Область ограничений и область послаблений
Японская мораль постоянно требует от человека огромного самопожертвования ради выполнения долга признательности и долга чести. Логично было бы предположить, что та же мораль насаждает аскетическую строгость нравов, считая грехом физические удовольствия, плотские наслаждения. Именно такую позицию, кстати говоря, занимает в данном вопросе буддизм.
Поэтому вдвойне неожидан факт, что японцы не только терпимо, но даже благожелательно относятся ко всему тому, что христианская мораль называет человеческими слабостями. Хотя Япония — буддийская страна, ее жизненная практика вступает здесь в резкое противоречие с учением Будды.
Воздержанность, строгий вкус, умение довольствоваться малым вовсе не означают, что японцам присущ аскетизм. На них давит тяжкое бремя моральных обязанностей. Их связывают по рукам и ногам путы бесчисленных правил поведения. Но наряду с жесткими ограничениями японский образ жизни сохраняет и лазейки, которые ведут к распущенности нравов. Японская мораль лишь подчеркивает, что плотским наслаждениям следует отводить подобающее, причем второстепенное, место.
Двойственность японской натуры проявляется в контрасте между суровым, бескомпромиссным подавлением личных порывов во имя долга и поразительной терпимостью к человеческим слабостям, на которые японцы смотрят скорее как на человеческие радости.
Драматизм жизни для японцев в том и состоит, что физические удовольствия сами по себе не заслуживают осуждения, не составляют греха, но человек в определенных случаях вынужден сам отказываться от них ради чего-то более важного.
Излюбленный афоризм американцев о том, что людьми прежде всего движет стремление к счастью, представляется японцам аморальным. Счастье, на их взгляд, — это лишь приятный момент отдыха, как бы перекур на пашне, но никак не движущая сила и не цель жизни.
«Избегай излюбленных удовольствий, обращайся к неприятным обязанностям» — эта строка, завершавшая когда-то сто законов Иеясу[2], доныне живет как пословица. Сила воли, способность ради высшего долга отвернуться от наслаждений, которые вовсе не считаются злом, — вот что японцы почитают добродетелью.
В противоречивом сочетании требовательности и терпимости опять-таки проявляется идея подобающего места. Жизнь разграничена на круг обязанностей и круг удовольствий, на область главную и область второстепенную, в каждой из которых действуют свои мерки, свои нормы поведения.
При всем том, что японскому образу жизни присуще суровое подавление личных порывов, секс в этой стране никогда не осуждался ни религией, ни моралью. Японцы никогда не смотрели на секс как на некое социальное зло, никогда не отождествляли его с понятием греха, не видели необходимости окружать его завесой тайны, скрывать от посторонних глаз как нечто предосудительное.
Японец как бы ограждает в своей жизни область, которая принадлежит семье и составляет круг его главных обязанностей, от развлечений на стороне — области тоже легальной, но второстепенной.
Жена японского служащего привыкла к тому, что, как правило, видит мужа лишь два-три вечера в неделю. Хотя в Токио насчитывается восемьдесят тысяч баров и обойти их все (по вечеру на каждый) можно лишь за 219 лет, порой начинает казаться, что многие дельцы одержимы именно этой идеей.
Жены безропотно терпят подобные отлучки. Существует выражение: «Вернуться домой на тройке», весьма своеобразно введшее русское слово в японский обиход. Приведенная фраза означает, что пьяный глава семейства вваливается в дверь среди ночи, поддерживаемый под руки двумя девицами из бара. Жена обязана в таком случае пригласить спутниц в дом, угостить их чаем, осведомиться, рассчитался ли муж по всем счетам, и с благодарностью проводить их.
Не забавы мужа на стороне, а проявление ревности жены — вот что в глазах японцев выглядит аморальным. (Терпимость к такого рода похождением касается, впрочем, лишь женатых мужчин, но отнюдь не распространяется на замужних женщин.)
При этом необходимо подчеркнуть, что восточные традиции многоженства не имели широкого распространения в Японии. Даже система наложниц, процветавшая в феодальном Китае, не оказалась в числе других привившихся оттуда заимствований. (Хотя по законам Иеясу наложница допускалась как особая привилегия высшего сословия, вовсе запрещенная для простолюдинов, — мораль в целом смотрела на это отрицательно.)
С точки зрения японца ввести любовницу в семью — значило бы нарушить границы двух областей жизни, которые всегда должны быть изолированы друг от друга; нанести ущерб главному ради второстепенного; короче говоря, нарушить заповедь «всему свое место».
Итак, японская мораль весьма снисходительна к человеческим слабостям. Считая их чем-то естественным, она отводит им хотя и второстепенное, но вполне узаконенное место в жизни. Это никак не вяжется с укоренившимся на Западе взглядом относительно духа и плоти как враждующих в человеке силах, первая из которых олицетворяет добро, а вторая — зло.
Двойственность человеческой натуры японцы толкуют по-иному. Они считают, что у всякой души есть как бы две стороны: мягкая и жесткая, подобно тому как одна и та же рука может разить врага и ласкать ребенка. Нельзя ценить лишь душевную мягкость, порицая жесткость, или наоборот. К жизни надо всякий раз обращаться именно той стороной души, какой надлежит.
Поскольку японцы не видят в людской натуре противоборства духа и плоти, им также не присуще смотреть на жизнь лишь как на столкновение добра и зла.
Западная цивилизация с детских сказок приучает людей к тому, что в конце концов всякое добро вознаграждается. Именно из-за отсутствия подобных концовок многие произведения японской литературы кажутся иностранцам незавершенными. Японцев же куда больше, чем формула «порок наказан, добродетель вознаграждена», волнует в искусстве тема человека, который жертвует чем-то дорогим ради чего-то более важного. Поэтому излюбленный сюжет у них — столкновение долга признательности с долгом чести или верности государству с верностью семье. Счастливые концовки в таких случаях вовсе не обязательны, а трагические воспринимаются как светлые, ибо утверждают силу воли людей, которые выполняют свой долг любой ценой.
Когда после капитуляции американцы конфисковали японские фильмы военных лет, представители оккупационных властей с удивлением отмечали, что им никогда не доводилось видеть более явной антивоенной пропаганды. Эти картины редко заканчивались чествованием победителей. Упор в них делался не на парадную сторону войны, а на ее тяготы: изнурительность маршей, окопную грязь, слепой случай, от которого зависит солдатская жизнь в бою. Они куда чаще показывали семьи, только что получившие с фронта весть о гибели кормильца, чем выздоровление раненых воинов.
Это было полной противоположностью батальным лентам Голливуда. Но именно фильмы, превозносившие меру солдатского самопожертвования, лучше всего служили тогда интересам милитаристской клики. Создатели их хорошо знали это.
Нечто подобное ощущаешь сейчас у телевизионного экрана. Порой кажется, что многосерийные бытовые драмы задуманы как протест против закостенелого семейного уклада, как призыв жить, повинуясь голосу сердца. Японцы же отнюдь не обязательно воспринимают эти фильмы именно так.
Вот типичный сюжет. Родители требуют, чтобы сын разошелся с невесткой, которая пришлась им не по нраву. И сын вынужден сделать это, хотя любит свою жену. Сила его характера проявляется, на взгляд японцев, не в том, чтобы воспротивиться родительской воле, а в том, чтобы смириться с нею.
Итак, есть время, когда человек руководствуется обязанностями, когда над ним довлеют ограничения; и есть время, когда наступает черед удовольствий, когда можно свернуть в область послаблений. Но там, где эти две стороны жизни вступают в противоречие, выбор бывает лишь один: человек должен поступать не так, как ему хочется, а так, как в его положении надлежит.
Деление жизни на область ограничений и область послаблений, где действуют разные законы, объясняет присущую японцам склонность к «зигзагу». Народ этот на редкость непритязателен ко всему, что касается повседневных, будничных нужд, но может быть безудержно расточительным, когда речь идет о каких-то праздниках или торжественных случаях.
Обычай осуждать сверхмерное потребление доныне сохранился у японцев. Но требование умеренности касается лишь будней. Быть скаредным, прижимистым, даже разумно расчетливым в таких случаях, как, например, свадьба или похороны, так же аморально, как быть невоздержанным в повседневном быту.
Японцы употребляют крепкие напитки; многие из них, а особенно простой народ, даже любят их и часто, по праздникам, напиваются допьяна; но со всем тем склонность к сему пороку не столь велика между ними, как между многими европейскими народами; быть пьяным днем почитается у них величайшим бесчестием даже между простолюдинами; и потому пристрастные к вину напиваются вечером, после всех работ и занятий, и притом пьют понемногу, разговаривая между собой дружески, а не так, как у нас простой народ делает: «тяпнул вдруг, да и с ног долой».
Из пороков сластолюбие, кажется, сильнее всех владычествует над японцами. Хотя они не могут иметь более одной законной жены, но вправе содержать любовниц, и сим правом все люди с достатком не упускают пользоваться, часто даже чрез меру.
«Записки капитана В. М. Головнина в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах».
Японцы быстро напиваются, но зато так же быстро трезвеют. Похоже, что они упражняют силу воли умением то целиком распускать, то вновь натягивать вожжи. В компании японцев иностранец чувствует себя на первых порах слишком трезвым: ему кажется, что собутыльники вот-вот свалятся под стол. Зато потом он не может сразу взять себя в руки, как остальные.
Д. Инрайт, Мир росы. Лондон, 1954.
Японцы — загадка нашего века, это самый непостижимый, самый парадоксальный из народов. Вместе с их внешним окружением они столь живописны, театральны и артистичны, что временами кажутся нацией позеров; весь их мир — как бы сцена, на которой они играют. Легкомысленный, поверхностный, фантастичный народ, думающий лишь о том, чтобы понравиться, произвести эффект. Здесь невозможны обобщения, ибо они столь различны и противоречивы, столь непохожи на все другие азиатские народы, что всякие аналогии отпадают. Это натуры самые чуткие, живые, артистичные и в то же время самые невозмутимые, тупые, примитивные; самые рассудочные, глубокие, совестливые и самые непрактичные, поверхностные, безразличные; самые сдержанные, молчаливые, чопорные и самые эксцентричные, болтливые, игривые. В то время как история объявляет их агрессивными, жестокими, мстительными, опыт показывает их покладистыми, добрыми, мягкими. В те самые времена, когда складывалась изысканная утонченность чайного обряда, проявляли ни с чем не сравнимую жестокость. Те самые люди, которые провели половину жизни в отрешенном созерцании, в сочинении стихов и в наслаждении искусством, посвятили другую половину разрубанию своих врагов на куски и любованию обрядом харакири.
Элиза Скидмор, Дни рикши в Японии, Лондон, 1891.
Корни двойственности
Нам кажется естественным, что самое сильное дисциплинирующее воздействие на человека оказывают в детские и юные годы, а затем ему предоставляется все больше личной инициативы. Японец же именно в среднем возрасте меньше всего хозяин сам себе. Но, как ни странно, к этому его приучают подчеркнутой, даже чрезмерной свободой в ранние годы жизни.
Многих иностранцев поражает, что японские дети вроде бы никогда не плачут. Кое-кто даже относит это за счет знаменитой японской вежливости, проявляющейся чуть ли не с младенчества.
Причина тут, разумеется, иная. Малыш плачет, когда ему хочется пить или есть, когда он испытывает какие-то неудобства или оставлен без присмотра и, наконец, когда его к чему-то принуждают. Японская система воспитания стремится избегать всего этого.
Первые два года младенец как бы остается частью тела матери, которая целыми днями носит его привязанным за спиной, по ночам кладет его спать рядом с собой и дает ему грудь в любой момент, как только он этого пожелает. Даже когда малыш начинает ходить, его почти не спускают с рук, не пытаются приучать его к какому-то распорядку, как-то ограничивать его порывы. От матери, бабушки, сестер, которые постоянно возятся с ним, он слышит лишь предостережения: «опасно», «грязно», «плохо». И эти три слова входят в его сознание как нечто однозначное.
Короче говоря, детей в Японии, с нашей точки зрения, неимоверно балуют. Можно сказать, им просто стараются не давать повода плакать. Им, особенно мальчикам, почти никогда ничего не запрещают. До школьных лет ребенок делает все, что ему заблагорассудится. Прямо-таки с молоком матери впитывает он уверенность, что его самолюбия не заденут даже родители.
Японцы умудряются совершенно не реагировать на плохое поведение детей, словно бы не замечая его. Пятилетний карапуз, которому наскучило дожидаться мать в парикмахерской, может раскрыть банки с кремами, вымазать ими зеркало или собственную физиономию, причем ни мастер, ни сидящие рядом женщины, ни даже мать не скажут ему ни единого слова.
В разгар международного конкурса исполнительниц партии Чио-Чио-Сан несколько таких малышей затеяли возню в проходе перед самой сценой, а потом, надувая щеки, принялись подражать певицам, — в переполненном зале никто даже глазом не повел.
Воспитание японского ребенка начинается с приема, который можно было бы назвать угрозой отчуждения. «Если ты будешь вести себя неподобающим образом, все станут над тобой смеяться, все отвернутся от тебя» — вот типичный пример родительских поучений.
Боязнь быть осмеянным, униженным, отлученным от родни или общины с ранних лет западает в душу японца. Поскольку образ его жизни почти не оставляет места для каких-то личных дел, скрытых от окружающих, и поскольку даже характер японского дома таков, что человек все время живет на глазах других, — угроза отчуждения действует серьезно.
Школьные годы — это период, когда детская натура познает первые ограничения. В ребенке воспитывают осмотрительность: его приучают остерегаться положений, при которых он сам или кто-либо другой может «потерять лицо».
Ребенок начинает подавлять в себе порывы, которые прежде выражал свободно, — не потому, что видит теперь в них некое зло, а потому, что они становятся неподобающими.
Однако полная свобода, которой японец пользуется в раннем детстве, оставляет неизгладимый след на его жизненной философии. Именно воспоминания о беззаботных днях, когда было неведомо чувство стыда, и порождают взгляд на жизнь как на область ограничений и область послаблений; порождают необъяснимую на первый взгляд противоречивость японского характера.
Вот почему японцы столь снисходительны к человеческим слабостям, будучи чрезвычайно требовательными к себе при выполнении многочисленных моральных обязательств. Всякий раз, когда они сворачивают с главной жизненной колеи в «область послаблений», свободную от жестких предписаний и норм, они как бы возвращаются к дням своего детства.
Античная цивилизация Запада совершенствовала человека, подавляя в нем животные инстинкты и возвеличивая духовное начало. Что же касается японцев, то они и в своей этике всегда следовали тому же принципу, что и в эстетике: сохранять первородную сущность материала. Японская мораль не ставит целью переделать человека заново, а стремится лишь обуздать его сетью правил подобающего поведения.
Инстинктивные склонности и порывы остаются в неизменности, лишь связанные до поры до времени этой сетью. Отсюда противоречивость и даже взрывчатость японской натуры.
С тех пор как Япония открыла свои двери перед внешним миром, вряд ли был еще какой-нибудь народ, при описании характера которого столько раз повторялись бы слова: «Но так же…»
Когда серьезный наблюдатель пишет о людях какого-либо народа и говорит, что они несравненно учтивы, вряд ли он станет добавлять: «Но так же дерзки и навязчивы». Когда он говорит, что эти люди чрезвычайно неподатливы, он не присовокупит: «Но так же восприимчивы ко всему новому». Когда он говорит, что люди эти послушны, он не станет тут же объяснять, почему их нельзя подталкивать. Когда он говорит, что эти люди преданны и великодушны, он не предостережет: «Но так же коварны и подозрительны». Когда он говорит, что эти люди поистине храбры, он не станет расписывать их робость. Когда он ведет речь о людях, которые охотно отдаются изучению всего, что приходит с Запада, он не станет также подчеркивать их непоколебимый консерватизм. Когда он пишет книгу о народе, который поклоняется красоте, славит актеров, художников и возводит в ранг искусства выращивание хризантем, такая книга обычно не требует приложения, посвященного культу меча и непререкаемому престижу, который принадлежит воинам.
Все эти противоречия составляют, однако, начало и конец книг о Японии, все они действительно существуют. Как меч, так и хризантема являются частью картины. Японцы в одно и то же время напористы и сдержанны; воинственны и эстетичны; дерзки и вежливы; неподатливы и восприимчивы; послушны и непокорны; преданны и коварны; отважны и робки; консервативны и жадны до нового.
Рут Бенедикт, Хризантема и меч. Нью-Йорк, 1946.
Культ поклонов и извинений
Если сравнивать разные народы или разные эпохи по их приверженности к этикету, то меркой здесь может служить энергия, которую люди затрачивают на взаимные приветствия. На Западе, например, после средних веков показатель этот неуклонно уменьшается. Были времена, когда людям приходилось совершать при встрече чуть ли не целый ритуальный танец. Потом от церемоннейшего поклона с расшаркиванием остался лишь обычай обнажать голову, который, в свою очередь, свелся до условного прикосновения рукой к шляпе и, наконец, просто до кивка.
Не удивительно, что на подобном фоне учтивость современных японцев выглядит как экзотика. Легкий кивок, который остался в нашем быту единственным напоминанием о давно отживших поклонах, в Японии распространен так, словно он заменяет собой знаки препинания. Собеседники то и дело кивают друг другу, даже когда разговаривают по телефону, хотя видеоэкран еще только начинает входить в быт.
Уже говорилось, что, встретив знакомого, японец способен замереть, согнувшись пополам, даже посреди улицы.
Но еще больше поражает приезжего поклон, которым его встречает хозяйка японского дома или гостиницы. Женщина опускается на колени, кладет руки на пол перед собой и затем прижимается к ним лбом, то есть буквально простирается ниц перед гостем.
У порога гостя встречает лишь хозяйка, а обмен приветствиями с хозяином совершается уже в комнате, после того как посетитель снял обувь и уселся на татами в необходимой для поклонов позе. Хозяин помещается напротив и ведет беседу, хозяйка молчаливо выполняет роль служанки, а все остальные члены семьи в знак почтения вообще не показываются на глаза.
Правила поведения в японском жилище слишком сложны, чтобы их можно было освоить сразу. Главное поначалу — ни на что не наступать, ни через что не перешагивать и садиться где укажут. Существуют предписанные позы для сидения на татами. Самая церемонная из них — опустившись на колени, усесться на собственные пятки. В таком же положении совершаются поклоны. Надо лишь иметь в виду, что кланяться, сидя на подушке, которою обычно предлагают гостю, неучтиво — сначала надо переместиться на пол. Бывает, что в комнате беседуют десять человек. Но стоит появиться одиннадцатому, как все они, словно крабы с камней, тут же сползают с подушек.
Сидеть скрестив ноги считается у японцев развязной позой, а уж вытягивать их в сторону собеседника — верх неприличия. Поэтому провести в японской комнате несколько часов для иностранца с непривычки сущее мучение. У него тут же затекают ноги, начинает ломить поясницу, появляется желание привалиться к стене или лечь.
Многократно пытался я поселиться на несколько дней в японской семье, чтобы непосредственно вникнуть в ее быт. Но этикет всякий раз отгораживал меня от семейных будней словно ширмой. Меня держали в почетном одиночестве, будто гостиничного постояльца. Хозяйка приносила на подносе завтрак, обед и ужин. Хозяин заходил по вечерам обменяться парой вежливых фраз и выпить сакэ. Но посадить меня за общий стол с детьми и домочадцами, сделать меня участником общих разговоров им представлялось совершенно недопустимыми нарушениями правил гостеприимства.
При всем обновлении форм жизни домашний очаг по-прежнему остается у японцев крепостью старого этикета. Не говоря уже о семейных торжествах, даже в будни рассадка за столом следует незыблемому порядку. Каждого, кто уходит из дому или возвращается, принято хором приветствовать возгласами: «Счастливого пути!» или «Добро пожаловать!» Мне часто доводилось видеть, как японцы встречают в Токийском аэропорту родственников, возвращающихся из далеких заграничных поездок. Когда муж сходит с самолета, жена приветствует его глубоким поклоном. Никакие объятия или поцелуи на людях немыслимы. Муж отвечает жене кивком, гладит по голове сына или дочь и почтительнейше склоняется перед родителями, если те соблаговолили его встречать.
Мы привыкли подчас больше следить за своим поведением среди посторонних, чем в кругу семьи. Человек, который дома преспокойно возьмет в руки кусок жареной курицы, часто постесняется сделать это в гостях или в ресторане. Японец же за домашним столом ведет себя гораздо более церемонно, чем где-либо.
Он преспокойно разденется до нижнего белья перед незнакомцами в поезде, но, если кто-то из родственников придет к нему домой с визитом, он станет поспешно переодеваться, чтобы принять его в подобающем виде. Неважно, если делать это приходится в той же самой комнате: считается, что до официального обмена приветствиями ни хозяин, ни гость не видят друг друга.
Иностранца, пожалуй, в равной степени поражает как церемонность японцев в домашней обстановке, так и их бесцеремонность в общественных местах. Уже говорилось, что человек, который безукоризненно ведет себя с родственниками и друзьями, перевоплощается в собственную противоположность среди людей незнакомых.
Вслед за вежливостью рано или поздно раскрывает приезжему свою изнанку и японская чистоплотность. Слов нет, японцы поистине боготворят чистоту. Но всегда ли это качество проявляется в одинаковой мере?
Можно сказать, что японцы чистоплотны в том смысле, в каком это касается чистоты их плоти, подобно тому как их учтивость проявляется лишь в личных отношениях и не распространяется на область общественного поведения.
На иностранца, который разгуливает в шлепанцах по своей комнате в японской гостинице, смотрят с изумлением и ужасом, как мы глядели бы на человека, шагающего в галошах по постели. Однако японец просто не представляет себе, чтобы какое-то помещение, где не нужно разуваться, могло быть чистым. В кинотеатре, в вагоне, в конторе люди преспокойно швыряют на пол окурки, пустые бутылки, банановую кожуру, обертки от конфет и прочий мусор. Насколько опрятность присуща японскому жилищу, настолько неряшливой выглядит японская контора.
Важно понять, что изнанка японской учтивости и японской чистоплотности порождена все той же двойственностью взглядов на жизнь.
Японская вежливость — это отнюдь не верность определенным нравственным принципам уважения к окружающим. Это нормы подобающего поведения, выдрессированные в народе острием меча.
Если на Западе вежливость в значительной степени выросла на религиозной почве, отталкиваясь от понятия греха, то в Японии она сложилась на основе феодального этикета, нарушение которого считалось тягчайшим преступлением. Черты этой древней дисциплины доныне видны в поведении японцев. Грациозность, с которой они садятся на циновки или встают, принимают или передают что-нибудь, — все это доведенные до рефлекса предписанные жесты учтивости.
Отношения по вертикали — между повелителем и подданным, между отцом и сыном, между старшим и младшим — были четко определены, и мельчайшие детали их общеизвестны. Однако японская мораль почти не касалась того, как должен вести себя человек по отношению к людям незнакомым, что на Западе считается одной из основ подобающего поведения.
Японская вежливость — это, если можно так выразиться, вежливость не по горизонтали (человек — общество), а по вертикали. Она как бы предписание устава, который обязывает солдата отдавать честь офицеру, но вовсе не каждому встречному.
В обхождении японцы всякого состояния чрезвычайно учтивы: вежливость, с какою они обращаются между собою, показывает истинное просвещение сего народа. Мы жили с японцами, которые были не из лучшего состояния, но никогда не видали, чтоб они бранились или ссорились между собой. Горячо спорить почитается у японцев за великую неблагопристойность и грубость; мнения свои они всегда предлагают учтивым образом со многими извинениями и с знаками недоверчивости к своим собственным суждениям, а возражений никогда ни на что открыто не делают, но всегда обиняками и по большей части примерами и сравнениями.
«Записки капитана В. М. Головнина в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах».
Наш этикет начинается с изучения того, как предлагать человеку веер, и заканчивается правильными жестами для совершения самоубийства.
Какудзо Окакура, Книга о чае. Токио, 1906.
Японцы по праву слывут чистоплотным народом, о чем свидетельствует их привычка ежедневно мыться в бане, содержать полы в безукоризненной чистоте. Но чистоплотность эта резко обрывается за порогом их жилищ, за пределами непосредственно окружающей их среды.
Итиро Кавасаки, Япония без маски. Токио, 1969.
Японцы вовсе не ожидают от иностранца, что он будет вести себя в соответствии с их правилами. Однако, даже предоставленный самому себе, он скоро почувствует, что ослепительная улыбка, атлетическое рукопожатие или проникновенный голос, которые делали его неотразимым дома, в Японии отнюдь не приносят ему лавров. Что станет он делать, когда, придя с визитом в японский дом, он увидит перед собой прекрасно одетую женщину, распростершуюся у его ног! Поскольку ее коленопреклоненная поза не позволяет ей смотреть наверх, улыбка гостя остается незамеченной. Ладони японки касаются пола, так что его протянутую руку никто не пожимает. Как же должен иностранец, спрашивает он себя, поступать в такой ситуации! Должен ли он принять этот чрезвычайный знак почтения! А если да, то как! Ведь не тем, чтобы наступить ногой на ее шею! Должен ли он отвергнуть это архаическое приветствие, встать на колени и нежно поднять женщину с пола! А если да, то что сделать потом: наделить ли ее своими приветствиями, улыбкой и рукопожатием! Во всяком случае, ясно, что при первом же столкновении с японским этикетом его неуклюжесть была очевидной. Причем отчаянность положения усугубляется неразрешимой загадкой: кто эта женщина — служанка или хозяйка дома?
Бернард Рудофски, Мир кимоно. Лондон, 1966.