Погибшему во время пожара на корабле

Называвшемся «Cabe»

Перевод Ю. Левитанского

Сколько людей погибло?

Те, кто там был, и мы.

I

Был огромен корабль,

был, огромен корабль, только он не пришел никуда.

Были трюмы полны,

были трюмы полны, но они не пришли никуда.

Было много кают,

было много кают, но они не пришли никуда —

на мели оказался корабль.

Послушный товар, размещавшийся в трюмах,

предназначен был на продажу.

И когда огромный корабль Компании сел на мель,

пассажиры с золочеными пуговицами на мундирах

тут же с бедой смирились.

Но вы не печальтесь, матери,

не грустите, отцы и братья,

невесты скорбящие и печальные сестры,

не орошайте слезами разлуки

платков своих белых.

Корабль Компании, к счастью, был застрахован,

и груз этот, в море погибший,

тоже был застрахован.

Вы, отцы престарелые, не отчаивайтесь напрасно,

ибо ущерб сполна возмещен владельцам

корабля, чье названье три дня мелькало в газетах

и уже никогда

не появится больше.

У груза живого в трюмах

своей истории не было,

и поэтому никаких происшествий

судовой журнал не отметил.

Были там сыновья и братья,

черные, белые, желтые и мулаты,

женихи, футболисты,

почти солдаты,

с фотографиями на удостовереньях личности —

мундир цвета хаки, ряд пуговиц золоченых,

губы, не произносившие слов ученых,

глаза, философских вопросов не ведающие —

рок-н-ролла любители страстные,

самой своей юностью уже прекрасные,

и все они дом свой оставили, чтоб однажды,

освещенные взрывами рвущихся боеприпасов,

утонуть в пучине морской.

II

Кто кричал?

Это груз был всего лишь.

Кто горел?

Это груз был всего лишь.

Кто на воздух взлетел?

Это груз был всего лишь.

Кто исчез навсегда?

Только груз.

Груз живой израсходовал вскоре последние силы

рук горящих и ног,

стекленеющих глаз, обожженных ладоней последние силы,

поглощенные пламенем адским последние крики

перед самым концом.

О, живой этот груз до последнего мига боролся

под печальные звуки прибоя и легкого ветра,

шелестящего в пальмах у стен городских Келимане,

головой колотился о стену,

и под звуки шагов, доносившихся с палубы верхней,

обдирал себе руки до крови, чтоб выйти наружу,

а потом уже сдался и уже не увидел пейзажей зеленых,

что обещаны были ему,

о которых мечтал он когда-то.

III

Плыли в каютах мужчины,

плыли в каютах мужчины,

плыли в каютах мужчины —

этот груз, на воде сгоревший,

для продажи был предназначен,

и кричал он, страхом охвачен

перед кладбищем своим соленым,

перед тем металлом каленым.

Матери, сестры,

отцы и братья,

друзья и невесты,

плыли они вместе с ними,

одетыми в свои мундиры защитного цвета,

на которых желтые пуговицы мерцали,

словно звезды той ночи кровавой.

Плыли в каютах пассажиры,

почти женихи и почти солдаты,

почти мужья и почти мужчины,

и почти еще дети, помнящие еще ясно,

как совсем недавно за ящерицами гонялись.

И все они до единого жались к стенам,

и предсмертные голоса их слились воедино,

и это было предсмертное их прозренье,

последнее их презренье

к огню и дыму,

последнее и мучительное мгновенье

любви, навсегда отвергнутой и напрасной.

IV

Плыли в каютах парни,

юноши плыли в трюмах,

плыли почти мужчины.

Их старые матери плачут,

все глубже морщины на лицах

отцов их, друзей и братьев.

Окаймленные рамкой черной,

с фотографий глядят их лица,

и в глазах у них — удивленье,

и уже им не измениться.

У груза, в огне сгоревшего,

в подводных лесах погибшего,

истории, собственно, не было.

Африканская пауза

Перевод Ю. Левитанского

Огненный шар, окрашенный

в цвет моего отчаянья,

над морем, над далью синей.

Разгадываю в одиночестве

значенье каждого жеста

и сладость каждого слова,

прибоя морского тайну,

молчанье вдвоем, сочувствие

твоих теплых и бледных рук.

Шепчу твое имя,

заполнившее

собою сумрак вечерний,

с восторгом гляжу

в загадочные

зеленые твои глаза.

И перебираю пальцами

волос твоих прядь тяжелую,

цвета луны, родившейся

над морем в вечерний час.

Ты здесь или ты мне привиделась?

Прикрываю губами глаза твои,

ресниц твоих —

птиц озябших —

касаясь едва-едва.

Прекрасная история,

Которую я расскажу однажды

Перевод Ю. Левитанского

Когда-нибудь я поведаю вам прекрасную

историю о белой девушке, здесь родившейся,

здесь, на моей опаленной зноем земле.

Я расскажу вам о том, что ее улыбка

излучала нежность и добротой сияла,

глаза ее были ласковы, как обещанье

свежего хлеба, а ее молочные руки

были белы, как белые флаги мира.

Когда-нибудь я поведаю вам прекрасную

историю о белой девушке, здесь родившейся:

я черный мальчишка худой, а она — сестра моя,

я черный грузчик в порту, а она — сестра моя,

мне шагу ступить не дают, а она — сестра моя,

моя, и твоя, и всем нам вместе — сестра.

Когда-нибудь удивительную и прекрасную

историю о белой девушке, здесь родившейся,

непременно я расскажу.

Пораженье

Перевод Ю. Левитанского

Звучанье квартета

над нами —

все вокруг оживает.

Плавное движенье

непроизвольно

изображает «прощай»,

неприметная улыбка

таит в себе некую резкость.

Стены вокруг неприступны,

и птица

бьется с мольбой о стекло

и машет крылами

в полете.

Шаг

подчиняется ритму ударных,

и улыбка твоя

в двух гранях ночного стекла

кажется еще холоднее.

Возвращенье

Перевод Ю. Левитанского

Я хочу, чтоб и после был слышен

мой голос непогребенный,

мужественный, как кинжал.

Чтоб исчезла в земле лишь память

о жестах незавершенных,

а не голос кричащий мой —

я буду кричать в набрякшем

молчанье утра, в котором

зреет грядущий день.

И будет ли это страстный

мой голос непогребенный

или руки мои, спокойно

скрещенные на груди, —

хочу, чтоб меня услышали,

увидели,

ощутили

мятежным и обнаженным,

таким, каков я и есть.

Но, став и растеньем даже,

я буду тянуться к звездам,

а пока я цветок срываю,

им пальцы мои пропахли,

а глаза мои смотрят в небо,

которое не продается,

но которое может всякий,

даже стоя на четвереньках,

над собой всегда увидать.

Человек, я сей мир покину,

головы своей не склоняя,

будет голос мой жить, как волны,

что рождаются в море и гибнут,

чтобы снова родиться в нем!

Поэма Африки

Перевод Ю. Левитанского

На губах моих толстых

бродит отсвет сарказма,

колонизующего мой материк материнский,

и сердце мое отказывается услышать

с плоскими шутками смешанный наполовину

англо-романский синтаксис новых слов.

Они меня любят единственной правдой своей евангельской,

мистикой пестрых стеклянных бус и мистикой пороха,

своих пулеметов логикой убедительной

и оглушают песнями чужестранными,

в равной степени чуждыми мне и странными.

Они одаряют меня величьем

героев своих, официально дозволенных,

славой своих «роллс-ройсов» и городов своих каменных,

публичных домов своих радостью каждодневною.

Они меня тянут к их богу гладковолосому,

и на губах моих тает

привкус абстрактного хлеба,

миллиона абстрактных хлебов.

И взамен амулетов старинных, когтей леопардовых,

они продают мне благословенье свое и позорную

метрику сына отца, никому не известного,

сеансы стриптиза, бутылку вина кисловатого,

специально для черных белыми предназначенного,

фильмы, в которых герой карает предателей

и разит дикарей со стрелами их и перьями —

поцелуями пуль и газа слезоточивого

цивилизуют они бесстыдство мое африканское.

Монеты висят у меня на шее, кружки латунные

вместо прежних празднеств моих в честь обрядов свадебных,

или в честь дождя, или в честь урожая нового.

И я понимать начинаю: люди, которые создали

электрический стул, Бухенвальд или бомбу атомную,

у детей Варшавы отняли детство, придумали

Голливуд, ку-клукс-клан, Аль Капоне, Гарлем и так далее,

уничтожили Хиросиму, и прочее, прочее —

этим людям понять не дано аллегорий Чаплина,

ни Платон им, ни Маркс, ни Эйнштейн и ни Ганди неведомы,

и что Лорку убили, об этом они не слышали —

сыновья чудовищ,

изобретших инквизицию,

породивших пламя, Жанну д’Арк поглотившее,

они распахивают мои поля

плугами с маркою «Made in Germany»,

но ушами своими, от джазовых ритмов оглохшими,

не услышат уже деревьев голоса тихого,

и по книге небес читать уже не научатся,

и в глазах их, наполненных блеском металла холодного,

умирают лесные цветы, их цветенье щедрое

и лирический щебет птиц их уже не трогает,

и порывы могучих крыл над полями ранними,

и невидимая скорлупа небосвода синего.

Нет, не видят они и борозды эти красные,

за невольничьим кораблем на воде лежащие,

и не чувствуют, как на пути корабля идущего

я при помощи колдовства вызываю яростный

гнев костей этих острых, как сабли, уныло пляшущих

океанский дьявольский танец, батуке моря…

Но на сине-зеленых дорогах, путях отчаянья,

я прощаю прекрасной кровавой цивилизации,

отпускаю ей прегрешенья ее — аминь!

Под тамтамы моих племен, под звучанье грозное,

мой любовный клич, словно семя, ложится в темную

благодатную почву невольничьих кораблей…

В дни равноденствия над родимой землей вздымаю

самую лучшую песню народа широнга,

и на белой спине наступающего рассвета

дикие мои пальцы преисполнены ласки —

как безмолвная музыка дротиков и кинжалов

племени моего воинственного, прекрасных

и сияющих, словно золото, ввысь воздетых

в беспокойном чреве моей африканской ночи.

МОГИМО[263]

Мать-Африка

Перевод П. Грушко

Мать-Африка, на твоих устах боевые напевы.

Ты поешь и танцуешь под клич Шикуэмбо.

Мать-Африка, бесконечно прекрасны луны

в причудливых чащах далекого Конго.

Мать-Африка, твои эбеновые сыновья

бегут и падают ниц под гул барабанов-шигубо[264].

Африка, мать магических маримб

и белых господ, говорящих на черных наречьях.

Мать-Африка, голубые и зеленые океаны

радостно ревут под гром твоих барабанов.

Мать-Африка, в твоем сладостном лоне

рождаются темнокожие воины,

могучие бойцы,

одолевающие

гиен.

КРАВЕЙРИНЬЯ МПУМО[265]

Уверенность

Перевод П. Грушко

Непогребенные голоса Шинаване[266],

непогребенные голоса Муэда[267]

взывают к нам, просят восстать.

Дантовы виденья Герники,

рожденные кистью Пикассо,

отзываются в нас болью,

взывают к нам, просят восстать.

Огнедышащие жерла орудий

извергают пламя свободы,

мертвые

кровавыми буквами пишут свободу.

Свобода будет реветь

в раскаленных добела стволах ружей,

пока дерево свободы не покроют цветы,

пока созидатели мира

не нарисуют в небесной сини

белокрылые контуры мира,

пока из праха прошлого

по заветам Шивамбо Мондлане[268]

не возникнет новый Мозамбик.

Кровавые слезы, которыми мы оплакиваем его смерть,

станут нулями, летящими в цель.

Наперекор ночному вою гиен,

ощеривших кровавые пасти,

на зверином пиру

вырастает фигура гиганта:

в одной руке у него факел свободы,

винтовка — в другой.

Это сын сумерек,

в которых покоятся герои

от Спартака до Гевары и Лумумбы.

Вот он идет — Мондлане — не символ,

а уверенность, компас, показывающий дорогу к победе,

когда гиены с желтыми глотками

сгинут в огне свободы

и исчезнет даже пепел их сгоревших тел.

РУЙ НОГАР[269]

Загадка № 2

Перевод М. Самаева

Лазурный ореол

нездешних звезд.

И море маков —

багряный бред

воспоминанья.

Большие нестерпимые цветы;

разлапистые лацканы корней

и лепестки, впечатанные в память.

Как девушки, чей вечный голод

рождает голод и не знает

метафизических проблем.

А ненависть,

могущая не меньше

(когда не больше),

чем безнадежная любовь,

которою у нас полны

извечно

дырявые карманы?!

И не уйти им, никому

им не уйти.

Шесть миллионов восемьсот шестнадцать тысяч

сто голосов

на двадцать пять

квадратных километров.

Им не уйти, друзья!

Никто не сможет

уйти.

РУЙ ДЕ НОРОНЬЯ[270]

Безумец

Перевод В. Васильева

Мне встретился бродяга бесноватый.

Крича, он с одержимостью во взоре

Стучался в двери палкой суковатой.

Я понял человеческое горе.

Мне встретился бродяга бесноватый.

Что людям глас его в их общем хоре?

Вокруг одни страданья и утраты.

Им этот крик безумца — капля в море.

И всей душой я пожалел беднягу,

Чужого, одинокого бродягу,

Который жизнь свою влачит скорбя.

И я раскрыл ему свои объятья.

Но в нем себя был вынужден узнать я.

Как стало больно видеть мне себя!

Мятежность

Перевод В. Васильева

О, дни забот, о, дни душевной смуты,

Утраченные песни и стенанья

Необъяснимых мук, о, холод лютый

Разбитого навеки упованья,

О, миги откровенья, о, минуты

Украшенного смехом мирозданья,

О, всех сомнений порванные путы!

Когда бы мне сказали: «Вот страданья,

Извечно не дающие покоя.

Вот краткое, как месса, золотое

Веселье. Это дней твоих спираль.

Меж ними выбирай по усмотренью», —

Я предпочел бы умиротворенью

Бессонную, мятежную печаль.

Несчастье

Перевод И. Тыняновой

Я — хижина на берегу морском,

Вчера погиб рыбак, хозяин мой,

Рыдают дети под моим окном

И женщина, что сделалась вдовой.

Я хижина на берегу морском,

Меня разбило дикою волной,

На досках, всплывших над моим крыльцом,

Спит женщина, убитая грозой.

Я уж не хижина, мне уж нельзя помочь,

Я горький плач сирот, ушедших в ночь,

Просящих хлеба и участья.

Я слезы тех, кто осужден страдать,

Кого и смерть не хочет принимать…

Бездомных… Нищих… Я — несчастье.

МАРСЕЛИНО ДОС САНТОС[271]

Здесь мы родились

Перевод Л. Некрасовой

Такая древняя земля,

где мы родились,

Такое множество веков

прошло по ней…

Здесь наши предки

жили, умирали,

Лаская, обнимали эту землю,

Трудясь на ней извечно, каждодневно…

Как стебли, переполненные соком,

Змеились жилы по натруженным рукам.

И, высекая из камней суровых

основы плодородия земли,

В сердцах своих

таили наши предки

О счастье величавую мечту,

И мы с тобой

здесь некогда родились…

Горячая и добрая земля,

Земля ликующего солнца,

Зеленая земля широких нив,

Как женщина прекрасная

с цветущим телом,

Нам отдалась, полна желанья…

И мы росли,

Баюкали нас птицы —

Крылатые певцы

родной земли.

Так проросло

на поле нашей жизни

Из глубины веков

поднявшееся чувство

Неистребимой, истинной любви.

И вот теперь,

когда по небу хлещет ветер,

Меч молний

рассекает темноту,

Когда жестокий страх

окрашивает лица

в смертельный серый цвет, —

Теперь одна любовь,

любовь не дрогнет наша!

Прекрасная земля,

где мы с тобой родились,

Ее страданья — наша боль.

Но туча желчная сегодняшнего дня

Должна исчезнуть,

как любая туча.

Прекрасная земля,

земля надежды,

Открытая лишь искренним объятьям,

Прекрасная земля,

где с каждым часом

Все громче слышится

Свободы твердый шаг!

Нам, юным сыновьям

Столетия, идущего к концу,

Нам, самым смелым,

самым молодым,

Дано наследье наших предков…

И мы несем его

в своих больших руках,

Чтоб начатое дело завершить

и воплотить мечту о счастье!

Песня истинной любви

Перевод Л. Некрасовой

В качанье пальм,

Листву вознесших в небо,

В меланхолическом движении их крон —

Ты слышишь песню о любви моей!

В сиянии луны, которая восходит,

Завороженная ударами тамтамов,

Напевами моих сестер и братьев, —

Ты слышишь песню о любви моей!

И в трепете блестящих рыб, попавших

В закинутые сети рыбаков,

Что возвращаются на берег после ловли, —

Ты слышишь песню о любви моей!

И в беспокойном пенье каждой птицы,

Поющей гимн безжалостному солнцу,

На спинах отраженному стократно

В тяжелых каплях пота, —

Ты слышишь песню о любви моей!

В напеве бабушки, звучащем монотонно

Под стук ритмичный деревянных ступок, —

Ты слышишь песню о любви моей!

В улыбке, открывающейся ночью

На томном лике матери моей,

Когда приходит сон, для всех желанный, —

Ты слышишь песню о любви моей!

В скитаниях по высохшим дорогам,

В игре мячом, что сшит из старых тряпок,

В угрюмом стуке горестных мотыг,

Что разрыхляют путь росткам маиса, —

Ты слышишь песню о любви моей!

И в звоне кандалов,

которые сковали

мне ноги,

руки,

голос,

Даже в том, что все еще не может распуститься

Цветок багровый сердца моего, —

Ты слышишь песню о любви моей!

Я,

Проданный на копи Трансвааля,

Я, превратившийся

В крупицы черной пыли,

Пою все так же о любви моей.

Хотя мое истерзанное тело

С цементом смешано,

Размолото с песком,

Хотя дома,

Шоссейные дороги

Окрашены моею кровью, —

Пою все так же о любви моей.

Ты в пламени любви сыновней, жаркой,

О Мозамбик,

О край любимый мой!

Века глухого, тягостного рабства

Не задушили сердца твоего,

А лишь сильнее сделали тебя!

Я поднимаю руку

Со всею силой ненависти страстной

Во имя каждого,

Кто быть рабом не хочет,

Кто гордо осознал:

Я — Человек!

Копье своих отцов

Возьму я в руки,

Чудовище я истреблю!

Чудовище,

Которое взрастило

Людей, враждебных людям,

Зло земли!

О Мозамбик,

О край любимый мой!

Одеты пурпуром свободы,

Твои сыны подхватывают песню.

И вот она уже летит но свету, —

По Африке лети, во все концы!

Та песня рождена

Великой ненавистью к рабству,

И к нищете,

И к голоду!

Та песня —

Песнь Надежды

И песня Веры,

Песня Истинной Любви!

НОЭМИЯ ДЕ СОУЗА[272]

Негритянка

Перевод Н. Горской

Чужаки воспевали тебя не раз,

но другие миры в глубине их глаз

застили прелесть твою живую…

И сплетали они

кружева легковесных фраз

и — чужие, тебя, чужую,

не желавшую иноземных ласк, —

ни понять, ни объять не могли.

И ткань славословий плелась,

про тебя говорили: эбеновый сфинкс,

этрусская ваза, черный экстаз,

жрица любви, тропический зной…

И — разодетая в эти слова,

словно в пышный атлас,

словно в тонкие кружева, —

всем была ты, кроме себя самой…

Спасибо всем чужакам!

Спасибо за то, что оставили нам —

людям той же души, тех же кровей,

детям грусти твоей —

неповторимую славу тебя воспеть…

Хочешь ты меня узнать?

Перевод Н. Горской

Хочешь ты меня узнать?

Так возьми осколок древесины черной —

неизвестный брат маконде[273]

в дальних землях Мозамбика

вдохновенно выточил меня.

Видишь, я какая:

рот прорезан острым стоном,

и в пустых глазницах боль столетий,

и воздеты к небу тяжкие ладони,

словно умоляют,

словно угрожают, сдерживая плети…

Плоть, страданьем налитая,

Африка, прекрасная, живая —

видишь, я какая!

Хочешь ты меня узнать?

Так послушай стоны грузчиков портовых,

крики яростных батуке,

песни древние шангана[274],

что звучат у нас на юге

и воинственно и странно

в меланхолии ночной…

И не задавай иных вопросов,

если хочешь ты меня узнать…

Все во мне понятно, ясно, просто:

я — мятеж, родившийся из грусти,

я — неистовой надежды сгусток.

Негритянская кровь

Перевод Н. Горской

Африка — загадка и разгадка!

Девственница у насильника в руках!

Мать прекрасная моя!

Что меня швырнуло в дальние края,

закружило, завертело, укачало

в равнодушных городах, в чужих кварталах?..

Мать, прости меня!

Разве я не тосковала

без твоей луны — моей сестры,

у которой руки так добры!

Африка — начал моих начало…

Разве заслонили стены ресторанов

и полотнища экранов

грусть твоих огромных горизонтов странных…

Разве в джунглях высохла роса,

разве смолкли голоса

птиц, поющих о свободе, — певчих безымянных…

Разве сыновья твои —

несравненные цари,

статуи, отлитые из бронзы,

закаленные в пучине грозной,

в адском пламени зари,

обжигающем до боли,

разве сыновья твои,

изнемогшие рабы,

чьи кровавые мозоли,

чьи истертые горбы

о любви к земле поют,

разве эти братья предадут?!

Африка! О мать моя!

Страстная невольница, ворожея,

дочь безумная к тебе вернулась,

так прости меня, прости,

как тебе простила я!

Ничего не надо мне,

кроме взбешенных тамтамов,

говорящих о войне, —

дун-дун-дун и там-там-там —

тут и там тамтам колдует…

Чую силу молодую,

сердце рвется под ребром,

в моем теле — крови гром,

голос крови, предков зов —

всепрощенье, очищенье,

возрожденье, единенье всех веков…

Мать! Я слышу, как поют рабыни

под луной, в ночной теплыни,

и вскипает кровь рабыни чернокожей, —

кровь земли, чащобы, шквала, —

дикая — твоя, моя — до дрожи,

до последней капли алой,

до последней клетки черной кожи!

Я живая, я страдаю, я смеюсь —

с материнской кровью

навсегда сольюсь!..

В лесах

Перевод Н. Горской

[275]

В дебрях африканских, в непролазной чаще

тропы прорубает нож звенящий —

это путь наш новый, это путь наш трудный,

весь в колючках и сплетениях корней.

Но Поэт нам указал дорогу,

и, ступая твердо, мягко и упруго,

мы пойдем по ней…

Впереди маячит горизонт огромный,

а пока что мы шагаем,

сбрасывая дрему,

яростной любовью меряя шаги,

и в предвестье шторма застывают губы

и холодной сталью блещут, как штыки.

Слышишь, де Норонья, —

в Африке мятежной, пробужденной, новой —

накануне рождества хмельного

приходи ко мне, мой одинокий,

утонувший в омуте бездонном

собственной души,

в бездне отвращенья сумрачно-зеленой

утопивший жизнь…

Приходи, Поэт, самоубийца гордый,

изувеченный любовью непомерной,

необъятной, клокотавшей в горле

выдохом предсмертным.

Если ты придешь — трагичный, безоружный, —

заверну тебя в одежды пониманья,

убаюкаю, как няня,

песней, самой ласковой на свете,

той, что напевала детям

бабка черная моя…

Спи, не просыпайся,

спи и отдыхай от всех трагедий,

спи и погружайся в сон желанный,

спи и не вникай в слова…

Музыка врачует раны,

а слова свершают чудо —

пробуждают совесть силой колдовства,

ибо в них Мапуто барабаны,

той земли, откуда

бабка черная моя.

Барабан Мапуто спросит:

как ты смел, Поэт, расстаться с песней,

как посмел — глухой, незрячий — бросить

Африку твою?

Проходил ты мимо, словно незнакомый!

Африка проснулась — ты не видел!

Криком захлебнулась — ты не слышал!..

И больная совесть встанет в глотке комом,

будет жалить, словно сотни насекомых!

Так пускай тебе спокойно спится,

брат мой де Норонья,

в хижине лесной — в темнице

собственной души.

Ты не слушай песню — слишком поздно…

Но позволь, из рук твоих прозрачных

факел мы возьмем,

окунем его не в слезы,

а в смолу надежд горячих —

пусть он вспыхнет яростным огнем,

обжигая наши пальцы,

поджигая, обагряя вековые пальмы!

Факел, факел — он потом

в бронзовых руках, как знамя,

поплывет над головами,

станет нам вожатым, грозным, вдохновенным,

расширяя вены,

сумасшедшей кровью загудит,

врежется кометой

в ночь окованной груди.

НИГЕРИЯ

АДДУ АГВО[276]

Где-то в Африке

Перевод А. Эппеля

По утрам встает светило —

Где-то в этой Африке.

Но не жди псалмов хвалебных,

Ибо людям все постыло,

И светила и молебны, —

Где-то в этой Африке.

Дует ветер, новый ветер, —

Где-то в этой Африке.

Но не ласковый, не с моря,

Завывают на рассвете

Вихри горечи и горя —

Где-то в этой Африке.

Отняты мужья судьбою —

Где-то в этой Африке.

Пропадают днем и ночью;

Не семьею, а пальбою

Каждый нынче озабочен —

Где-то в этой Африке.

Горько женщины рыдают —

Где-то в этой Африке.

Каково им жить на свете.

Если дети голодают,

Если умирают дети —

Где-то в этой Африке.

Ребятишки клянчат плача —

Где-то в этой Африке,

Крошку хлеба, ложку пищи,

Не понять мозгам ребячьим,

Что таких вещей не сыщешь —

Где-то в этой Африке.

Ловкачи политиканы —

Где-то в этой Африке

Предают народ злосчастный,

Равнодушный к чистогану,

К авантюрам непричастный, —

Где-то в этой Африке.

Странствие окончено

Перевод А. Эппеля

Скорбная процессия запричитала дружно,

Склоняет путешественник усталую главу,

Аккорды похоронные надрывны и натужны,

Странствие окончено.

Всхлип — и провожатые расходятся спокойненько;

Да сбудется реченное: «Прах возвратится в прах».

Всяческие почести оказаны покойнику,

Странствие окончено.

Прочь уходят ближние, предав земле усопшего,

Могила неуютна, непроглядна тьма,

Что живым до смирного, безгласного, усохшего?

Странствие окончено.

Больше нету дня ему — ни черного, ни светлого,

Больше неуемная супруга не ворчит,

Больше не болтается вокруг родня несметная,

Странствие окончено.

Звезды не мерцающие, ветры не пылящие,

День не продолжителен, ночь не коротка,

Воды не студеные, пламя не палящее,

Странствие окончено.

Можно не печалиться о гладе и о море,

Можно не бояться за грядущие года,

Не страшиться гибели на суше и на море.

Странствие окончено.

Земные будни прожиты в заботах неусыпных,

Сколочены империи, деньга припасена,

Мы боремся, и трудимся, и алчем, ненасытные,

Покуда

Странствие

Не кончено.

АДЕБОЙ БАБАЛОЛА[277]

Сказание о маисовом ростке

Перевод А. Сендыка

Мне очень бы хотелось разузнать,

Как был переодет Маисовый Росток,

Когда явился в край Оригбо из Олуфа,

Но, к сожаленью, очевидцев нет.

Известно лишь, что около границы

В селенье Маро он узнать пытался,

Не там ли поселился бог воды.

А услыхав, что нет, ушел поспешно.

Но удивленным жителям сказал:

«Я возвращусь еще, держите наготове

Двух крыс олугбере[278],

Двух рыб олугбола[279]

И два больших стручка орехов кола».

Потом, но слухам, он пришел в Йакайо,

Поселок так назвали, потому что

Когда-то основатели его

Дома расположили вдоль дороги

И зазывали путников к себе,

Едою и напитками прельщая,

Прохладу обещая и покой.

И несмотря на то что с тех времен

Обычаи успели измениться,

Что жители теперь три шкуры драли

С прохожего за воду и за хлеб

(Не дашь — так подыхай голодной смертью),

Маисовый Росток у них спросил:

«Не здесь ли поселился бог воды?»

И, вновь услышав «нет», сказал, как в Маро:

«Я возвращусь еще, держите наготове

Двух крыс олугбере,

Двух рыб олугбола

И два больших стручка орехов кола».

Потом он побывал в Ипетумоди,

В Оригбо этот город называют

Мориосала, — за его стенами

Спаслись остатки племени йоруба

От кровожадных воинов фулани[280],

Разрушивших прекрасный город Ойо

Сто сорок с лишним лет тому назад.

Маисовый Росток узнать пытался,

Не тут ли поселился бог воды,

Но, ничего не услыхав о боге,

Велел готовить то же, что и всюду,

И вскоре возвратиться обещал.

Ближайшее селенье называлось

Эсайпо, впрочем, я предпочитаю

Старинное название — Эленпе,

Что значит: «Хоть мало, зато прекрасно».

Маисовый Росток опять спросил:

«Не здесь ли поселился бог воды?»

А услыхав, как и повсюду, «нет!»,

Опять сказал: «Держите наготове

Двух крыс олугбере,

Двух рыб олугбола

И два больших стручка орехов кола».

С Эсайпой распрощавшись в тот же день,

Стряхнул с одежд наш путник пыль Оригбо

И вскоре пред собой увидел город,

Известный всем под множеством имен:

Олеоджогунесин, Акимфемва, Гбанган,

Бе-югун-ерин-а-гба-а-л-оре.

Здесь первый дом построил Акимфемва,

Который говорил: «Коня вовеки

Не купит тот, кто трудится с ленцой!»

Но бог воды не проживал в Гбангане.

Узнав о том, Маисовый Росток

Сказал мужчинам, женщинам и детям:

«Готовьте рыбу, крыс, орехи кола —

Я к вам вернусь», — и зашагал в Икайре.

В Икайре каждый гордо назывался —

Омо Эву Оджеле, Эву-фи-ле-хан-ми —

Фона-хан-ми, Эву-йе-фабуйа-ле-Кире

Хан-мо Огидан. Значило все это — Потомок славного Эву Оджеле,

Который всем показывал охотно

Дома, деревья, улицы, базары

И бережно хранимые каналы,

Ведущие из города и в город,

«Не здесь ли поселился бог воды?» —

Маисовый Росток спросил устало

И весь затрепетал, ответ услышав:

«Живет в каналах наших бог воды».

Потом, понятно, гостю показали

Святилище, где поклонялись богу

Все жители Икайре, стар и млад.

Тогда, склонясь перед людьми Икайре,

Личину снял Маисовый Росток

И в землю врос голодными корнями,

А через год обрел права гражданства,

Считаться стал Омо Эву Оджеле.

Не я сказанье это сочинил,

Придумал все мой старый друг Оджинми

Элеринейе Омо ле Жагун.

Его везде любили, он охотно

Смешил других и сам легко смеялся,

Сам вождь дивился мудрости его.

Баламут

Перевод А. Сендыка

Ожо, Ожо Баламут его зовут.

Когда сторонкой норовит пройти Беда,

Ее к себе он шумно приглашает,

Остаться просит.

Когда Тревога не заходит в дом,

Крючком багра ее он за ноги цепляет,

Затаскивает силой.

Наткнувшись на сплетенье ста несчастий,

Он тычет ногу в пасти хитрых петель

И радостно волочит весь клубок.

Никчемнейших, мерзейших из людей зовет он в дом,

Чтоб лишний раз устроить потасовку.

Он негодяй, —

Того, кто с ним заспорит,

Ножом обычно урезонивает он.

Услышав брань или завидев драку,

Он тут как тут, ведь он же Баламут,

Была бы ссора —

Чья? За что? Неважно.

Порой ужасен он, как Бог Железа:

Размахивая злобно топором,

По людным улицам он любит бегать.

Проказлив мальчик был, а мать его жалела,

Ну что бы ей тогда соседей

За неприятности, которыми ребенок им досаждал всечасно, пожалеть?

Вот финт обычнейший для Баламута.

Приходит он и говорит:

«На этой девушке женюсь я завтра ночью,

Плевать мне, что она с другим обручена!»

Да что невесты!

Он и жен ворует,

Хотя нередко превращает в ад случайная добыча дом его.

Средь женщин краденых не занимать искусниц

Прижучивать мужчин любого сорта.

Но Баламут есть Баламут.

Однажды супругу Шанго[281], Громовержца Шанго,

К себе он заманил,

Хоть мог бы, кажется, предугадать,

Как сладко с той, что изрыгает пламя.

Упрямство Баламутово сродни упрямству Пестика, —

Того, что, задыхаясь, вбежал на площадь Ступок

В старинном городе Толки-Батат

И заорал: «На царский трон взойду я,

Преграды сокрушу!»

Напрасно верный друг пытался спасти безумца от беды,

Советовал напрасно:

«Не ори, не лезь в цари».

Советам Пестик не внимал

И утверждал, что должен воцариться.

В конце концов он влез-таки на трон.

Но что ж, своей судьбой лишь подтвердил реченье старое:

«Трудненько голове держаться прямо, когда она в короне».

Особо справедливо это там, где есть обычаи:

Батата не толочь

Без Пестика тем, кто его толчет.

Маиса не толочь

Без Пестика их женам.

А знахарям

Лекарств не растирать без Пестика.

Короче, там, где Пестик всем необходим,

Поверьте, настрадался вдосталь Пестик, —

Толченый перец ел ему глаза,

Сквозь рот и нос,

Все по пути сжигая,

До самого желудка проникал.

Владыкой Пестиком толкли, он бился в ступке,

Сначала уши стерлись у него,

Потом другие важные детали,

А там и череп с треском лопнул пополам.

Ей-богу, не разумней Баламут, —

Ведь он, найдя в кустах на ферме трупик птицы,

Домой его принес,

Хотя не мог не знать поверия, гласящего:

«За птицу Злые Духи

Мать убивают;

Или заставляют

Отца на гору Ужаса взойти…»

Всего же горше, что никак нельзя от Баламута отвертеться,

Когда он, улыбаясь, говорит: «Друг, посидим, поговорим».

Ведь если скажешь: «Сесть тут негде», —

Он рявкнет: «Лучше оглядись,

Коль негде, я на нос твой сяду!»

Наши рекомендации