Подъезд; возвращение; о спонтанности
Не могу понять, почему мы не вместе; не могу понять, что происходит сейчас в твоей жизни; и это непонимание – как раскол в моей голове, как трещина между мирами, через которую не перебраться; это так и остаётся пропастью передо мной; и я могу только принять, что вот, да, стою перед трещиной; не понимаю. И подъезд, в котором курю в сумраке на площадке – тоже трещина, пространство между мирами – с самого заколоченного подвала до самого забитого чердака (выше лишь небо, и нет связи, нет лестницы между крышей и небесами) – все пять этажей – это промежуток между мирами, и я в промежутке сижу на ступенях, стараясь поуспокоиться. Здесь миры встречаются на площадках и говорят: здорово, сосед! – или бранятся: зачем вы выпускаете свою кошку, она ведь гадит. – Вы из какой двери? – Я не знаю. – Наверно, вы забыли, где вы живёте? – наверное, да, забыл. И посидеть здесь в промежутке между мирами помогает мне принять, но не понять трещину.
Я возвращаюсь; я возвращаюсь в разные точки себя; на разное расстояние в прошлое. На год: снова начинать продавать батарейки. На три года: когда у нас с тобой был прошлый серьёзный кризис. Разве что теперь я не настолько серьёзен, и в жанре моей жизни присутствуют элементы комедии; Митя говорил, что не любит теперь сделанной, сконструированной, придуманной литературы, и что, если человек депрессирует, скорее всего, он много выдумывает, а в жизни всегда есть надежда; и я думаю: может, я просто выдумываю, когда грущу, может, я просто неправильно смещаю акценты, и вот – безутешный Пьеро выступает в роли пристающего к нимфе фавна. Возвращаюсь на четыре года: ко времени «простобытия», когда самым важным было: просто снова и снова переживать себя самого, свою естьность; на пять лет: к попыткам как-то справиться с самой возможностью – довольно насущной – психозов. Возвращаюсь на десять лет: к началу занятий медитациями и увлечения эзотерикой: всё надо начинать сызнова, хотя понятен приоритет: Ошо; на вопрос: что дала тебе медитация, изменилось ли что-нибудь, я не могу ответить: я уже не знаю толком, что это такое; что такое она, что такое не она; ну, переживал я своё бытиё, ну, немного путешествовал вовнутрь; ну, осознавал свет, покой, тишину – ну и что; в плане достижения ничего не произошло; некая мутация в сторону тишины, некое успокоение, но, в общем-то, ничего; бытие, какое было, такое и есть; ничего не достигнуто, а может, и нечего достигать; в то же время, есть чувство, что без этой стороны сама жизнь не полна, что здесь и есть ответ, даже если я неправильно использую слово – то есть, говорю вообще не о медитации, а о сплошном переживании «простобытия», естьности. Назад на пятнадцать лет: когда чётко знал, что темы бездомных собак, спиленных в парке деревьев и тающих снежинок, которые влетают в окно – темы стихов – и любовь – гораздо важнее всего остального; и в этом смысле было чёткое решение посвятить свою жизнь «духовности», хотя ни о какой эзотерике тогда речи вообще не было; духовность понималась в смысле отношения к бездомным в овраге собакам, остро переживал теневую, отверженную, трагическую сторону мира, и «духовность» казалась противовесом; в самом деле, разве духовность – не альтернатива трагедии и крушению? И тут очень чёткое соответствие: Михаил Щербаков: «В то время, как другие брали власть, ордена, престиж, я слишком много думал о тебе – и ничего не успел». Я не успел в чисто житейском; материально-социальном плане – потому, что это просто меня не интересовало, потому что был полностью занят другим: непосредственным общением с теми, кого любил, размышлениями, жёлтыми листьями под ногами, внепрограмными книгами – лирикой, философией —то есть, этого было так много, этим всем и был поглощён. И тут сейчас снова такие вопросы шестнадцатилетние: типа кем быть, кто я такой — вплоть до профориентации. И, на самом деле, вряд ли я выдам какой-то другой ответ, чем тот, какой был, да и мутация в сторону некоей психоделии всё-таки сильная. И я смещаюсь в своей жизни в сторону асоциальных, внеклассовых элементов, элементов вне общества, которыми считаются монахи, солдаты, проститутки… наверно, артисты. И в сторону «плохих людей», «лишних людей», которые не вписываются в понятие социально-хорошего и успешного. (Она выходит на лестницу, обнимает меня и говорит: ты плохой, ты нехороший, ты куришь, ты нигер, ты шатаешься по подъездам, у тебя плечо в мелу, ты весь в грязи). И возвращение ещё дальше, в период мастурбации, которая, конечно, вовсе не выход. И ещё, в ожидание первой любви, ожидание, которое само по себе было сильным чувством. Как будто планеты гороскопа пошли назад, сместились вспять, дрогнули – и снова пошли, и всё начинать с азов, переиначивать. И вот, дело-то не в том, что жизнь не состоялась, не удалась: жизнь как раз состоялась, вся эта лирика, всё это бытие — завершилось, исполнилось – и теперь: чем теперь жить: всё те же вопросы сначала.
Я по-прежнему верю в существование и в его пути, в само бытиё; в Бога, воплощённого в этом существовании; в Дао… И существование приводит нас в точку, где снова и снова задаются вопросы о смысле. «Если всё просто так, почему всё становится таким сложным?» – может быть, мы заморачиваемся на нереальных вещах? Может быть, прав Успенский: природа развивает нас только до некой стадии и дальше предоставляет самим себе, дальше уже за нас не работает, и всё, чем мы станем или не станем, создадим или нет, зависит только от нас. И на этом рубеже снова и снова задаются вопросы. Хочется, чтобы всё по-прежнему происходило спонтанно, само собой — просто случалось через нас. Но нет, оно просто так не случается; происходит всё меньше и меньше; и тогда: что ты делаешь? – и тогда надо в точности и полностью понять, что ты делаешь. В чём могут произойти ошибки, или ошибок нет вообще: с чьей точки зрения? И, когда что-то не происходит, начинаешь стараться делать, чтобы раскрепостить энергию, чтобы создать энергию для спонтанности… Или, как говорит во мне квази-монах: не происходит нечто – и ладно, вообще, расслабься; что-то не происходит само собой – значит, просто не происходит, тут заботиться не о чем, не дано. Спонтанность – это ведь просто следование бытию, следование своей энергии, тут нет никакого вообще метода, никакой практики, никаких установок. Просто течение жизни, течение Дао, вэй-ву-вэй – действие из недеяния. А когда начинаешь думать о практике – значит, ты уже упустил, и практика может тебе только помочь вернуться к пониманию потока, к следованию потоку… Ты делаешь, ты плывёшь, ты начинаешь неуклюже барахтаться – но всё это только затем, чтобы снова выбраться туда, где возможен дрейф. Цель – спонтанность, течение; практика – это временное явление. Даже осознанность – я не понимаю, что такое осознанность, кроме постоянного открытого – рассредоточенного, косвенного, не пристального — внимания к бытию – даже практика осознания нужна не сама по себе, а как возвращенье, постоянное возвращенье к тому же вниманию к жизни, маленькой и большой. Мы просто упускаем внимание, у нас нет внимания – тогда мы стараемся его создавать – однако, лишь затем, чтобы быть чутче к течениям мира, теченью существования. (Кто-то сказал, что чакра начинает работать именно когда энергия не течёт: энергия где-то застряла, встала – и тогда начинает вращаться колёсико – чакра, чтобы энергия прошла, двинулась. То же самое с практикой, с деланиями, с группами – это нужно только потому, что существование где-то застряло и не течёт).
Мне на днях привиделся маленький жучок с гротескным лицом, полностью занятый комочком земли: жучок вцепился в комок земли лапками и старается в него углубиться, размельчить его, что-то найти, может быть, семечко. И это – метафора моего положения. Человек старается что-то решить, что-то найти, старается углубиться вовнутрь; сосредоточился и работает лапками.
Наброски к роману
***
Птица нашёл Крабика. Птица шёл по бетонной улице и на обочине, у стены, рассмотрел маленького красного краба в кожаной куртке, с цепочками; краб курил озябшими пальцами сигарету; крабик был женский. А Птица был в чёрном костюме, с гитарой, с хаотической стрижкой. Птица говорит: пойдём, угощу тебя кофе. Краб говорит: чего ради? Птица говорит: ты не хочешь кофе? И ещё – джаз. Краб говорит: ты кто? Птица говорит: я – чашка кофе. И джаз. Краб говорит: ты что, музыкант? Птица: да, я вон в той кафешке играю. Краб говорит: я тебя приняла за сутенёра. Птица говорит: ага, с таким большим кофром. Краб говорит: иди, я сама приду; значит, там? – Там. Птица пошёл в кафе, а Краб приковылял следом, сама заплатила за кофе. И ещё в кафе пришла Красивая Одинокая Женщина. Она видела с другой стороны улицы, как говорили птица и краб. Её дыханье остановилось, её мир остановился – всё сосредоточилось на этой картинке. Одинокие красивые женщины… у них есть кошки, у них могут быть дети, у них бывают и деньги – потому что они во всём полагаются на себя. У них нет чего-то… этого… самого главного. У них иногда нет мира. И вот, она последнюю неделю всё искала свой мир. И тут она вдруг увидела Фрагмент, который её притянул. Она явилась в кафе, села в сторонке и стала ждать. Птица играл, а Краб и Женщина наблюдали. Но Женщина скоро отвлеклась от музыканта. Она смотрела на Кошку. Кошке в этот день было кисло. Ему всё заслонила беда, он ничего не видел из-за беды. И во рту настырный вкус кофе без сахара. А всей-то беды: разлука, бедность и неприкаянность… Беспечному Птице всегда всё ничего, точнее, ему всегда джаз, и он клюёт свои крошки; а мир Кошки построен на женщинах (фу!), то есть, если у кошки нет женщины, это – бесприютная кошка. И Кошке совсем не нравился в этот вечер Птица с его трелями, и Кошка взял свою, наверно, сотую, постылую чашку и удалился на улицу. А Птица вышел следом, и следом же явились две женщины. Кошка сказал: почему ты играешь такое говно? умножаешь пошлость. Птица сыграл для Кошки, и это было Оно; это было то самое, чего они ждали все четверо в этот вечер. И Кошка спросил: почему ты не играл это раньше? – а Птица сказал: теперь.
Птица говорит: у каждого в жизни есть свои традиционные темы, каноны, они всё повторяются и повторяются, с минимальными вариациями; главное, что мы живём их, жуём вновь и вновь… это то, что мы слушаем постоянно. И вот я играю темы – в них даже не нужно импровизации, и не важно, я ли их сочинил, или Гершвин, или Дюк Эллингтон. Это каноны. Вообще же джаз подобен прогулке внимания. Ты замечаешь чувства, впечатления, мысли, они проходят через тебя – а ты идёшь себе в тишине, плывёшь в тишине… если ты соотнесён с неким инструментом, с некой гармонией, ты можешь это всё – этот поток – выражать… в этот вечер я играл Кошку.
Кошка живёт в этом спонтанном джазе, его быт – это блюз. Но Кошка почти безысходен, потому что ему нужно играть на женщине, на её теле, тереться шёрсткой, мурлыкать, царапаться… А женщины нет. А вот Птица, если он не будет играть, будет себе жить и жить в своём лёгком свинге внимания. «Когда музыкант совершенен, он отбрасывает ситар».
***
Чувствую себя кенгуру или каким-то ещё невзаправдашним зверем, созданным по прихоти бога, каким-нибудь гиганским ленивцем, спускающимся с дерева раз в три недели, а тут как раз и пантера… каким-нибудь ископаемым дронтом, чем-нибудь из сказки, детской литературы, чем-нибудь, чего нет; чем-нибудь австралийским. Детские персонажи… как они живут в этом мире? в мире, подобном джунглям. Ослик Иа, забредший на крокодиловую плантацию. Я есть, и я не умею здесь жить. Я слишком хорош. Дело не в этом.
Эти детские персонажи, занесённые в неблагополучный мир, те, у кого здесь не получается. Они хотят, чтобы всё было по-человечески. А выходит по-божески. Дело не в том, почему Бог допускает зло. Вопрос, почему Бог жестокий. Зачем бессмысленное страдание? Персонажи из книжек накапливают боль от столкновений с реальностью. Потом они забивают на всё: на реальность, на устроенность, на работу, на быт, на деньги, на здоровье, на нормальную пищу… и живут в своём иллюзорном нездешнем мире, в котором никто никого не обижает, никогда, ни за что, где всегда для хорошего гостя (а к ним не ходят плохие) находится шарлотка и крепкий, сладкий чаёк; кисловатое абрикосовое варенье… Это – дома. А в городе, в городе они сталкиваются с абсолютно чуждым миром, который амбициозно называет себя реальностью.
А вот мы с тобой, моя повзрослевшая на десять лет Маугли, не такие… всё-таки, не такие. И мы ходим к ним в гости, они читают нам стихи, цитируют «Винни-Пуха»… А мы не можем забить на эту реальность. Нам хочется закрыть глаза. Мы – открываем глаза. Мы пока только смотрим на этот мир. Нам грустно. Мы должны жить. Мне хочется, чтобы у меня в кармане всегда была десятка для Винни-Пуха.
***
Нельзя не услышать этот октябрь… он сильным и чёрным ветром несётся за окнами, он ревёт, стучит нашими колокольчиками… Он чёрный и жёлтый. А ещё, октябрь – это то, что называется «дневной свет». Свет ровный, белый, уже холодный… Ты бродишь по парку, чувствуя себя сорокалетним лирическим циником. Думать не о чем. Понимать уже нечего. Понимание не работает. Существует белка, перебегающая через ручей, красные ягоды, чёрные ягоды, рваная вязь листвы. Тело в плаще, существует прогулка. Как тонущий корабль, покинув свой дом, ты идёшь в парки, на улицы, там, где ты сейчас единственно существуешь. Тебе тридцать. Кажется – сорок. Ты знаешь всё. Ничего не знаешь. Образ той женщины накрепко стал связан с болью. Дома слишком много её. Памяти. Больно. Понять её невозможно (есть существа недоступные пониманию, существа, напрочь не философские, неподвластные анализу; их можно только видеть, созерцать целиком). Тебе сейчас нужно уйти от неё. На круги своя. Знать бы, где это – круги своя. Чёрная белка среди деревьев. Попытка дзэн.
***
Мне исполнился 11351 день. Ни много ни мало. День – это жизнь. Бывают дни, связанные по два, которые переходят один в другой; изредка бывают сплошные недели; чаще же каждый день – это отдельная целостность. Существующая однажды. Она рождается утром и к вечеру умирает. А потом снова рождается – но это уже совсем другое целое, похожее, но другое, другой человек и совсем другая история. Я живу один день. Я живу много жизней, одну за другой, каждый день.
Мысли – это события. Многое случается просто в воображении.
Жизнь – это один день, прожитый со скоростью мысли.
«Что бы там ни было, ты отдаёшься полностью потенциалу этого дня, входишь в этот день тотально… и это и есть твоё будущее».
***
Из этого октября, из дневного света, из жёлтой сухой лиственной пены у тротуарной кромки, рождается девочка, взрослая девочка… и так у тебя возникает «другое ты». И вот половину неспешной жизни, половину этого дня, в опустевшем октябре, вы валяетесь в постели, деля свою нежность, никуда не спеша в октябре… стучат за окном ветки. Вечером вы идёте по улице, не торопясь по делам, не отрываясь друг от друга, не спеша покидать… потому что только так вы сейчас существуете, потому что вы уже нашли друг друга – самое главное. «Как нежданно ты появилась. А знаешь, я ведь выносил тебя и родил»…
Ещё один лист, срываясь, издаёт флажолет.
— Сансара Нирвановна! 16 октября
***
Запись в дневнике Зайца:
Стать немного охотником.
***
Кина говорит: он был почти идеальным любовником, он был бы идеальным, если бы не был таким идеальным: он в совершенстве жарил яичницу, ходил, вёл светские беседы, трахался, проявлял внимание ко всем моим нюансам и мельчайшим изменениям настроения, но должно быть что-то ещё, и это что-то можно назвать: душа. Хочется, чтобы рядом с тобой был живой человек, тёплый, а не чуткий прибор-наблюдатель, хочется живого участия, а не пристального механического внимания… Человек тем и отличается от компьютера, что у него разум – не основная часть, не такая значительная… в человеке ещё есть чувства, эмоции, настроения, есть иррациональное, есть тепло… Он хоть бы разбил иногда банку с горчицей, вспылил, чему-нибудь воспротивился… Я читала в одной французской повести: никогда не узнаешь человека, пока он при тебе не скажет: дерьмо… вот и выходит, что живой человек – это тот, в ком, всё-таки, есть дерьмо, что поделаешь.
Эпилог. Вечер
блядь и не говори мизери с новым хитом доктора дауна у меня есть кондом плыть по течению никогда не сдаваться
пожалуйста читайте инструкцию
в рекламном лесном раю резвятся убитые Мальборо лошади
идёт снежок, а я становлюсь мизантропом.
Она показывала ему свои сны.
В каждый момент Вселенная стремится сама собой к наилучшему - для каждого момента, для каждой точки. Это вне сознания - сознание может только следовать за потоком. Возможно, Вселенная вне зла и добра; мы могли бы счесть благом её нейтральность; Вселенная - благо; в каждый момент она стремится к наилучшему разрешению; во Вселенной нет зла. Если приходит пора умирать - это и есть лучшее, что мы можем сделать. Мы не понимаем язык Вселенной - мы живём в сложном и неблагополучном месте её, где низшее и высшее перемешаны; в «среднем» мире, прозрачном для инфернального и духовного; здесь так много всего, и так сложно; микрофизика, макрофизика, антифизика... Но нам и не обязательно понимать. Мы просто знаем, что «сие хорошо», и следуем за формирующимся потоком событий; вселенная говорит с нами на языке происходящего. Это место Вселенной отмечено трагичностью, горечью - и вся трагедия в нашем непонимании и неприятии Дао - подсознательной силы, всегда и во всём устанавливающей диктат абсолютного блага.
Обветшавший, убогий город: низкие облупленные многоэтажки; похожие на немытые консервные банки (на старую обувь) машины; серые люди... так мы и живём, таков мир; здесь каждый несёт, переступая через себя, свой кирпич -что мы строим, может быть, нечто нечеловечное. Мир - это проспект, по которому невидимый поршень толкает автомобили, и всё в мире сосредоточено вокруг проспекта-конвейера продажи и производства того, что можно продать (хорошо идёт отдых). Чтобы просто жить в этом мире, жить просто так, надо так или иначе продавать себя на конвейере. Проспект окружают кварталы, в которых люди, спускающиеся утром в конвейер, проводят купленный ими досуг. Никто не знает, зачем функционирует этот мир. Просто жить? Вероятно, жизнь, которая однажды здесь зародилась, докатилась до такой формы; просто развитие самой жизни, её динамика; жизнь, которая надрывается, чтобы обеспечить и обмануть, задурманить себя... Чужая звезда отстранённо стоит над городом.
Разве люди в кварталах зажигают вечером лампы только затем, чтобы утром убивать себя на конвейере? Да, у них ничего нет, кроме этой жизни, такой... Они вынуждены продавать себя, чтобы жить.
А как же работа дерева, которое растёт, цветёт и засыпает на зиму - весь смысл которого в том, чтобы существовать, быть? - впрочем, и у этих людей нет ничего больше, но дерево просто существует, не делая бессмысленную работу затем, чтобы выпить пива и посмотреть телевизор. Зачем деревья - посланцы другого существования - пришли в город? Чтобы делать из себя стулья? А как же работа звезды, что делает здесь звезда, что она молча вынашивает в своей глубине?
Звезда побывала в тех и в этих гостях, ездила поездом, даже рождала стихи, напожарила, постояла на пепелище —замерла в своей неведомой людям естьности...
Деревья и звёзды, Дао деревьев и звёзд... а город - таков, и нам не переступить через эту таковостъ.
Дерево живёт в городе, а под деревом живёт зверь-отшельник. Он ходит окольными тропами, крадучись, подходит близко к проспекту, принюхивается, бежит проходными дворами, там, где живут те, кто принимает город-конвейер как должное, бежит через кварталы, где живут те, кто смог приспособиться, переступить через себя, изнасиловать дерево, прийти к компромиссу, минует свалку, где живут отбросы города — гоми, отвратные существа, выбегает туда, где небо, дерево и цветок, где чужая звезда... ты живёшь, всё же, под этим миром, ты плоть от плоти его, ты живёшь той же жизнью, и, всё же, тропы твои окольны, усыпаны сизой листвой, которая так остро пахнет; ты топчешь свои тропинки к другим существам... ты встречаешь потерявшихся путников, приводишь к себе на чаёк, стараешься разведать дорогу, но все пути здесь ведут в город, или на конвейер или на свалку, из города можно выйти — но за пределами этого мира нет человеческой жизни, есть только лес и его неведомость... все пути человека — в город; куда бы ты ещё мог привести заблудшего путника, зверь-отшельник? — у тебя есть другой мир? — зверь выворачивает карманы: нету... у меня только город. И субкультура. Зверю-отшельнику подарили денежку, и он идёт покупать себе отруби и банку консервированных жуков.
Приходишь к человеку, который медленен, как пустыня. Шорох пустыни, вечность не спешит, тени ящериц, тени кружащих птиц, белые кости, искрится песок, шумит чайник; медленному человеку в пустыне слышится ритм, с которым сонастроено его сердце. Он поёт монотонную песню, посвящённую бесконечности — чтобы от неё защититься. Однажды его тело обугленной веточкой упадёт на песок, тело съедят обитатели пустыни, а сам человек растает в синеве вечности, прихватив с собой пригоршню желтизны. Пустыня пребудет.
Старая лодочка на песке пустыни, забытая бог весть кем и когда — она ещё ждёт, надеется, что вновь оживёт, двинется по новому кругу замерший мир, придёт ветер, и придут волны, проснётся сила, и новое течение заберёт её и понесёт над песками...
Храм строят снизу, с фундамента, из самой грязи. Я строил храм с крыши, я поставил стены, которые ни на чём не держались — и весь этот дом без корней рухнул в пыль, осталась одна стена, единственная, связавшая небо и землю... успею ли я вновь обрести небо и корни и соединить их сводами Дома? Но лучше кончиться, когда ты строишь храм, даже когда ты плачешь в пыли, чем когда ты сидишь в замешательстве и рассеянии.
Вечер. Сумерки жизни. Уже видишь объём отпущенного тебе воздуха, объём оставшегося пространства, уже видишь ступеньки и светящуюся табличку: ЕХ1Т... уже знаешь, как ограничено твоё время, видишь его на своих ладонях... ещё хочется дышать этим вечерним воздухом, вдыхать запах тёмной земли и жилых дворов, поднимать голову к небу... луна падает в нагую комнату, лишь слегка притушёванную вещами; лунный свет и фактура комнаты. Возвращение яркости: на жёлтом столе чёрный подсвечник роняет округлую тень. Во дворах вечером зажигают лампы, ты перешагиваешь через желтоватые корни в синей грязи; деревья голые, сирые; тут и там - пятна прошлой травы, кое-где на кустах -несколько зелёных листьев; ноябрь, и на дереве - кислые яблоки.
Разминовение с этим миром, таким, близкое расставание с миром, когда становитесь не нужны друг другу... я засыпаю, предчувствуя скорую большую разлуку, надеясь, что ночь завершится новым утром, новой близостью, возвращением; новой влюблённостью в этот мир... Ноябрь
На полях
(письмо)
Начало декабря ясное, и я, после "мёртвого", ушедшего неизвестно
на что понедельника, сидел и смотрел целыми днями на залитое солнцем
окно. На голой земле — ворона и зелёное яблоко. Ворона торжественно
подходит к яблоку и клюёт — яблоко катится, а ворона уходит. Событий,
впечатлений, идей — мало, рассказывать не о чем. Пребываю в
созерцании, и пока всё глубже вхожу... всё, что думалось, отошло про
запас. Житейская неразрешённость, проекты студии... я становлюсь медленным,
спокойным, мягким, даже инертным — и плохо представляю
себя как лидера. Во всяком случае, думаю мало о чём, просто так в
недеянии пребываю. В пятницу пошёл снег; щенок наш радуется — никак
в толк не возьмёт, что оно такое. Сейчас подтаяло, и хрустит под ногами.
Есть образ "работы" — лестница, и надо строить ступени. (Как это может
выразиться в жизни?) Но даже спускаясь по лестнице своей жизни, я
выхожу на свет (на набережную, где солнце). Маленький круг любви
становится всё сильнее. Чувствуя завершённость на данный этап:
что было — то было, что есть — то есть, что будет — то будет .—
я говорю: хорошая жизнь; это хорошо (и хорошо было).
Но нет, шалишь: это завершилась половина, может быть, жизни.
А что дальше, и что теперь? — и какова концепция?
Кажется, что после "всего этого" можно просто жить, просто быть, забив
на концепции — жить свой дзэн — а другой половине кажется, что без
концепции ничего не завертится и не разрешится. Пока я как раз "просто
быть". Видений особых не видно.
Из недописанной книги
… «Младшенькие» – это Антон и Пэгги, двое юных бездельников, шалопутов, интеллигентов и мелких демонов. Однажды они забрели на собрание христиан. Святой отец говорил: «…Святые великомученики христианской церкви», — и Пэгги спросила потихоньку Антона: за что она их замучила? – Кто? – Церковь, дурак! Она их замучила? – Пэгги его ущипнула. – Нелогично, — ответил, щипая Пэгги, Антон. – Церковь хорошая, и мученики хорошие. – Так и бывает, — сказала Пэгги, философски кусая ноготь, — так и бывает. А за что она их замучила? – Пэгги, — Антону всё трудней не смеяться, — Они были её, а замучили их плохие люди еретики. – Филистимляне, — проявила эрудицию Пэгги. – Мы – филистимляне? – Пэгги, — Антон начал смеяться. – мы не можем быть филистимляне: по логике, мы, во-первых, хорошие, во-вторых, мы никого не мучаем. – Тогда мы, наверно, мученики, — сказала Пэгги, — ты очень мучаешься? – Антон едва сдерживает хохот. – Ах, так! – завопила Пэгги. – ты не мучаешься, я не мучаюсь – тогда кто мы такие?! – Святой отец спросил: молодые люди, Вы что здесь делаете? – Мы обсуждаем догмат ,— серьёзно ответил Антон. – А я проповедую. Дайте мне делать моё дело или идите за дверь. Они вышли за дверь. Христианские догматы не обсуждаются. Антон рассказывает эту историю в жанре «Проделки Пэгги», а Пэгги в жанре «Толпа христиан растерзывает взглядами двоих филистимлян».
Однажды Антон, зависнув в гостях, позвонил домой и попросил: позовите меня, пажалуста, — на что Пэгги ответила: это я…
— Оставьте эти шутки, Антон, — сказала Пэгги, — для них существует поручик Ржевский. Пошлость – не Ваше кредо. Вы порочите светлый образ нашего офицера и портите весь патрет.
— Слушаюсь, поручик.
— Вот именно! Пошлить буду я.
— Труд сделал из обезьяны человека. А лень сделала человека божественным…
— Скотом, — добавила Пэгги.
Тост:«Чтоб голова жить не мешала!»
Узелок (подражание Лэйнгу)
Джек думает, что Джил думает, что Джек думает,
что Джил должна быть хорошей, ПОТОМУ ЧТО
(Джек думает, что) Джил думает, что Джек думает,
что Джил очень хорошая. Джек думает,
что Джил не хочет быть такой слишком хорошей,
как Джек думает, что Джил думает, что Джек думает,
какая она хорошая. Джил нехорошая.
Джек думает, что Джил хорошая, когда она нехорошая.
Джил хорошая нехорошая и хорошая хорошая.
Джек думает, что Джил думает, что Джек нехороший.
Джек не старается быть хорошим.
Джеку безразлично, какова Джил,
потому что Джил ему нравится
(Джил хорошая).
Радикальное
1. Как Пустовойтов решил на женщин не обижаться
Решил, значит, Пустовойтов на тёток обидеться, чтобы тётки его утешали. Думает: вот покроешься коркой, будешь сидеть ждать, пока кто-то придёт корочку ворошить, сердце оттапливать, рану зализывать – а вдруг не придёт? – так и будешь сидеть заскорузлый. Нет, думает, лучше не обижаться – себе дороже.
2. Пустовойтов собрался жить (аудитория хмыкает). Думает: вот в понедельник новая жизнь начнётся. Проходят недели, а понедельник не наступает. Тогда Пустовойтов говорит однажды в субботу: всё – понедельник! – поехали!
3. чуть позже
Пришла к одному митьку незнакомая герла в гости. И не уходит: день, два… через три недели митёк очень занервничал. Дык ёлы палы, говорит, здравствуй, сестра! – ну дык, и до свидания? – а она: нет, теперь ты как честный человек обязан на мне жениться. Опаньки! Он просит: куда нам таким жениться? А она, хоть ты тресни.
Женился, и ничего.
4. Орехи падали в нутро
темно там, влажно и метро
На полях
Маркиза сказала: учись носить манжеты. Манжеты много говорят о мужчине. Мужчина, умеющий носить кружева и шелка, куда интереснее. – Можно быть самородком в лохмотьях и скотом в кружевах. – Самородок в шелках куда интереснее.
__
Электронная переписка
— Скажите, дорогой кузен, возможен ли, по-Вашему, лёгкий флирт между двоюродными? – Да хоть троюродными. – Тем лучше. По-моему, флирт – это особая миссия кузин, вообще. А в каком мы с Вами родстве, уточните. – В незначительном. Или наоборот. – А по какой линии? – Дорогая, это запил. Завтра в шесть встречаемся у фонтана. – Завтра не могу. Несвободна. – Когда? – Как только, так сразу. Я свистну. — О-кей.
Я остаюсь даосом, и это не делает меня богатым по-прежнему.
Старая Слива Из Сада Дзэн,
Период Жёсткой Лежанки.
(затхлый монах, думая, что занят цигун, встал в позу дерева)
Ученическая Тетрадь (Пролог)
1.
Бабушка Рита угасла в апреле. Деревья в белом, розовом и зелёном, промытое небо, а она выходила на улицу в чёрном, садилась, сложив сухие узловатые руки, на треснувшую скамью – и ждала; впрочем, не ждала, а была; была как строфа какого-нибудь испанца, записанная крупными чёрными литерами прямо на воздухе; как бесконечная песнь, исполняемая гортанно, пронзительным криком, всё повторяя и повторяя несколько строк; бабушка Рита молчала, и тем явственней ощущалось присутствие музыки, тем чётче читалась строфа о страсти, пережившей себя и превратившейся в отрешённость; безмолвная бабушка была давно чужда всему явному; всё осязаемей вокруг неё чудился аромат догорающего огня и пепла. Смерть оборвала последние звонкие нити. Была ли печаль? Кто знает, что покойная спокойная бабушка видела, глядя в себя – в те земли, в которые скоро пора уходить; на лице провидицы не отражалось тревоги. Однажды у неё закружилась голова, она упала на улице, к ней сбежались – но то, что было бабушкой Ритой, уже ушло, оставив сухое одетое чёрным тело – последний знак препинания. Катрена прервалась, а в воздухе ещё долго кричал сорвавшийся последний аккорд. Мы схоронили то, что осталось от бабушки, помянули её пирогами. Её мало кто знал, всего несколько человек хранят о ней память, и она уходит всё дальше, хотя говорят, что никто и ничто не исчезает прежде, чем через три года после кончины.
Пишут так: наискось – широкую проталину чёрной земли и чёрные изогнутые силуэты деревьев, а весь белый нетронутый фон, весь лист – это снег. Когда подтает, земля светлая (мокрый песок), а стволы деревьев красновато-зелёные.
Зима, а мне хочется тебе подарить нарциссы. Рисую нарциссы.
Слово, бывшее вначале – имя Бога, и оно же – имя для мира. Первый же иероглиф, который возник в мироздании (бывший самим мирозданием), очертил пространство вокруг себя и тем самым задал всё, что есть он, и всё, что не он; утвердил город себя и задал всё, что вне города; так первыми возникли Я и Другой, и в их отношении возник Третий, их соединивший в себя (первый был знаком, второй – фоном, третий был целостным восприятием графики). Так первый лист завершился – и тем самым задано всё вне его и отношения первого листа со вторым, который ещё не написан.
Любое высказывание, очерчивая себя, порождает свою полярность; категоричность вызывает протест; в утверждении деликатности существует возможность грубости; поэтому лучшие вещи не декларируются.
(А кто-то должен набраться смелости заявить о себе).
А нам на свитках Того, Кто пишет иероглифы наших жизней, предпослано бесчисленно знаков, крупных и мелких, горных пейзажей, городов и мелодий; все несметные поколения оставили свои записи в наших отчествах; нам предпосланы чёрные и красные темы периода самоутверждения пролетариев; и наши жизни – в громадной веренице всех написанных свитков; наши жизни продолжаются в бесконечной череде знаков; между тем, Он кончает один свиток и начинает новый, перенося на него последнюю строку предыдущего.
Он пишет тему: смерть, — и ниже: бабушка Рита, — и ниже: имена родственнников и тех, кто видел её в последние дни на скамейке; и записывает её строфу; записывает исполненный нами канон похорон – и переносит на новый свиток знак памяти.
Он пишет крупно: разлука, любовь – и ниже – наши имена и имена тех, кого это касается косвенно, под каждым именем в несколько знаков определяет характер, располагает иероглифы чувств, обстоятельств – и мы уже исполняем вживую драму, создавая и утверждая некий знак – единственный, которого не было прежде; и Он ставит его на новом листе рядом со знаком памяти. Эти знаки – исток, что они порождают, что дальше?
Я стою в конце старого свитка, смотрю за грань – туда, куда глядела бабушка Рита – я вижу, как здесь, на листе, где определено прошлое (а как много, безмерно много всего вне текста), как здесь исчезают мои следы и стихают последние отголоски – и вижу разрыв – и оставаясь здесь, на тонущем корабле, на краю, взявшись за поручень – я вижу, как на новом листе другой я вздыхает, встаёт, делает шаг, ещё шаг, проживая свои первые строки; его будущее лишь только предпослано; я вижу, как на новом листе рядом с моим пишется твоё имя…
2.
Мы гуляем в больничном садике; среди рыхлого снега дремлют деревья; красная кирпичная стена смотрит во двор всем своим громадным слепым щербатым лицом; вороны – целая стая – терзают полбуханки белого хлеба; сырость, тишина и слабость, как перед выздоровлением; подруга любит это место, и для меня сейчас оно – самое то; так тихо, что, когда подруга чиркает спичкой, вороны отлетают подальше, топчутся, косясь на нас и оставленный хлеб.
( — Кошки не курят. – А лягушки? – Навряд ли. – Была б я лягушкой, обязательно бы курила. – Зачем? – Хочется.)
Подруга замотана до ушей в старый шарф; светлая короткая стрижка; она поднимает голову и говорит:
— Са-мо-лё-тик.
Мы сидим на спинке большой скамьи. Подруга – это подруга; на лбу у неё написано: поговори со мной – и – out of sex – и от этого сейчас только спокойнее; никаких посягательств; когда выздоравливаешь, всплески эмоций излишни. Давно не виделись, она рассказывает о себе мало (зачем тебе знать всю правду?) – как
жила с Архонтом, как устала зализывать его раны, как ходила по прокопчённым подъездам, собирая какие-то подписи (за что только не платят деньги – а вот за бесценное как раз и не платят; я не говорю о голове мёртвой кошки, я говорю о вполне живой беспородной кошаке, которой никому не придёт в голову платить содержание за то, что она гуляет сама по себе; честно, если бы мне нужны были только молоко и тепло, да иногда подобрать колбасы – была бы я кошкой; а то ведь, если живёшь, как кошка, гуляешь, спишь, однажды понимаешь, что тебе что-то не хватает всё больше и больше, что ты в недостатке и дефиците; почему человеку нужно гораздо больше, чем кошке, и даже вопрос человеческой ласки, как ни крути, утыкается в деньги; кошка забирается на чердак и, задрав голову, испускает искренний душераздирающий вопль – такой настоящий – нипочему, ниочём – просто вся кошачья натура до глубин возопила – и, заметь, совершенно бесплатно; что это, бэрримор? – да так, сэр, просто соседкин блюз; а вот если ты выходишь орать на сцену – тебе аплодируют; ты это круто сыграл, я в шоке; а вот в жизни гамлет невыносим; одно дело – внимать профи-актёру, который знает, как кричать и шептать (о ужас!) – другое дело – жить с трагиком или, не дай Бог, трагиком быть; знаешь, чем жизнь отличается от искусства? – жизнь не подчинена нормам эстетики, и ещё – жизнь не знает измеренья условности; в театре есть задник, и актёр, задушив дездемону, знает, что выйдет с нею на бис, на прощанье она его чмокнет в щёку: до завтра, — а завтра он её снова задушит; искусство, что ни говори, понарошке, а жизнь взаправду; и для актрисы правда то, что у сына меняются зубы, папа в больнице и новую юбку купила в секонде; в жи