Iii. иерархическое понимание общества

Когда к концу XVIII столетия средневековые формы культуры стали рассматриваться как своего рода новые жизненные ценности, другими сло­вами, с наступлением эпохи Романтизма, в Средневековье прежде всего обратили внимание на рыцарство. Ранние романтики были склонны, не оби­нуясь, отождествлять Средневековье с эпохою рыцарства. В первую оче­редь они видели там развевающиеся плюмажи. И как ни парадоксально звучит это в наши дни, в известном смысле они были правы. Разумеется, более основательные исследования нам говорят, что рыцарство - лишь один из элементов культуры того периода и что политическое и социальное развитие шло в значительной степени вне связи с ним. Эпоха истинного феодализма и процветания рыцарства приходит к концу уже в XIII столе­тии. То, что следует затем, - это княжеско-городской период Средневе­ковья, когда господствующими факторами в государственной и обществен­ной жизни становятся торговое могущество бюргерства и покоящееся на нем денежное могущество государя. Мы, потомки, привыкли, и справедли­во, гораздо больше оглядываться на Гент и Аугсбург1*, на возникающий капитализм и новые формы государственного устройства, чем на знать, ко­торая действительно, где в большей, где в меньшей степени, была уже «сломлена». Исторические исследования со времен Романтизма сами испы­тали на себе процесс демократизации. И тем не менее каждому, для кого привычным является политико-экономический подход к позднему Средне­вековью, как подходим и мы, неизменно должно бросаться в глаза, что са­ми же источники, и именно источники повествующие, уделяют знати и ее деяниям гораздо большее место, чем это должно было бы быть в соответ­ствии с нашими представлениями. Так дело обстоит, впрочем, не только в позднем Средневековье, но и в XVII столетии.

Причина заключается в том, что аристократические формы жизненного уклада продолжали оказывать господствующее воздействие на общество еще долгое время после того, как сама аристократия утратила свое первен­ствующее значение в качестве социальной структуры. В духовной жизни XV в. аристократия, вне всякого сомнения, все еще играет главную роль; значение ее современники оценивают весьма высоко, значение же буржу­азии - чрезвычайно низко. Они как бы не замечают того, что реальные движущие силы общественного развития кроются в чем-то ином, вовсе не в жизни и деяниях воинственной аристократии. Итак, можно как будто бы сделать вывод: ошибались как современники, так и вышеупомянутые ро­мантики, следовавшие своим представлениям без какой бы то ни было критики, - тогда как новейшие исторические исследования пролили свет на подлинные отношения в эпоху позднего Средневековья. Что касается по­литической и экономической жизни, то это действительно так. Но для изучения культурной жизни этого периода заблуждение, в котором пребы­вали современники, сохраняет значение истины. Даже если формы ари­стократического образа жизни были всего-навсего поверхностным лоском, попытаться увидеть, как эта картина жизни блестела под слоем свежего лака, - немаловажная задача истории.

Однако речь идет о чем-то гораздо большем, нежели поверхностный лак. Идея сословного разделения общества насквозь пронизывает в Средневе­ковье все теологические и политические рассуждения. И дело вовсе не ограничивается обычной триадой: духовенство, аристократия и третье со­словие. Понятию «сословие» придается не только большая ценность, оно также и гораздо более обширно по смыслу. В общем, всякая группировка, всякое занятие, всякая профессия рассматривается как сословие, и наряду с разделением общества на три сословия вполне может встретиться и под­разделение на двенадцать1. Ибо сословие есть состояние, est?t, ordo [поря­док], и за этими терминами стоит мысль о богоустановленной действитель­ности. Понятия est?t и ordre в Средние века охватывали множество катего­рий, на наш взгляд весьма разнородных: сословия (в нашем понимании); профессии; состояние в браке, наряду с сохранением девства; пребывание в состоянии греха (est?t de p?chi?); четыре придворных estats de corps et de bouche [звания телес и уст]: хлебодар, кравчий, стольник, кухмейстер; лиц, посвятивших себя служению Церкви (священник, диакон, служки и пр.); монашеские и рыцарские ордена. В средневековом мышлении такое поня­тие, как «сословие» (состояние) или «орден» (порядок), во всех этих случа­ях удерживается благодаря сознанию, что каждая из этих групп являет со­бой божественное установление, некий орден мироздания, столь же суще­ственный и столь же иерархически почитаемый, как небесные Престолы и Власти2*.

В той прекрасной картине, в виде которой представляли себе государ­ство и общество, за каждым из сословий признавали не ту функцию, где оно проявляло свою полезность, а ту, где оно выступало своей священной обязанностью или своим сиятельным блеском. При этом можно было со­жалеть о вырождающейся духовности, об упадке рыцарских добродете­лей, в то же самое время ни в коей мере не поступаясь идеальной карти­ной: даже если людские грехи и препятствуют осуществлению идеала, он сохраняется как мерило и основа общественного мышления. Средневеко­вая картина общества статична, а не динамична.

В странном свете видит общество тех дней Шателлен, придворный ис­торик Филиппа Доброго и Карла Смелого, чей обширный труд вместе с тем лучше всего отражает особенности мышления того времени. Выросший на земле Фландрии и ставший у себя в Нидерландах свидетелем блистатель­нейшего развития бюргерства, он был до того ослеплен внешним блеском и роскошью Бургундского двора, что источник всякой силы и могущества видел лишь в рыцарской добродетели и рыцарской доблести.

Господь повелел простому народу появиться на свет, чтобы трудиться, возделывать землю или торговлей добывать себе надежные средства к жизни; духовенству предназначено вершить дело веры; аристократия же призвана возвеличивать добродетель и блюсти справедливость - деяниями и нравами прекраснейших лиц сего сословия являя зерцало всем прочим.

Высшие задачи страны: поддержание Церкви, распространение веры, за­щита народа от притеснения, соблюдение общего блага, борьба с насилием и тиранией, упрочение мира - все это у Шателлена приходится на долю аристократии. Правдивость, доблесть, нравственность, милосердие - вот ее качества. И французская аристократия, восклицает наш высокопарный панегирист, отвечает этому идеальному образу2. Во всем, что вышло из-под пера Шателлена, чувствуется это своего рода цветное стекло, сквозь ко­торое он взирает на описываемые им события.

Значение буржуазии недооценивается потому, что тип, с которым соот­носят представление о третьем сословии, никоим образом не пытаются со­образовывать с действительностью. Тип этот прост и незамысловат, как ми­ниатюра в календаре-часослове или барельеф с изображением работ, со­ответствующих тому или иному времени года: это усердный хлебопашец, прилежный ремесленник или деятельный торговец. Фигура могущественно­го патриция, оттесняющего самих дворян, и тот факт, что дворянство по­стоянно пополнялось за счет свежего притока крови и сил со стороны бур­жуазии, - все это в указанном лапидарном типе находило отношение ни­чуть не больше, чем образ строптивого члена гильдии вместе с его свобод­ными идеалами. В понятие «третье сословие» вплоть до Французской революции буржуазия и трудящийся люд входили нераздельно, причем на передний план попеременно выдвигался то образ бедного крестьянина, то богатого и ленивого буржуа3. Очертаний же, соответствующих подлинной экономической и политической функции третьего сословия, понятие это не получало. И предложенная в 1412 г. одним августинским монахом про­грамма реформ могла совершенно серьезно требовать, чтобы во Франции каждый человек, не имеющий благородного звания, обязан был или зани­маться ремеслами, или работать в поле, - в противном случае его следо­вало выслать вон из страны4.

Поэтому вполне можно понять, что такой человек, как Шателлен, столь же падкий на иллюзии в нравственной области, сколь и наивный в полити­ческом отношении, признавая высокие достоинства аристократии, оставля­ет третьему сословию лишь незначительные и не более чем рабские добро­детели. «Pour venir au tiers membre qui fait le royaume entier, c'est Test?t des bonnes villes, des marchans et des gens de labeur, desquels ils ne convient de faire si longue exposition que des autres, pour cause que de soy il n'est gaires capable de hautes attributions, parce qu'il est au degr? servile» [«Если же пе­рейти к третьему члену, коим полнится королевство, то это - сословие добрых городов, торгового люда и землепашцев, сословие, коему не при­личествует столь же пространное, как иным, описание по причине того, что само по себе оно едва ли способно выказать высокие свойства, ибо по своему положению оно есть сословие услужающее»]. Добродетели его суть покорность и прилежание, повиновение своему государю и услужли­вая готовность доставлять удовольствие господам5.

Не способствовала ли также эта, можно сказать, полная несостоятель­ность Шателлена и прочих его единомышленников перед лицом грядущей эпохи буржуазных свобод и мощи буржуазии тому, что, ожидая спасения исключительно от аристократии, они судили о своем времени слишком мрачно?

Богатые горожане у Шателлена все еще запросто зовутся vilains6 [вил­ланами]3*. Он не имеет ни малейшего понятия о бюргерской чести. У Филиппа Доброго было обыкновение, злоупотребляя герцогской властью, женить своих archers [лучников], принадлежавших большей частью к ари­стократии самого низшего ранга, или других своих слуг на богатых вдовах или дочерях буржуа. Родители старались выдать своих дочерей замуж как можно раньше, дабы избежать подобного сватовства; одна женщина, овдовев, выходит замуж уже через два дня после похорон своего мужа7. И вот как-то герцог наталкивается на упорное сопротивление богатого лилльского пивовара, который не хочет согласиться на подобный брак своей дочери. Герцог велит окружить девушку строжайшей охраной; ос­корбленный отец со всем, что у него было, направляется в Турне, дабы, находясь вне досягаемости герцогской власти, без помех обратиться со своим делом в Парижский парламент. Это не приносит ему ничего, кроме трудов и забот; отец заболевает от горя. Завершение же этой истории, которая в высшей степени показательна для импульсивного характера Фи­липпа Доброго8 и, по нашим понятиям, не делает ему чести, таково: герцог возвращает матери, бросившейся к его ногам, ее дочь, однако прощение свое дает лишь с насмешками и оскорблениями. Шателлен, при том, что при случае он отнюдь не опасается порицать своего господина, здесь со всей искренностью стоит полностью на стороне герцога; для оскорблен­ного отца у него не находится иных слов, кроме как «ce rebelle brasseur rustique... et encore si meschant vilain»9 [«этот взбунтовавшийся деревенщина-пивовар... и к тому же еще презренный мужик»].

В свой Temple de Восасе [Храм Боккаччо] - гулкое пространство которо­го наполнено отзвуками дворянской славы и бедствий - Шателлен допу­скает великого банкира Жака Кёра лишь с оговорками и извинениями, тог­да как омерзительный Жиль де Ре4*, несмотря на свои ужасные злодеяния, получает туда доступ без особых препятствий исключительно лишь в силу своего высокого происхождения10. Имена горожан, павших в великой бит­ве за Гент5*, Шателлен не считает достойными даже упоминания11.

Несмотря на такое пренебрежение к третьему сословию, в самом ры­царском идеале, в служении добродетелям и в устремлениях, предписыва­емых аристократии, содержится двойственный элемент, несколько смягча­ющий высокомерно-аристократическое презрение к народу. Кроме насме­шек над деревенщиной, вместе с ненавистью и презрением, которые мы слышим во фламандской Kerelslied6* и в Proverbes del vilain7*, в Средневе­ковье в противоположность этому нередки выражения сочувствия бедному люду, страдающему от многих невзгод.

«Si fault de faim p?rir les innocens Dont les grans loups font chacun jour ventr?e, Qui amassent ? milliers et ? cens Les faulx tr?sors; c'est le grain, c'est la bl?e Le sang, les os qui ont la terre ar?e Des povres gens, dont leur esperit crie Vegence ? Dieu, v? ? la seigneurie...»1 [«Невинных, коих губит лютый глад, - Волчища жрут, что для своих потреб И по сту, и по тысяще растят Добро худое: то зерно и хлеб, Кровь, кости пасынков презлых судеб, Крестьян, чьи души к Небу вопиют О мести, господам же - горе шлют...»]

Тон этих жалоб постоянно один и тот же: разоряемый войнами несчаст­ный народ, из которого чиновники высасывают все соки, пребывает в бед­ствиях и нищете; все кормятся за счет крестьянина. Люди терпеливо пере­носят страдания: «le prince n'en s?ait rien» [«князь-то ровно ничего об этом не ведает»]; когда же они иной раз ворчат и поносят своих властителей: «povres brebis, povre fol peuple» [«бедные овцы, бедный глупый народ»], их господин одним своим словом возвращает им спокойствие и рассудок. Во Франции под влиянием горестных опустошений и чувства ненадежности, постепенно распространявшегося по всей стране в ходе Столетней войны, одна тема жалоб особенно заметно выдвигается на первый план: крестьян грабят, преследуют их вымогательствами, угрожая поджогами, над ними из­деваются свои и чужие вооруженные банды, у них силой отбирают тягло­вый скот, их гонят с насиженных мест, не оставляя им ни кола, ни двора. Подобные жалобы бессчетны. Они звучат у крупных богословов партии ре­форм около 1400 г.: у Никола де Клеманжа в его Liber de lapsu et reparatione justitise18 [Книге о падении и восстановлении справедливости], у Жерсона в его смелой, волнующей политической проповеди на тему Vivat rex [Да живет царь!], произнесенной перед регентами8* и двором 7 ноября 1405 г. во дворце королевы в Париже: «Le pauvre homme n'aura pain? manger, sinon par advanture aucun peu de seigle ou d'orge; sa pauvre femme gerra, et auront quatre ou six petits enfants ou fouyer, ou au four, qui par advanture sera chauld: demanderont du pain, crieront ? la rage de faim. La pauvre m?re si n'aura que bouter es dens que un peu de pain ou il y ait du sel. Or, devroit bien suffire cette mis?re: - viendront ces paillars qui chergeront tout... tout sera prins, et happ?; et querez qui paye»14 [«У бедняка вовсе не будет хлеба, разве что случайно найдется немного ячменя и ржи; его горемычная жена будет рожать, и четверо, а то и шестеро детей будут ютиться у очага иль на печи, если она еще теплая; они будут требовать есть, кричать от го­лода. Но у несчастной матери не останется ничего, что она могла бы сунуть им в рот, кроме посоленного ломтика хлеба. Куда уж им таковой нищеты - так ведь явятся еще эти негодяи, будут хватать, хапать, тащить... и ищи по­том, кто за это заплатит»]. Жан Жувенель, епископ Бове, а 1433 г. в Блуа ив 1439г. в Орлеане обращается к Генеральным Штатам9* с горькими жа­лобами на бедствия простого народа15. В дополнение к сетованиям и иных сословий на их лишения тема народных страданий выступает в форме пре­пирательства в Quadriloge invectif16 [Перебранке четырех] Алена Шартье и в подражающем ему D?bat du laboureur, du prestre et du gendarme17 [Прении пахаря, священника и воина] Робера Гагена. Хронистам не остается ничего другого, как вновь и вновь возвращаться к этой же теме; она навязывается самим материалом их хроник18. Молине сочиняет Resource du petit реирlе19 [Средства бедного люда]; преисполненный серьезности Мешино раз за ра­зом повторяет предостережения в связи с тем, что народ брошен на произ­вол судьбы:

«О Dieu, voyez du commun l'indigence, Pourvoyez-y ? toute diligence: Las! par faim, froid, paour et mis?re tremble. S'il a p?ch? ou commis n?gligence. Encontre vous, il demande indulgence. N'est-ce piti? des biens gu? l'on lui emble? Il n'a plus bled pour porter au molin, On lui oste draps de laine et de lin, L'eaue, sans plus, lui demeure pour boire»20 [«Воззри, о Боже, на его лишенья И дай покров ему без промедленья; Глад, хлад он терпит, нищету и страх. За нерадивость же и прегрешенья Он пред тобою просит снисхожденья. Увы! Его всяк разоряет в прах. Смолоть свезти - в амбаре ни зерна, Все отнято: ни шерсти нет, ни льна; Воды испить - вот все, что он имеет»].

В своде прошений, поданном королю в связи с собранием Генеральных Штатов в Туре в 1484 г., жалобы принимают характер политических тре­бований21. Однако все это не выходит за рамки вполне стереотипных не­гативных сочувствий, без всякой программы. Здесь нет еще ни малейшего следа сколько-нибудь продуманного стремления к социальным преобразо­ваниям; точно так же эта тема перепевается затем Лабрюйером и Фенелоном вплоть до последних десятилетий XVIII столетия; да и жалобы старше­го Мирабо10*, «l'ami des hommes» [«друга людей»], звучат не иначе, хотя в них уже и слышится приближение взрыва.

Надо полагать, что все, кто прославлял рыцарские идеалы позднего Средневековья, одобряли проявления сострадания к народу: ведь рыцар­ский долг требовал защищать слабых. В равной мере рыцарскому идеалу было присуще - и теоретически, и как некий стереотип - сознание того, что истинная аристократичность основывается только на добродетели и что по природе своей все люди равны. Оба эти положения в том, что касается их культурно-исторической значимости, пожалуй, переоцениваются. При­знание истинным благородством высоких душевных качеств рассматривают как триумф Ренессанса и ссылаются на то, что Поджо высказывает подоб­ную мысль в своем трактате De nobilitate [О благородстве]. Старый по­чтенный эгалитаризм обычно слышат прежде всего в революционном тоне восклицания Джона Болла: «When Adam delved and Eve span, where was then the gentleman?» [«Когда Адаму нужно было пахать, а Еве ткать, где тогда была знать?»] И сразу же воображают, как эти слова приводили в трепет аристократию.

Оба принципа давно уже стали общим местом в самой куртуазной литературе, подобно тому как это было в салонах при ancien r?gime [старом режиме]11*. Мысль о том, «dat edelheit began uter reinre herten»22 [«что благородство изошло из чистых сердец»], была ходячим представлением уже в XII столетии и фигурировала как в латинской поэзии, так и в поэзии трубадуров, оставаясь во все времена чисто нравственным взглядом, вне какого бы то ни было активного социаль­ного действия.

«Dont vient a tous souveraine noblesce? Du gentil cuer, par? de nobles mours. ...Nulz n'est villain se du cuer ne lui muet»23 [«Откуда гордость в нас и благородство? От сердца, в коем благородный нрав. ... Не низок тот, кто сердцем не таков»]

Подобные мысли отцы Церкви извлекали уже из текстов Цицерона и Сенеки. Григорий Великий оставил грядущему Средневековью слова: «Omnes namque homines natura aequales sumus» [«Ибо все мы, человеки, по естеству своему равны»]. Это постоянно повторялось на все лады, без малейшего, впрочем, намерения действительно уменьшить сущест­вующее неравенство. Ибо человека Средневековья эта мысль нацели­вала на близящееся равенство в смерти, а не на безнадежно далекое равенство при жизни. У Эсташа Дешана мы находим эту же мысль в явной связи с представлением о Пляске смерти, которое должно было утешать человека позднего Средневековья в его неизбежных столкно­вениях с мирской несправедливостью. А вот как сам Адам обращается к своим потомкам:

«Enfans, enfans, de moy Adam, venuz. [«О дети, дети, вы Адама род, -

Qui apr?s Dieu suis p?res premerain Кто, после Бога, первым сотворен

Cr?? de lui, tous estes descenduz Из праотцев, - всех вас чреда идет

Naturelement de ma coste et d'Evain; От моего ребра, и сколь племен -

Vo m?re fut. Comment est l'un villain Всем Ева мать, то естества закон.

Et l'autre prant le nom de gentillesce Почто ж один - мужлан, другой

решил,

De vous, fr?res? dont vient tele noblesce? Что знатен он? Кто это возгласил?

Je ne le s?ay, se ce n'est des vertus, Ведь добродетель знатность лишь дает;

Et les villains de tout vice qui blesce: Мужлан есть тот, кого порок сразил:

Vous estes tous d'une pel revestus. Одна и та ж всех кожа одеет.

Quant Dieu me fist de la b? ou je fus, Скудель, от Бога обретя живот -

Homme mortel, faible, pesant et vain, Слаб, смертен, пуст я был и обнажен,

Eve de moy, il nous cr?a tous nuz, И Ева тож, ребро мое; и вот

Mais l'esperit nous inspira a plain Бессмертным духом вмиг преображен

Perp?tuel, puis eusmes soif et faim, Был человек, но глад и жажду он

Labour, doleur, et enfans en tristesce; Изведал, век свой в горестях влачил,

Pour noz p?chiez enfantent a destresce Рождали в муках жены; вы из сил

Toutes femmes; vilment estes con?uz. Все бьетесь, зачинаете свой плод

Dont vient ce nom: villain, qui les cuers В грехах. Так кто ж вам сердце

blesce? повредил?

Vous estes tous d'une pel revestuz. Одна и та ж всех кожа одеет.

Les roys puissans, les contes et les dus, Владыка, покоряющий народ,

Le gouverneur du peuple et souverain, Король, правитель, граф или барон

Quant ilz naissent, de quoy sont ilz vestuz? Когда родятся, что их одеет?

D'un orde pel. Нечиста кожа.

...Prince, pensez, sanz avoir en desdain ...О государь, бедняк тебе не мил?

Les povres genz, qur la mort tient le Но вскоре ты, как он, лишь прах

frain»24 могил»].

Именно в согласии с такими мыслями восторженные почитатели рыцар­ского идеала подчас намеренно подчеркивают героические деяния кресть­ян, поучая людей благородного звания, «что по временам души тех, в ком видят они всего-навсего мужиков, побуждаемы бывают величайшей отва­гой»25.

Ибо вот какова основа всех этих мыслей: аристократия, верная рыцар­ским идеалам, призвана поддерживать и очищать окружающий мир. Пра­ведная жизнь и истинная добродетель людей благородного происхожде­ния - спасительное средство в недобрые времена; от этого зависит благо и спокойствие Церкви и всего королевства, этим обеспечивается достиже­ние справедливости26. Придя в мир вместе с Каином и Авелем, войны между добрыми и злыми с тех пор все более множатся. Начинать их не­хорошо. Посему и учреждается благородное и превосходное рыцарское сословие, призванное защищать народ, оберегая его покой, ибо народ бо­лее всего страдает от бедствий войны27. Согласно Житию маршала Бусико, одного из наиболее характерных выразителей рыцарских идеалов поз­днего Средневековья, две вещи были внедрены в мир по Божией воле, да­бы, подобно двум столпам, поддерживать устроение законов божеских и человеческих; без них мир превратился бы в хаос; эти два столпа суть «chevalerie et science, qui moult bien conviennent ensemble»28 [«рыцарство и ученость, сочетающиеся во благо друг с другом»]. Science, Foy et Chevalerie [Знание, Вера и Рыцарство] суть три лилии в le Chapel des fleurs de lis [Венце из лилий] Филиппа де Витри; они представляют собой три сословия и рыцарство призвано защищать и оберегать два других29. Равноценность рыцарства и учености, выражающаяся в том числе в склонности признавать за докторским титулом те же права, что и за званием рыцаря30, свидетель­ствует о высоком этическом содержании рыцарского идеала. Именно поэ­тому почитание высокого стремления и отваги ставится рядом с почитанием высшего знания и умения; люди испытывают потребность видеть человека более могущественным и хотят выразить это в твердых формах двух рав­ноценных устремлений к высшей жизненной цели. И все же рыцарский идеал обладал более общезначимым и более сильным воздействием, по­скольку с этическими элементами в нем сочеталось множество эстетиче­ских элементов, понимание которых было доступно буквально каждому.

IV. РЫЦАРСКАЯ ИДЕЯ

Идейный мир Средневековья в целом был во всех своих элементах на­сыщен, пропитан религиозными представлениями. Подобным же образом идейный мир той замкнутой группы, которая ограничивалась сферой двора и знати, был проникнут рыцарскими идеалами. Да и сами религиозные представления подпадают под манящее очарование идеи рыцарства: бран­ный подвиг архангела Михаила был «la premi?re milicie et prouesse chevaleureuse qui oncques fut mis en exploict» [«первым из когда-либо яв­ленных деяний воинской и рыцарской доблести»]. Архангел Михаил - ро­доначальник рыцарства; оно же, как «milicie terrienne et chevalerie humaine» [«воинство земное и рыцарство человеческое»], являет собою земной об­раз ангельского воинства, окружающего престол Господень1. Внутреннее слияние ритуала посвящения в рыцари с релиогиозным переживанием за­печатлено особенно ясно в истории о рыцарской купели Риенцо1* 2. Ис­панский поэт Хуан Мануэль называет такое посвящение своего рода таин­ством, сравнимым с таинствами крещения или брака3.

Но способны ли те высокие чаяния, которые столь многие связывают с соблюдением аристократией своего сословного долга, сколько-нибудь ясно очерчивать политические представления о том, что следует делать людям благородного звания? Разумеется. Цель, стоящая перед ними, - это стрем­ление к всеобщему миру, основанному на согласии между монархами, за­воевание Иерусалима и изгнание турок. Неутомимый мечтатель Филипп де Мезьер, грезивший о рыцарском ордене, который превзошел бы своим мо­гуществом былую мощь тамплиеров2* и госпитальеров3*, разработал в сво­ем Songe du vieil p?lerin [Видении старого пилигрима] план, как ему каза­лось, надежно обеспечивающий спасение мира в самом ближайшем буду­щем. Юный король Франции - проект появился около 1388 г., когда на несчастного Карла VI еще возлагались большие надежды, - легко сможет заключить мир с Ричардом, королем Англии, столь же юным и так же, как он, неповинным в стародавнем споре. Они лично должны вступить в пере­говоры о мире, поведав друг другу о чудесных откровениях, посетивших каждого из них; им следует отрешиться от всех мелочных интересов, ко­торые могли бы явиться препятствием, если бы переговоры были доверены лицам духовного звания, правоведам и военачальникам. Королю Франции нужно было бы отказаться от некоторых пограничных городов и несколь­ких замков. И сразу же после заключения мира могла бы начаться подго­товка к крестовому походу. Повсюду будут улажены вражда и все споры, тираническое правление будет смягчено в результате реформ, и если для обращения в христианство татар, турок, евреев и сарацин окажется недостаточно проповеди, Собор призовет князей к началу военных действий4. Весьма вероятно, что именно такие далеко идущие планы уже затрагива­лись в ходе дружеских бесед Мезьера с юным Людовиком Орлеанским в монастыре целестинцев в Париже. Людовик также - впрочем, не без практицизма и корысти в своей политике - жил мечтами о заключении мира и последующем крестовом походе5.

Восприятие общества в свете рыцарского идеала придает своеобразную окраску всему окружающему. Но цвет этот оказывается нестойким. Кого бы мы ни взяли из известных французских хронистов XIV и XV вв.: Фруассара с его живостью или Монстреле и д'Эскуши с их сухостью, тяже­ловесного Шателлена, куртуазного Оливье де ла Марша или напыщенного Молине - все они, за исключением Коммина и Тома Базена, с первых же строк торжественно объявляют, что пишут не иначе как во славу рыцар­ских добродетелей и героических подвигов на поле брани6. Но ни один из них не в состоянии полностью выдержать эту линию, и Шателлен - менее, чем все остальные. В то время как Фруассар, автор Мелиадора, сверхро­мантического поэтического подражания рыцарскому эпосу, воспаряет ду­хом к идеалам «prouesse» [«доблести»] и «grans apertises d'armes» [«великих подвигов на поле брани»], его поистине журналистское перо описывает предательства и жестокости, хитроумную расчетливость и использование превосходства в силе - словом, повествует о воинском ремесле, коим движет исключительно корыстолюбие, Молине сплошь и рядом забывает свои рыцарские пристрастия и - если отвлечься от его языка и стиля - просто и ясно сообщает о результатах; лишь время от времени вспоминает он об обязанности расточать похвалы по адресу знати. Еще более поверх­ностно выглядит подобная рыцарская тенденция у Монстреле.

Похоже, что творческому духу всех этих авторов - признаться, весьма неглубокому - фикция рыцарственности нужна была в качестве коррек­тива того непостижимого, что несла в себе их эпоха. Избранная ими форма была единственной, при помощи которой они способны были постигать на­блюдаемые ими события. В действительности же как в войнах, так и вооб­ще в политике тех времен не было ни какой-либо формы, ни связанности. Войны большей частью представляли собою хроническое явление; они со­стояли из разрозненных, рассеянных по обширной территории набегов, тогда как дипломатия была весьма церемонным и несовершенным орудием и частично находилась под влиянием всеобщих традиционных идей, частич­но увязала в невообразимой путанице разнородных мелких вопросов юри­дического характера. Не будучи в состоянии разглядеть за всем этим ре­альное общественное развитие, историография прибегала к вымыслу вроде рыцарских идеалов; тем самым она сводила все к прекрасной картине кня­жеской чести и рыцарской добродетели, к декоруму игры, руководствовав­шейся благородными правилами, - так создавала она иллюзию порядка. Сопоставление этих исторических мерок с подходом такого историка, как Фукидид, выявляет весьма тривиальную точку зрения. История сводится к сухим сообщениям о прекрасных или кажущихся таковыми воинских подвигах и торжественных событиях государственной важности. Кто же тог­да с этой точки зрения истинные свидетели исторических событий? Героль­ды и герольдмейстеры, думает Фруассар; именно они присутствуют при свершении благородных деяний и имеют право официально судить о них; они - эксперты в делах славы и чести, а слава и честь суть мотивы, фик­сируемые историками7. Статуты ордена Золотого Руна требовали записи рыцарских подвигов, и Лефевр де Сен-Реми, прозванный Toison d'or [Зо­лотое Руно], или герольд Берри4* могут быть названы герольдмейстерами-историографами.

Как прекрасный жизненный идеал, рыцарская идея являет собою нечто особенное. В сущности, это эстетический идеал, сотканный из возвышен­ных чувств и пестрых фантазий. Но рыцарская идея стремится быть и эти­ческим идеалом: средневековое мышление способно отвести почетное ме­сто только такому жизненному идеалу, который наделен благочестием и добродетелью. Однако в своей этической функции рыцарство то и дело обнаруживает несостоятельность, неспособность отойти от своих грехов­ных истоков. Ибо сердцевиной рыцарского идеала остается высокомерие, хотя и возвысившееся до уровня чего-то прекрасного. Шателлен вполне это осознает, когда говорит: «La gloire des princes pend en orguel et en haut p?ril emprendre; toutes principales puissances conviengnent en un point estroit qui se dit orgueil»8 [«Княжеская слава ищет проявиться в гордости и в вы­соких опасностях; все силы государей совмещаются в одной точке, именно в гордости»]. Стилизованное, возвышенное высокомерие превращается в честь, она-то и есть основная точка опоры в жизни человека благородного звания, В то время как для средних и низших слоев общества, говорит Тэн9, важнейшей движущей силой являются собственные интересы, гор­дость - главная движущая сила аристократии: «or, parmi les sentiments profonds de l'homme, il n'en est pas qui soit plus propre ? se transformer en probit?, patriotisme et conscience, car l'homme fier a besoin de le son propre respect, et, pour l'obtenir, il est tent? de le m?riter» [«но среди глубоких че­ловеческих чувств нет более подходящего для превращения в честность, патриотизм и совесть, ибо гордый человек нуждается в самоуважении, и, чтобы его обрести, он старается его заслужить»]. Без сомнения, Тэн скло­нен видеть аристократию в самом привлекательном свете. Подлинная же история аристократических родов повсюду являет картину, где высокоме­рие идет рука об руку со своекорыстием. Но, несмотря на это, слова Тэна - как дефиниция жизненного идеала аристократии - остаются вполне спра­ведливыми. Они близки к определению ренессансного чувства чести, дан­ному Якобом Буркхардтом: «Es ist die r?tselhafte Mischung aus Gewissen und Selbstsucht, welche dem modernen Menschen noch ?brig bleibt, auch wenn er durch oder ohne seine Schuld alles ?brige, Glauben, Liebe und Hoffnung eingeb??t hat. Dieses Ehrgef?hl vertr?gt sich mit vielem Egoismus und gro?en Lastern und ist ungeheurer T?uschungen f?hig; aber auch alles Edle, das in einer Pers?nlichkeit ?brig geblieben, kann sich daran anschlie?en und aus diesem Quell neue Kr?fte sch?pfen»10 [«Это загадочная смесь совести и себялюбия, которая все еще свойственна современному человеку, даже если он по своей - или не по своей - вине уже утратил все остальное: и веру, и любовь, и надежду. Чувство чести уживается с громадным эгоизмом и не­малыми пороками и способно даже вводить в ужасное заблуждение; но при этом все то благородное, что еще остается у человека, может примы­кать к этому чувству и черпать из этого источника новые силы»].

Личное честолюбие и жажду славы, проявлявшиеся то как выражение высокого чувства собственного достоинства, то, казалось бы, в гораздо большей степени - как выражение высокомерия, далекого от благород­ства, Якоб Буркхардт изображает как характерные свойства ренессансного человека11. Сословной чести и сословной славе, все еще воодушев­лявшим по-настоящему средневековое общество вне Италии, он противо­поставляет общечеловеческое чувство чести и славы, к которому, под сильным влиянием античных представлений, итальянский дух устремляется со времен Данте, Мне кажется, что это было одним из тех пунктов, где Буркхардт видел чересчур уж большую дистанцию между Средневековь­ем и Ренессансом, между Италией и остальной Европой. Ренессансные жажда чести и поиски славы - в сущности, не что иное, как рыцарское честолюбие прежних времен, у них французское происхождение; это со­словная честь, расширившая свое значение, освобожденная от феодаль­ного отношения и оплодотворенная античными мыслями. Страстное желание заслужить похвалу потомков не менее свойственно учтивому рыцарю XII и неотесанному французскому или немецкому наемнику XIV столетия, чем устремленным к прекрасному представителям кватро­ченто. Соглашение о Combat des trente [Битве Тридцати]5* (от 27 марта 1351 г.) между мессиром Робером де Бомануаром и английским капита­ном Робертом Бемборо последний, по Фруассару, заключает такими сло­вами: «...и содеем сие таким образом, что в последующие времена говорить об этом будут в залах, и во дворцах, на рыночных площадях, и в прочих местах по всему свету»12. Шателлен в своем вполне средне­вековом почитании рыцарского идеала тем не менее выражает уже вполне дух Ренессанса, когда говорит:

«Honneur semont toute noble nature [«Кто благороден, честь того влечет D'aimer tout ce qui noble est en son estre. Стремить любовь к тому, что

благородно. Noblesse aussi y adjoint sa droiture»13 К ней благородство прямоту причтет»]

В другом месте он отмечает, что евреи и язычники ценили честь дороже и хранили ее более строго, ибо соблюдали ее ради себя самих и в чаянии воздаяния на земле, - в то время как христиане понимали честь как свет веры и чаяли награды на небесах14.

Фруассар уже рекомендует проявлять доблесть, не обусловливая ее ка­кой-либо религиозной или нравственной мотивировкой, просто ради славы и чести, в также - чего еще ожидать от этакого enfant terrible - ради карьеры15.

Стремление к рыцарской славе и чести неразрывно связано с почита­нием героев; средневековый и ренессансный элементы сливаются здесь воедино. Жизнь рыцаря есть подражание. Рыцарям ли Круглого Стола или античным героям - это не столь уж важно. Так, Александр6* со времен расцвета рыцарского романа вполне уже находился в сфере рыцарских представлений. Сфера античной фантазии все еще неотделима от легенд Круглого Стола. В одном из своих стихотворений король Рене видит пес­трое собрание надгробий Ланселота, Цезаря, Давида, Геркулеса, Париса, Троила7*, и все они украшены их гербами16. Сама идея рыцарства счита­лась заимствованной у римлян. «Et bien entretenoit, - говорят о Генрихе V, короле Англии, - la discipline de chevalerie, comme jadis faisoient les Rommains»17 [«И усердно поддерживал <...> правила рыцарства, как то не­когда делали римляне»]. Упрочивающийся классицизм пытается как-то очи­стить исторический образ античной древности. Португальский дворянин Вашку де Лусена, который переводит Квинта Курция для Карла Смелого, объявляет, что представит ему, как это уже проделал Маерлант полутора веками ранее, истинного Александра, освобожденного от той лжи, которая во всех имевшихся под рукой сочинениях по истории обильно украшала это жизнеописание18, - но тем сильнее его намерение предложить гер­цогу образец для подражания. Лишь у немногих государей стремление ве­ликими и блестящими подвигами подражать древним выражено было столь же сознательно, как у Карла Смелого. С юности читает он о геройских подвигах Гавейна и Ланселота; позднее их вытеснили деяния древних. На сон грядущий, как правило, несколько часов кряду читались выдержки из «les haultes histoires de Romme»19 [«высоких деяний Рима»]. Особое пред­почтение отдавал Карл Цезарю, Ганнибалу и Александру, «lesquelz il vouloit ensuyre et contrefaire»20 [«коим он желал следовать и подражать»], - впро­чем, все современники придавали большое значение этому намеренному подражанию, видя в нем движущую силу своих поступков. «Il d?siroit grand gloire, - говорит Коммин, - qui estoit ce qui plus le mettoit en ses guerres que nulle autre chose; et eust bien voulu ressembler ? ces anciens princes dont il a est? tant parler apr?s leur mort»21 [«Он жаждал великой славы <...>, и это более, нежели что иное, двигало его к войнам; и он желал походить на тех великих государей древности, о коих столько говорили после их смерти»]. Шателлену довелось увидеть, как впервые претворил Карл в практическое действие свои высокие помыслы о великих подвигах и слав­ных деяниях древних. Это было в 1467 г., во время его первого вступле­ния в Мехелен в качестве герцога. Он должен был наказать мятежников; следствие было проведено по всей форме, и приговор произнесен: одного их главарей должны были казнить, другим предстояло пожизненное изгна­ние. На рыночной площади был сооружен эшафот, герцог восседал прямо напротив; осужденного поставили на колени, и палач обн<

Наши рекомендации