И тут же: «В 3-м действии он уже начинает огрызаться».

Смоктуновский исследует странный феномен человеческой психи­ки: принеся себя в жертву долгу, немедленно возненавидеть тех, ради кого эта жертва приносится. В первом и втором действиях Иванов ощущал себя виноватым перед женой, перед окружающими (Боркиным, Шабельским, Лебедевым, Львовым) и потому был с ними мягок, терпим, снисходителен. Как только он решил пожертвовать своей лю­бовью, вернуться к своим обязанностям, то немедленно ощутил право срываться, делать замечания, причинять боль...

Сотни раз он заставал выпивающие компании в своем кабинете, но тут впервые почувствовал право взорваться, выразить свое отвраще­ние: «Господа, опять в моем кабинете кабак завели!.. Тысячу раз просил я всех и каждого не делать этого... Ну, вот бумагу водой облили... крош­ки... огурцы... Ведь противно!» Идя по нарастающей, это душащее раздражение, острая ненависть ко всему и всем, прорвется во фразе жене: «Замолчи, жидовка!» и «Ты скоро умрешь...".

Акт построен как его выяснения отношений по очереди со всеми: с Лебедевым, Львовым, Сашей, Боркиным, женой... И с каждым он не­привычно резок, груб и безжалостен.

Он разговаривает со своим старым другом, и тот, краснея и заика­ясь, говорит о жене, о Зюзюшке, которая прислала вытребовать долг... Друг смущается, предлагает собственные утаенные от семейного бюд­жета деньги, пересказывает местные сплетни и хвалит дочь... А Иванов чувствует растущую скуку, раздражение, даже ненависть к старому ис­тасканному болтуну, отцу той самой Шуры, с которой «все, все, все». По Смоктуновскому, владеющее им чувство:

«Надоел ты мне брат, уходи.»

Он боится попасть в море произносимых Лебедевым жалких, глу­пых слов, остро ощущает унизительность ситуации. Смоктуновский выделяет важный оттенок:

«Боязнь попасть в пошлость этой среды».

Он говорит о чувстве опустошенности, которое разрушает его жизнь, больше всего боясь, что это прозвучит как жалобы на судьбу, жизнь, среду...

«Я НЕ БУДУ ОБВИНЯТЬ ЖИЗНЬ: Я САМ СЛАБ, Я САМ ВИНОВАТ».

Он говорит не с Лебедевым, а помимо него. И после ухода Лебедева продолжает разбираться сам с собой:

«Бездействие. Причина этого и есть ответ» (то есть понять, почему мне не хочется, мне противно делать что-либо, и значит разобраться: что со мной и отчего):

«Умираю, умираю.

В себе ищу причину своей апатии».

Мысли о Сарре («Я разлюбил ее... Как? Почему? За что? Не пони­маю»), по Смоктуновскому, имеют подтекст:

«Всегда объясняют „не сошлись характерами". Нет-нет-нет. А гордость?

Я человек же! Братцы, что делать?! Сегодня доктор был и сказал дурное о Сарре».

По пьесе, доктор сказал об обреченности Сарры довольно давно. Но, видимо, Смоктуновскому важно чувство несущейся лавины: жизнь несется в пропасть, и каждый шаг только приближает к катастрофе. И нет сил даже испугаться по-настоящему. Смоктуновский предлагает две разгадки: В качестве врачебного диагноза — «Депрессия».

И неожиданный и жесткий взгляд со стороны:

«Похмелье энтузиаста».

Смоктуновский, по понятной причине, только в редких случаях выделя­ет кавычками и подписью режиссерские подсказки. Но в данном случае можно с определенной уверенностью предположить, что это подсказка Олега Ефремова. С одной стороны, это определение дает необычно точно чисто физическое состояние Иванова: мутит, чувство стыда, желание спря­гаться и одновременно повышенная речевая активность, вялость, тоска, беспричинная раздражительность. С другой стороны, тут суммируется мо­нолог Иванова о том, что «надорвался», взвалил на себя ношу выше сил.

В этом состоянии физической и метафизической тошноты Иванов вынужденно в очередной раз объясняется с доктором:

«В Львове вижу свое то, прошедшее „Я"».

Но в этот раз оно, это «прошедшее я», вызывает не желание оправ­даться, объясниться, оно скорее раздражает, вызывает холодное опасное бешенство. Он же меня не слышит! Упрекает за поездки к Лебедевым («Ах, я там уже две недели не был...»). Смоктуновский подчеркивает эту фразу, но оставляет без комментариев, впрочем, и так очевидных! я при­нес в жертву свою единственную радость, и никто этой жертвы не ценит. Я считаю дни, сколько там не был, а, оказывается, это никому не нужно (эта подчеркнутая фраза откликнется в следующей сцене с Шурой).

Иванов, как ранее с Лебедевым, потеряв терпение, уже не оправды­вается, а огрызается. Смоктуновский выделяет и подчеркивает слова: «Человек такая несложная машина» — и комментирует «Это ваша позиция» (с подтекстом — прямолинейный дурак!).

Между сценами с Львовым и с Сашей Смоктуновский делает на по­лях неожиданное отступление. Им записана вольная передача цитаты из С. Волконского, которую часто повторял Станиславский:

«Неудобное — удобным,

Удобное — привычным,

Привычное — легким,

А легкое — красивым».

И далее:

«Все очень-очень просто.

— а партнеры вам не мешают?

— я их не замечаю».

По свидетельству Олега Ефремова, Иннокентий Смоктуновский на сцене органически «не мог не тянуть одеяло на себя». Он всегда был в фокусе внимания зрителей: был ли он центральным лицом или был персонажем второстепенным. В роли Иванова эта особенность актерской натуры абсолютно ложилась на авторский текст. В отличие от поздних, полифонических чеховских пьес, «Иванов» — пьеса центро­стремительная. Иванов - единственный герой пьесы, а остальные персонажи были нужны лишь постольку, поскольку во взаимодействи­ях с ними проявлялся его характер.

И Смоктуновскому важно, что это не только характер одного кон­кретного живого человека, но и более общий:

«Чеховские персонажи - точные, уникальные и очень живые типы - живые, но типы».

Смоктуновский определяет задачу сцены с Шурой:

«Понять, найти природу эмоции к Шурочке» (и уже в уменьшительно-ласкательном употреблении имени — природа эмоции).

Но первая реакция:

«Выгнать, выгнать».

А потом, когда опять ощутил ее теплоту и близость, когда забыл об обстоятельствах встречи, и о том, что жена рядом, и о том, что будет, если узнают, что Шура здесь, вдруг, молнией:

«Не нужно тебя, не надо этого до... (Какой кошмар! Я ведь тоже об этом по­думал. Боже, что же это такое!)».

Иванов казнит себя за эту мысль: «Вот жена умрет и тогда...», - не очень понимая, что своим благородным решением: «с Шурой - все» - обрек себя на ожидание смерти жены как освобождения. Особенно, когда рядом эта влюбленная девочка:

«Шурочка - полюс, магнит, который тянет...».

И невозможность оторваться от этого магнита вызывает особую резкость с некстати появившимся Боркиным:

«Я хоть это разрублю, сделаю» («Я прошу вас сию же минуту оставить мой дом!»).

Кульминация действия: сцена Иванова с Саррой. Долгие разговоры о ее смертельной болезни, размышления Иванова об ушедшей после пяти лет брака любви, о странном безразличии его даже к известию о близкой смерти жены — все это только подготовка, фон к невозмож­ному почти нечеховскому по обнаженности и накалу страстей, фанта­стическому, «достоевскому» разговору.

Характерно, что пометки артиста на удивление кратки и идут как бы абсолютно перпендикулярно произносимому тексту:

«Словами мы что-то делаем всегда. В многословии найти: что же происходит, С ЧЕГО НАЧИНАЕТСЯ, КАК РАЗВИВАЕТСЯ И К ЧЕМУ ПРИХОДИТ...».

Наши рекомендации