Капитан 2-го ранга в отставке почетный пенсионер В. П. БРАТАНЧУК
Стучусь. Из-за двери доносится «входите». Вхожу. Вижу бритоголового, не очень старого человека с седыми висячими, запорожскими, усами. Человек сидит за столом и что-то ест. На столе тарелка и алюминиевая кружка.
— Простите! Кажется, я не вовремя вас побеспокоил!
— Нет, нет! Я уже пообедал! Чем могу служить? Садитесь!
— Я литератор и собираюсь писать роман, действие которого будет происходить в Ялте в 1908 году. Сейчас собираю материалы, и вскоре мне предстоит деловое свидание с одной несколько эксцентричной особой у бывшего отеля Левандовского. Особа не объяснила мне, где находится это здание, и в краеведческом музее тоже не смогли мне этого объяснить. Вынужден обратиться к вам.
Рассказывая о цели своего визита, поглядываю на стены комнаты. На них висят репродукции с картин Богаевского и многочисленные фотографии в рамках и под стеклом. На полках — книги и альбомы. И толстые папки с завязками. На шкафу — грубо выполненная модель парусника с пыльными серыми парусами.
Заметив, что я рассматриваю комнату, старик говорит, тихонько откашлявшись:
— Один живу, по-холостяцки. Супруга моя давно померла. А я на старости лет стариной увлекся, историческим, так сказать, материалом, остатками минувшего. Оч-чень это любопытно. Собираю сведения об ушедшем безвозвратно. Полагаю, что от этого не только мне удовольствие, но и польза для общества. О нем, минувшем-то, все же память должна храниться. Беспамятство штука опасная. Из музеев иногда приходят. Из киностудии раз пожаловали. Вот и вам вдруг понадобился Левандовский. И, не скрою, приятно, что я кому-то нужен.
Братанчук снимает с полки толстый альбом и раскрывает его. В альбоме открытки с видами старой Ялты.
— Вот! — говорит он, ткнув пальцем в открытку с фотографией хорошо знакомого мне дома на набережной.
Перебросив пару страниц, он снова стучит пальцем по открытке.
— И вот!
Наклонившись, я внимательно разглядываю цветное изображение незнакомого мне фасада, наполовину заросшего плющом.
— Значит, у Левандовского в Ялте было две гостиницы? — спрашиваю я.
— Нет! — отвечает старик. — Их было три! Но третья уже не существует. Ее снесли, когда расширяли главную площадь. Впрочем, если угодно, она выглядела так.
На открытке тоже неизвестное мне сооружение с легкой аркадой по второму этажу. Пристально всматриваюсь в открытку, стараясь запомнить его облик. "Похоже, — думаю я с тоской, — что завтра утром мне придется стоять одновременно у трех гостиниц. Иного выхода нет".
— А кто он был, этот Левандовский?
— Он был известным виноделом. Его винные подвалы снабжали крымскими винами Одессу, Севастополь и Южный берег. Кроме гостиниц у него в Ялте была еще собственная вилла. Она, кстати, цела.
"Итак, — мысленно подвожу я итог, — завтра я разорвусь натрое, и каждая моя треть будет дежурить у одного из отелей винодела. Интересно, какие вина хранились в его подвалах?"
— Не смущайтесь! — обнадеживает меня почетный пенсионер. — Самым известным заведением Левандовского было то, что находилось на набережной. В Ялте все его знали. В ресторане этой гостиницы пили и куролесили до самого утра. Дебош у Левандовского считался особым шиком. Его позволяли себе офицеры из хороших семей и купчики с хорошим капиталом. Офицерам приходилось все прощать, а купцов поутру отмачивали в море. Так что ступайте на набережную и ждите вашу эксцентричную особу. Странная, однако, затея — свидание у отеля Левандовского! Эта дама не лишена фантазии. И откуда она могла проведать о Левандовском, если даже в краеведческом о нем не ведают? Простите за нескромность — кто она, чем она занимается?
— Она певица, — отвечаю я, — эстрадная певица. И мать у нее была певица, и бабка, представьте себе, тоже пела. Такое у них, знаете ли, поющее семейство. От бабки-то она и слышала об отеле Левандовского, так я полагаю.
— А как фамилия бабки, если не секрет? — любопытничает Братанчук.
— Ее бабка — Брянская, Ксения Брянская. Слыхали о такой?
— Ну как же, как же! — восклицает старик. — Конечно слыхал! Ну как же — Брянская! Она в Ялте давала концерты. И дача у нее здесь была. У меня даже есть фотография ее дачи. Так вы знакомы с внучкой Брянской! Но позвольте… У нее ведь, кажется, не было детей?
— Это ошибочные сведения, — говорю я уверенным тоном. — Дети были.
27 июня. Ясное ветреное утро. На моих часах без четверти одиннадцать. По Морской улице я вышел на набережную. Остановился. Стал глядеть на публику, на ялтинский порт.
Публика выглядела соответствующе. Все женщины были в длинных белых платьях, в широкополых шляпах и с небольшими зонтиками (зачем же зонтик при такой шляпе?). Все мужчины — в белых костюмах, в соломенных канотье и с тросточками (жарко ведь в таких-то костюмах!). На углу торчал типовой городовой. Он тоже был весь в белом, кроме сапог. Порт выглядел очень скромно. Морского вокзала, естественно, не было, а краны были какие-то нелепые и маленькие. У мола был пришвартован довольно большой белый пароход с двумя тонкими, высокими, черными трубами. Трубы стояли косо, склоняясь к корме, на которой бился под ветром незнакомый флаг. Надпись на носу парохода я не смог разобрать.
Приблизился к отелю, встал в тени пальмы, посмотрел на часы. Стрелки показывали уже без пяти одиннадцать. Появилась тревога. Вдруг позабудет? Но ведь сама же назначила время и место! Вдруг я не там все же стою? Но ведь она же не уточнила, какой именно отель Левандовского имела в виду! Вдруг что-нибудь ей помешает? Мало ли что может произойти!
Ксению увидел издалека. Она тоже была в широкополой шляпе и с зонтиком. Она шла быстро, придерживая шляпу рукой, — сильный был ветер. Рядом с нею двигался столбик пыли — маленький смерч. Ксения тоже увидела меня. Остановилась, помахала мне зонтиком, снова пошла. Столбик пыли исчез. Я бросился ей навстречу.
Сидели в кафе на крыше гостиницы. Над нами трепетал на ветру полосатый тент. Перед нами простиралось море. По нему откуда-то с юга бежали бесчисленные стада белых, кудрявых, кротких с виду овец. Подбежав к набережной, овцы с неожиданным грохотом разбивались о бетон. Ксения тянула через соломину кофе-гляссе и поглядывала на меня насмешливо.
— Ну, признавайся: ты делал то, что я тебе велела?
— О да! Бог свидетель! Едва проснувшись и даже еще не протерев глаза, я принимался думать о тебе. И весь день я продолжал думать только о тебе, не обращая ни малейшего внимания на хорошеньких женщин. Впрочем, на дурнушек я тоже не глядел.
— А стихи обо мне писал?
— Разумеется! И еще какие! Я написал о тебе штук десять отличных, почти гениальных стихотворений.
— Хвастунишка! А что, если ты заблуждаешься и они не так уж хороши? И когда же ты их мне подаришь?
— Скоро. Пусть немножко отлежатся. У меня такой метод: напишу, прочту, поправлю и отложу на время. После снова прочту, и снова поправлю, и снова отложу Потом еще разочек перечитаю, и если мне все понравится, и если мне не захочется больше ничего поправлять, значит, дело сделано, значит, стихи можно кому-то дарить и даже тащить их в редакции журналов.
— Хорошо, я подожду. Я терпелива. Какое море сегодня! Какие волны! Какой грохот! Когда шла к тебе, ветер сорвал мою шляпу. Сорвал, подхватил и чуть не унес ее в море. Я кинулась за ней вдогонку. Бегу, а шляпа все летит предо мною, все в руки мне не дается — такая ловкая! У самого парапета поймал шляпу мою какой-то важный генерал. Я подбежала, говорю: "Премного благодарна!" А он с поклоном: "Счастлив оказать вам, мадам, эту скромную услугу! Ваша прелестная шляпа летает, как аэроплан. Все помешались теперь на воздухоплавании, даже дамские шляпы!" И к ручке приложился, и поглядел на меня зорко-зорко так. Тоже признал небось. А я соскучиласъ по тебе, милый, изрядно!
Ксения положила ладонь на мою руку и погладила ее. Я сжал ее пальцы.
— Ой, мне больно! Ты, я вижу, тоже стосковался. Давай возьмем извозчика и укатим куда-нибудь подальше на целый день! А вечером я привезу тебя к себе. Прислугу я отпустила до утра. Мы будем одни. Тебя устраивает такой план?
Спустились на набережную, поймали извозчика, покатили в Мисхор.
Ехали по узким городским улицам мимо бесчисленных дач и пансионов, вдоль бесконечных каменных подпорных стен, мимо каменных лестниц, таинственно уходивших куда-то вверх и куда-то вниз. Ехали по мрачным кипарисовым коридорам. Ехали под зелеными сводами акаций и каштанов. Проезжали под длинными, протянутыми над улицей руками пиний. Из тени выезжали на солнце и снова въезжали в тень.
Выбрались на пыльное ливадийское шоссе и стали медленно, зигзагами, взбираться на высокий холм. Ялта опускалась все ниже и ниже, а горы росли, а гор становилось все больше, и пейзаж делался все грандиознее.
— Красота-то какая! — сказала Ксения. — Прямо дух захватывает!
На шоссе попадались извозчичьи экипажи. Проехал длинный, черный, открытый автомобиль. В нем сидели офицеры с дамами. Дамы были все в тех же шляпах. Протопала рота солдат с фельдфебелем во главе. Лица солдат были серы от пыли и полосаты от потеков пота.
Подъем кончился. Въехали в лес. Миновали Ливадию и Ореанду. Затарахтели под горку. Извозчик натягивал поводья, сдерживая лошадь. Деревья расступились, и нам открылся романтический пейзаж с зелеными, поросшими лесом холмами и голыми отвесными скалами, торчащими из-за покатых спин. Снова показалось море.
Не торопясь, шагом, ехали над морем.
— Почему ты мне не снился? — спросила она. — Я все ждала, думала, вот-вот приснишься. А ты почему-то все не снился и не снился, и меня это начало немножко злить. Отвечай, почему ты мне не снился? Разве трудно было присниться хоть разок? Ведь я тебе снилась?
— Да, и я благодарен тебе за это.
— Вот, видишь! Я тебе старательно, добросовестно снилась, а ты мне нет! И какие же были сны? Светлые, радостные? Или мрачные, тревожные? Или они были так себе, ни то и ни се?
— Сны были разные. Один был радостным, другой — мрачным, а два — ни то и ни се.
— Что же было в мрачном сне?
— О, это было страшно! Рассказывать даже неохота.
— Ну расскажи, расскажи, миленький! Расскажи, я тебя прошу!
— Пожалуйста, если так просишь. Ты превратилась в дерево. В сосну. В высокую стройную сосну. Ты росла на песке у самого моря. Кажется, где-то у Куоккала или у Келломяк. Твои корни торчали из песка. По твоей коре бегали муравьи. На твои ветки садились птицы. Твою пышную крону раскачивал ветер. Я пришел к морю, сел рядом с тобою на песок и стал гладить руками твои корни. Ты шумела под ветром и что-то мне говорила, но я ничего не понимал, и мне было очень горько. "Вот несчастье! — думал я. Как же мне теперь быть-то? Что же мне теперь делать? Не превратиться ли мне тоже в сосну и расти рядом с нею на песке у моря? Тогда я стану понимать, что она говорит мне, шумя под ветром". Я глядел снизу вверх на твою хвою, и мне чудилось в ней твое лицо. И море шумело почти так же, как сейчас. Только это было другое море.
— Какой красивый, какой трогательный, какой поэтичный сон! — сказала Ксения. — Чего же в нем страшного?
— Но разве не страшно, что ты превратилась в дерево?
— Нет, ни капельки не страшно. В своей следующей жизни я бы с радостью стала такой сосной. Как хорошо, наверное, расти у самого моря! А если бы ты и впрямь рос рядом со мною, большего счастья я бы не желала.
Дорога шла вдоль обрыва.
— Останови, любезный! — сказала Ксения извозчику.
Вылезли из коляски. По сухой, пряно и горько пахнувшей колючей траве подошли к самому обрыву. Шум прибоя усилился. Далеко внизу огромные зеленые волны с мрачным упорством бились о берег, пытаясь его расшатать, расколоть, искромсать и раскрошить. Они разбивались о каменные глыбы, подымая тучи белых брызг, откатывались назад и снова кидались на мощную, неколебимую отвесную стену, и снова разбивались, превращаясь в мелкую водяную пыль. Море сверкало под солнцем. Вблизи будто кипело расплавленное олово. Но, может быть, это было и серебро. А дальше, ближе к горизонту, кипящий металл превращался в непереносимо яркую, слепящую белую полосу.
— Глазам больно! Невозможно смотреть! — сказала Ксения.
Мы целовались, стоя над обрывом, на виду у моря и чаек, которые, пролетая мимо, поглядывали на нас с интересом. Неподалеку сбегала вниз вырубленная в каменной стене лестница.
— Я хочу вниз! — крикнула Ксения и бросилась к ступеням.
Долго и осторожно спускались. Ксения то и дело вскрикивала от страха и прижималась ко мне, и нервно смеялась, и старалась не глядеть в пропасть. Внизу был крохотный, уютный галечный пляжик, окруженный камнями. На камнях неподвижно сидели чайки, повернув головы в одну сторону — против ветра. Вода бурлила, забираясь в щели между камнями. Выброшенный волной маленький краб быстро-быстро, боком спешил к воде. Острый запах водорослей ударял в нос.
Ксения сбросила туфли и, приподняв юбку, стала бегать у самой воды, играя с волнами. Откатывающуюся волну она преследовала, а от набегающей пускалась наутек, оглядываясь — не настигает ли?
Я сидел на камне, следил за этой игрой и глядел, как мелькали розовые пятки, как блестела влажная галька, как пузырилась стекавшая по гальке вода. Ксения нагнулась, подобрала камушек и бросила его в меня. Он ударился о мое колено.
— Ишь какой важный! — сказала она. — Сидит, молчит, наблюдает! Разулся бы лучше и поиграл вместе со мною!
В этот момент огромная волна обрушилась на пляж и окатила ноги Ксении выше колен. Она с визгом кинулась ко мне и шлепнулась рядом со мною на камень. Мокрый подол прилип к ее ногам, по ступням струилась вода.
— Доигралась! — сказал я смеясь. — Теперь ты выглядишь чудесно!
— Подумаешь! — сказала Ксения, отжимая подол руками. — Платье быстренько высохнет. Зато я насладилась игрой с грозной морской стихией. А что толку, что ты сухой?
Тут она спихнула меня с камня и с хохотом повалила на гальку. Я притянул ее к себе. Соленые брызги долетали до нас. Любопытные чайки кружились над нами.
— Ты с ума сошел! — шепнула Ксения, крепко сжав мою руку. — С обрыва нас могут увидеть!
Она села и принялась поправлять волосы. Я тоже сел. Рядом с нами валялись помятая шляпа и туфли, а зонтика не было.
— Ну вот, — вздохнула Ксения, — мы наказаны за наше бесстыдство. Пока мы обнимались, ветер унес зонтик в море. Следовало вести себя приличнее.
Я встал и полез на камни искать зонтик. Он быстро нашелся. Слава богу, ветер не унес его в море. Ветер спрятал его среди камней.
— Поехали дальше, — сказал я, вернувшись с зонтиком. — Платье высохнет, пока едем.
Долго-долго подымались по страшной лестнице. И опять Ксения вскрикивала и прижималась ко мне, и говорила: "Ой, упаду! Ой, ужас какой! Ой, держи меня! Ой, не могу я больше!"
Извозчик, заскучавший от безделья, хлестнул лошадь, и мы поехали скорой рысью. За нами клубилась пыль.
Слева из-за поворота показалась торчащая из моря острая скала, на верхушке которой стоял маленький сказочный замок с круглой башней.
— Что это? — удивилась Ксения. — Я никогда не видела этой крепости. Ее построили генуэзцы?
— Нет, — ответил я, — ее построили наши соотечественники, и к тому же совсем недавно. Эффектная затея, надо сказать.
В Мисхоре гуляли по парку. После сидели на скамейке под старым платаном. Под вечер отправились в ресторан. Он был довольно паршивый и больше смахивал на трактир средней руки. Однако он выглядел куда роскошнее, чем ковыряхинский «чуланчик». Пели цыгане. Пели, в общем-то, плохо. Пытались плясать, но и это у них не получалось. Мы совсем уж было собрались уходить, но конферансье объявил, что сейчас выступит цыганка Глаша, которая исполнит романсы из репертуара знаменитой Ксении Брянской.
— Это забавно! — сказала Ксения, и мы остались.
Вышла стройная, красивая цыганка с длинными черными косами, вся в лентах, серьгах, перстнях и монистах. Гитарист заиграл, она запела. Ксения внимательно слушала, подперев щеку рукою. Слушала и улыбалась.
У Глаши был приятный голосок, и пела она с чувством. Но голосок нисколько не был поставлен, чувства было чрезмерно много, а держалась она грубовато. Получалась пародия на Ксению. Притом, было очевидно, что по наивности Глаша не ведает, что творит.
Ксения перестала улыбаться и нахмурилась.
— Пора домой! — сказала она и встала из-за стола.
Ехали молча. Коляска катилась по темному шоссе между темных деревьев. Кое-где тускло горели фонари и светились окна домов. Издалека доносился гул прибоя.
— Не расстраивайся! — сказал я. — Она же не нарочно. Просто у нее так получается, лучше она не умеет.
— Да, — отозвалась Ксения, — глупо на нее обижаться. Но я не без пользы ее послушала. Поделом мне.
Тут она всхлипнула.
— Ну полно, полно! — сказал я. — Ты знаменитая певица. Все тебя любят, все по тебе с ума сходят, все пред тобою преклоняются, а ты плачешь, как девчонка, и щеки у тебя мокрые, и нос у тебя мокрый, и подбородок у тебя мокрый, и даже шея у тебя мокрая от глупых слез. Ну что ты плачешь? Тебе надоело петь цыганские романсы? Тебе опротивел успех у столичного купечества и провинциального офицерства? Но кто же тебя неволит? Расстанься с этим сомнительным жанром, оставь эстраду, подготовь несколько оперных партий и приучи публику к Брянской — оперной певице, как приучила ты ее к Брянской — исполнительнице песен о нестерпимой роковой страсти. Ведь у тебя настоящий голос и подлинный талант. Надо быть смелее. Надо сделать решительный шаг. Надо прорваться в оперу. Манера пения изменится. Можно брать уроки у лучших учителей. Можно отправиться в Италию, наконец! Ты же богата! Богата и свободна! Делай что хочешь! И верь в свою победу! А в случае неудачи через два, три года ты можешь вернуться на эстраду, и твои триумфы будут еще более шумными.
— Да, да, милый, ты прав! Да, да, мне надо решиться! Надо решиться! Надо набраться храбрости, зажмуриться и прыгнуть… с обрыва в море. С того самого обрыва, по которому мы с тобою карабкались. Но… скажи честно — то, что я пою, это действительно пошлость?
— Нет, радость моя, это не пошлость. Ты блестяще делаешь свое дело на эстраде. Ты делаешь его своеобразнее, эффектнее, изяшнее, добротнее, убедительнее, чем все прочие эстрадные певицы. В своем жанре ты выше всех похвал. Ты уникальна. Ты просто чудо. Но само твое дело с изъянцем, сам жанр чуточку легкомыслен, легковесен и от большого полноценного искусства стоит на некотором расстоянии. Ты даришь публике то, что ей хорошо понятно, то, чего она ждет, то, что она предвкушает, заранее облизываясь. Ты доставляешь ей почти чувственное удовольствие, ты развлекаешь ее, ты делаешь ее будничное существование более уютным. А искусство подлинное вырывает человека из привычности земного бытия и погружает его в мир непривычный, в мир великих страстей, высоких помыслов и возвышенной красоты. Это искусство дарит нам радости, которым нет цены. Оно не стареет и не умирает. Оно вечно.
Мы замолчали. Стучали копыта. Поскрипывали колеса. В придорожных кустах звенели цикады. Над дорогой с тревожным криком пролетела какая-то ночная птица. Шум моря стихал. Ветер угомонился. Вскоре показались огни Ялты. Они были непривычно тусклыми и редкими. Через полчаса Ксения открыла железную калитку в каменной невысокой ограде, и мы пошли по усыпанной гравием дорожке к освещенному неярким фонарем крыльцу ее дачи. Поднявшись по изогнувшейся дугой деревянной лестнице и миновав недлинный коридор с обшитыми деревом стенами, мы оказались в небольшой комнате с мягкой мебелью в стиле модерн и со множеством цветов в разнообразных вазах. Цветы старательно благоухали, и было душно, несмотря на открытую стеклянную дверь, которая вела, по-видимому, на балкон.
— Это мой будуар, — сказала Ксения, — а рядом моя спальня. А вот здесь нам приготовлен скромный холодный ужин. Ты, натурально, уже успел проголодаться? Да и я не прочь чуточку перекусить.
Проснулся я от щекотки. Ксения щекотала мне ухо прядью своих волос.
— Наконец-то ты открыл глаза! — сказала она. — Тебя не добудиться. Я уже решила потихоньку встать, одеться и отправиться гулять. А ты бы так и проспал здесь весь день, соня! Быстренько одевайся! Уже десять часов! На курорте преступно так долго спать!
Я послушно встал, быстро умылся, оделся, причесался, подошел к постели, сказал: "Я готов!" — и поцеловал Ксению в голое плечо.
— Молодец, — сказала она. — Давно бы так! А теперь буду одеваться я. Ступай в соседнюю комнату и не подсматривай. Я не люблю, когда кто-то наблюдает за мной исподтишка.
Я вышел в будуар, не закрыв за собой дверь, и сел в кресло у маленького, инкрустированного яшмой столика, на котором в беспорядке лежали иллюстрированные столичные журналы. Рядом была дверь на балкон, открытая настежь и занавешенная тюлем.
Легкий утренний ветерок осторожно шевелил занавеску, приподымал и морщинил ее, надувал ее парусом, потом вдруг резко подбрасывал ее вверх, а после затихал и вроде бы оставлял занавеску в покое, но вскоре, как бы спохватившись, снова надувал тюль и снова его морщинил. Видимо, он любил это развлечение, и оно ему не надоедало.
Я увидел Ксению в дверном проеме. Она подошла к туалету. На ней был полупрозрачный голубой пеньюар с глубокими прорезями на рукавах и на подоле. Солнечный зайчик, пробравшийся в спальню откуда-то из сада, дрожал на ее спине.
Ксения уселась на обитый синим шелком маленький пуф, закинула руки за голову, сгребла волосы с плеч, высоко подняла их над головой, подержала их так, глядя на себя в зеркале, потам бросила волосы, и они снова рассыпались по плечам. Посидев с минуту неподвижно, она начала причесываться. Мне стало неловко, что я все же подглядываю, и я погрузился в журналы.
Почему-то я читал одни рекламы. Они казались мне забавными и по-детски наивными. И, как во всем детском — в детских рисунках, в детском лепете, в детских ужимках, в детском озорстве, в детских капризах, — в них было что-то приятное.