс от волнения не может сосчитать своих очков.

Ревекка злится: «Да не видишь что ли? Семь да пять — двенадцать… Жир, жир у тебя два, несчастный человек. Довольно тебе играть, довольно».

Новая сдача, и Аякс опять проиграл. Терпение Ревекки лопнуло. «Слушай, Аякс, ты так все тыщи проиграешь. Ему не везет, безбожно не везет, а он играет, играет, играет! И когда будет конец? А вы, господин Дорин, совсем напрасно смеетесь! Ему сегодня надо такой большой реквизит приготовить, а он сегодня весь карман проиграет!» — жарко выпаливает она и вырывает у Аякса колоду.

{98} «Ну, хорошо. Зачем кричать. И разве уже я много проиграл. Ну, я еще чуточку поиграю. Может…» — и Аякс пробует отобрать колоду из цепких рук супруги.

«Сейчас придет господин режиссер, а он будет в его уборной деньги проигрывать. Ему не везет, а он будет играть…» — возмущается Ревекка и силится оттащить смущенного Аякса из уборной.

Аякс слабо сопротивляется и под дружный гогот партнеров выходит из каморки, направляясь в бутафорскую. Долго еще слышится там горячий спор супругов…

Но вот, скоро уже 8 часов. Мало-помалу собираются актеры, лениво и не торопясь одеваются, кладут грим, просматривают тетрадки ролей. На сцене стук прибиваемых декораций и суетливый говор сценариста.

Аякс степенно приготовляет реквизит и мало уделяет внимания стоящему перед ним второму актеру. «Аякс, да вы посмотрите. Ведь ваш сюртук на шее у меня сидит! Рукава локтей не закрывают…»

«Ну, кто Вас видит? Вы — маленький актер, господин Запольский», — невозмутимо отвечает Аякс и не отрывается от списка реквизита.

«Да, но в этом сюртуке я не намерен выходить. Вы что, смеетесь надо мной, что ли? Что это такое?» И Запольский вытягивает руки с короткими рукавами сюртука.

«Сам Орленев надевал, ничего не говорил, а Вы, господин Запольский, недовольны… И разве Вы такой большой актер, что Вам уже нужно новый сюртук. Где я Вам возьму? И что у меня магазин?»

«Да какое мне дело, есть ли у вас магазин или нет. Я буду жаловаться режиссеру», — сердится Запольский и, сняв сюртук, кидает его на пол. Аякс спокойно поднимает его, отряхивает и вешает на гвоздь.

В другом конце кулис раздается гневный крик героя: «Да что это, в самом деле? Аякс, Аякс, черт тебя побери! Давай мне саблю!»

Аякс неторопливо выбирает из кучи бутафорского оружия деревянный кортик времен Римской империи и несет его в уборную премьера.

«Вот‑с, господин герой, вам и сабля», — мягко говорит он, приотворив дверь.

«Убирайтесь к дьяволу с этой дрянью. Мне нужна сабля, понимаете, сабля, а не этот допотопный кортик», — орет герой.

«Ну, хорошо, сейчас дам саблю. Зачем кричать, что мне, жалко, что ли», — и все так же невозмутимо Аякс идет к себе и выбирает саблю. Старается выбрать самую поношенную, самую старую. Ему всегда жалко новых вещей. Правда, иной раз ему хочется щегольнуть, хочется показать, что «бутафория мастерской Аякса», как пишется на афишах, не так уж бедна, но его всегда возмущает отношение актеров к вещам: никогда не сдадут ему обратно, все как будто нарочно норовят забросить куда-нибудь подальше. Долго потом старый Аякс возится под лавками и пыльной мебелью, собирая свое сокровище, долго ворчит, накладывая заплату на порванное трико.

А как гордится он строчкой на афише: «бутафория мастерской Аякса». Он не помнит, когда и при каких обстоятельствах изобрел он себе этот псевдоним. Давно это было. Скоро пора уже справлять тридцатипятилетний юбилей своего скромного служения Мельпомене. Ему нравилось, что у него есть такой звучный и красивый псевдоним: Аякс! Бережно складывает он каждую афишу со своей строчкой и хранит в самом сухом углу бутафорской. Их целая куча, они заняли пространство от окна до сундука с испанскими костюмами, и эта куча растет с {99} каждым спектаклем, загромождая подход к стене, где в строгом порядке размещена арматура. Но Аякс далек от мысли убрать эти горы бумаги. Это его гордость.

«Вот, заслужите столько программок, господин Гарин-Подольский, а тогда и требуйте себе самое новое трико!» — с гордостью говорит он открывшему рот от изумления новичку в труппе.

Есть и еще одна страсть у Аякса. Это — выстрелы за сценой. Спокойный в обыкновенное время, невозмутимый при пьесах без выстрелов, он делался нервным, раздражительным, суетливым при постановке пьес с выстрелами. Тогда с утра еще чистил свой старый, с неимоверно длинным дулом пистолет, готовил пыж и набивал дуло до самых краев порохом собственного изготовления. Для такой пьесы он ничего не жалел. Давал лучшие сюртуки, совсем не трогал бутафорской курицы и сардинок, а брал из буфета самые настоящие. С первого звонка начинал волноваться и то и дело приставал к сценариусу с коротким шепотом: ну что, пора? И когда наставала давно ожидаемая минута, он становился в классическую позу и спускал курок. Палил куда попало, совершенно не беспокоясь за то, что может опалить кого-нибудь из актеров.

Бесстрастное «не подходи», и за кулисами раздавался страшный грохот, близкий к выстрелу пушки.

Аякс удовлетворен…

II
5 августа [1907 г.]

Не спится Аяксу в эту ночь. Его кровно обидели. Целый день без отдыха он кроил, шил, латал, подновлял. Целый день суетился в своем царстве бутафории и совсем не слышал брюзжания Ревекки. Сегодня в списке реквизита, в самом конце большими буквами стояло: «Два выстрела за сценой». Когда же он в первом акте уже приготовился, став в свою обычную позу с пистолетом в каждой руке, режиссер с улыбочкой объявил ему, что стрелять не нужно, что все было устроено для того, чтобы он не так жадничал на сегодняшнем спектакле… Посмеялись над старым Аяксом.

Не спится ему.

Скучно лежать, ворочаясь с боку на бок, завидно сладкому похрапыванию Ревекки. В маленькой комнате перед бутафорской, составляющей всю квартиру Аякса, и душно, и жарко, и тесно. Вот уже с лишком тридцать лет, как дышит он затхлой атмосферой этой комнатушки. Сначала один… Потом с Ревеккой, такой молодой, хорошенькой женкой… Да, давно, давно это было. Аякс вспоминает этот радостный день. О, тогда было весело. Актеры пировали на его свадьбе в роскошно декорированной бутафорской. Сам антрепренер подарил ему серебряный портсигар. И Аякс был молодой, веселый. Ревекка румяная, счастливая. Много ели, много пили. Ай‑яй‑яй, сколько денег ушло тогда. И старый Аякс сквозь дремоту улыбается розовой Ревекке. Плясала она тогда… Пели…

Что это?

Аякс прислушался.

За окном слышались грубые крики толпы. Нельзя было разобрать, что именно кричат, но гул усиливался, приближаясь к театру.

Аякс приподнялся, поглядел в сторону Ревекки… В темноте разобрал белый силуэт жены. Она сидит на кровати, свесив ноги. Застыла в этой позе…

«Ревекка», — вполголоса окликнул он ее. В ответ послышался испуганный шепот. «Тише, тише, несчастный… Ша… Идут… Боже мой, и что мы теперь делать будем».

{100} Аякс встал, хотел зажечь огонь. Ревекка, не двигаясь с места, зашептала: «Что ты, что ты! Разве не слышишь… Это они… Сиди тихо… О, еще утром на базаре говорили… Я видела, как собирались… И с ними пристав. Ой, не хорошо говорили…»

Аякс подошел к окну

Там ревела толпа. Чернь безумствовала. В темноте мелькали фигуры с дубинами… Ржали лошади… Где-то далеко тьму прорезывали огни… Порой ярко вспыхивали и освещали черные перекладины крыш, разрушенные трубы, развалившиеся стены… Потом снова заволакивались густыми клубами дыма. Розовый отблеск дрожал на крышах соседних домов…

Аякс спокойно повернулся к жене. «Ты будь умная женщина, Ревекка. Ты ничего не бойся. И что им нужно от старого бутафора? Испанские костюмы или мои деревянные сабли, или картонные ружья?..»

Гул становился явственнее. Толпа приближалась к театру.

Вдруг Аякс услышал свое имя. Гогот животных покрыл выкрик, и вот рев уже у черного хода. Раздался сильный толчок в дверь. Аякс подошел к ней и крикнул: «Что там такое? Уходите, пожалуйста. Здесь ничего нет для вас». В дверь посыпались удары. Она соскочила с петель… Толпа гудела… Бей его… Бей жидов…

В комнату ворвалась юркая фигура в лохмотьях.

Держи его. Бей.

Аякс одним ударом кулака сшиб его с ног и отошел к постели Ревекки. Ее здесь не было. Она убежала прятаться в уборных.

В двери с диким ревом протискивались. Внезапно Аякса осенила мысль, и он бросился в бутафорскую. Здесь на кипе афиш лежали заряженные утром пистолеты. Он поспешно схватил их, вскочил на груду бумаг и, вытянувшись во весь свой громадный рост, направил оба дула в хлынувшую за ним шайку.

«Не робей, ребята… Хватай его… Валяй!..» На пол полетели костюмы, сорванные со стены, заскрипели вешалки.

Аякс нажал курок. Раздался страшный треск… Осечка… Аякс со всего размаха швырнул пистолет в толпу… Крик, ужасный крик получившего удар… Толпа озверела… Впотьмах подступает к углу. В одном нижнем белье, на горе своих трофеев, стоит мощная фигура Аякса с выставленным вперед дулом. О стену ударилась дубина и скатилась к его ногам… Его не задело.

«Не подходи!»

Яркая вспышка. Оглушительный выстрел… Звук разбитого стекла. Толпа отпрянула назад, замерла. Осколком чего-то твердого свалило с ног стоящего впереди громилу. Дуло разорвалось. Аякс с пробитой головой ничком грохнулся на пол рядом с кипой афиш.

Толпа злорадствовала.

Тетрадь № 2. Автограф.

Музей Театра им. Евг. Вахтангова. № 275/Р‑81. Л. 68 – 82.

Впервые опубликовано: Терек. Владикавказ, 1907. № 179. 10 августа. С. 2.

* * *
8 августа 1907 г. Владикавказ

Спокойно и гордо говорил проповедник. Толпа не отрывала глаз от вдохновенного лица и растворяла в своей крови каждое слово его.

Спокойно и гордо говорил проповедник.

{101} «Человек, ты живешь не так, как должен жить. Весь ты — продукт сострадания, милосердия, жалости. Мозг твой — губка, смоченная ядом идей самаритянина. Выжми ее! И окуни в блаженство творчества. Или ты забыл, что ты — Человек! Или ухо твое не слышит бессмертной музыки в этом могучем, царственном Слове! Встань, прозри и, если в душе твоей есть что-нибудь человеческое, забудь прошлое, создай новое. Дай волю твоему творчеству. Ты жалок в розовом венце доброты, ты жалок бесконечно, как бесконечно сострадание твое. Я не люблю тебя слабого, пошлого, несчастного. Где гордость страданий, где жажда найти упоение в борьбе с добро<

Наши рекомендации