УТОЧНИТЬ Из статьи Булдакова в.П. «Историографические метаморфозы «красного Октября» // Исторические исследования в России: Тенденции последних леи. М., 1996. С. 179-205

1. Проблема "предпосылок" революции

вопрос о предпосылках революции в нынешних условиях выглядит кое для кого предельно запутанным. Так, если прежняя российская историография фивыкла исходить из идеи революционной смены капитализма социализмом, V сегодня, уверовав, что последний — мертворожденный выкидыш истории, отова искать причины случившегося в инфернальной сфере. Не удивителен ; этой связи интерес к "масонам" или "немецкому золоту" — он удачно сопрягается с архаичным суеверием в вездесущность нечистой силы. В еще более двусмысленной ситуации оказываются те любители "объективных" предпосылок прогресса, которые ранее выводили готовность России к "великим свершениям" социализма (11), исходя из необычайной "развитости" отечественного финансового капитала (12). Им, похоже, сегодня не остается ничего иного, как убеждать публику в достоинствах "капиталистического" прошлого России.

К настоящему времени наиболее распространенный взгляд на предпосылки Октябрьской революции связывает их с трудностями отечественной модернизации. Действительно исторический императив модернизации как будто объясняет и реформы 60—80-х годов XIX в., и действия Витте и Столыпина, даже "военно-коммунистические" устремления Ленина. Но нельзя забывать, го субъективное осознание отсталости в условиях известных геополитических притязаний в России было ничуть не более острым, чем в Японии. "Революция Мэйдзи" не приняла, однако, разрушительного характера. Уместно поставить вопрос: почему социальные издержки индустриальной модернизации при сохранении традиционных укладов в сельском хозяйстве в России были восприняты ассами куда более нетерпимо и болезненно, чем в Японии? Не следует ли из этого, что соотношение революции и реформы в двух странах на психосоциетальном уровне оказалось совершенно различным?

… Часто и небезосновательно важнейшей и единственной причиной Октябрь­ской революции называют Первую мировую войну. Действительно, по своим социалистическим лозунгам 1917 год заметно отличается от 1905-го. Но дело не в экономике, хотя в реалиях 1915 —1917 годов мы найдем немало явлений, которые можно интерпретировать как интенсивный рост элементов "военного социализма". Дело также не в одной политике, ибо Россия Оказалась единствен­ной из воюющих империй, развалившейся до окончания войны. Российское бун­тарство "низов" никогда не возникало по причинам только социально-экономи­ческого характера; оно всегда было связано с падением нравственного автори­тета власти. Сегодня нельзя не признать, что сконструированные марксистами сталинско-брежневского призыва "предпосылки социализма" ровным счетом ни­чего не проясняют в характере вызревания и самом ходе "Великого Октября" (19).

Представляется, что проблема предпосылок революции может быть правильно поставлена при условии, если мы будем рассматривать и революции 1917 года, и гражданскую войну 1917 —1920 гг. как часть ускоренного внешним вызовом системного кризиса империи, по своим параметрам и масштабам скорее сравнимого с российской "смутой" начала XVII в., нежели с любой из европей­ских революций "политического" типа (20). Из сказанного вовсе не следует, что всякие компаративистские подходы к Октябрю лишаются смысла; напротив, они более чем уместны, но в четко очерченных пределах и рамках. Так, кризис "верхов", политические перипетии 1917 г., действия маргиналов вполне сравни­мы с событиями Великой французской революции; движение крестьянских масс имеет кое-что общего с французской, мексиканской и китайской революциями; поведение рабочих и их лидеров сопоставимы с действиями парижских ком­мунаров и т.п. Есть, однако, в событиях 1917 г. нечто принципиально новое. Японский историк X. Вада вполне точно/обозначил их как комплекс социальных революций в эпоху мировых войн (21).

Как бы то ни было, осознание своеобразия российской революции, осо­бенностей ее развертывания и долговременных последствий связано с пере­осмыслением феномена российской империи — уникальной сложноорганизованной этносоциальной системы, более чем своеобразно "размазанной" историей по поверхности одной шестой земной суши. Одни масштабы империи препят­ствовали ее "рационализации" — совершенно необходимой для модернизации "сверху".

2. Этапы назревания и нарастания кризиса

В лице России мы имеем не просто империю (традиционную или новейшую капиталистическую), а империю реликтового типа (22). Последняя вовсе № "пережиток"; она построена, однако, на "архаичных" основаниях (государство — это "большая семья"), чем принципиально отличается от "рационализировавшихся" империй прошлого и квазиимперий настоящего (23).

…Российская имперская иерархия закрепилась не на базе формального права, а утвердилась на вере "низов" в "свою" власть, использующую "общих" интересах "служилые" сословия — положение, которое в критические моменты истории может обернуться своей бунтарской противоположностью.

… В принципе можно обозначить несколько "уровней" (стадий, этапов, компонентов) кризиса: этический, идеологический, политический, организационный, социальный, охлократический, доктринально-рекриационный. Этическая стадия кризиса связана с десакрализацией власти, начавшейся в связи с подменой самодержавия бюрократическим абсолютизмом в эпоху Петра I. Идеологический компонент кризиса обусловило формирование европейски-рационалистической элиты. Политическая стадия кризиса обязана своим происхождением с незаметным разделением элиты на бюрократию и оппозицию. Управленческая неэффективность части связана с тем, что оппозиция, нравственно и интеллектуально подавив бюрократию, приступила к выработке альтернативных структур — от партий з общественных организаций, в результате чего функции державного управления стали блокироваться даже слабыми ростками спущенного "сверху" самоуправления. Социальная стадия кризиса империи была порождена не просто удшением положения масс, а их растущей убежденностью в том, что единственным виновником этого является "чужое" правительство. Охлократический ап вызван не столько маргинализацией социума, как Способностью маргиналов объединяться в толпы, зарождающиеся утопиями и психологией вседозволенности. Наконец, доктринально-рекреационный этап кризиса связан "остыванием" социума, соглашающегося на любую "понятную" ему власть (24), особенно ту, которая ухитряется одновременно взывать к прогрессу и традиционализму (25).

…Как бы не соотносились между собой компоненты или этапы системного кризиса империи, роль событий 1917 г. в истории России определяли не политические конфликты в "верхах", а социальная борьба низов за выживание; и растущее охлократическое буйство маргиналов, связанное с усилением общей "депрограммированности" населения, столкнувшегося с непривычной для него неэффективностью высшей власти. Поэтому центр тяжести в анализе событий революции стоило бы давно перенести на ментальность и, особенно, психологию масс — именно они позволяли "упасть" или "удержаться" у власти той или иной политической верхушке (26). К сожалению, такого рода поворот в исто­риографии Октября наметился совсем недавно (27), хотя психологи достаточно давно и настойчиво указывали на его необходимость (28).

…Важнейшей особенностью событий 1917 года было то, что все политичес­кие партии так или иначе расходились с массами. Их действия уместно интер­претировать не только Как механическое следование собственным идеологемам, но и как безнадежное стремление "Заморозить" ситуацию, то есть игнорировать логику энтропийного процесса. Поведение умеренных политических лидеров выглядит особенно беспомощным: это жалкие Попытки навязать массам "рацио­нальный" образ действия в условиях, когда на первый план выступила стихия -традиционалистского подсознания народа (30). Напротив, действия большеви­ков пронизаны стремлением "слиться с массой" (выражение Ленина) путем поощ­рения наиболее экстремистских форм ее движения; их марксистское доктринер­ство трансформировалось в убеждение, что всякий акт социального протеста есть проявление "заданного историей" модбрнизаторского импульса, то есть ступень вверх, а никак не движение по кругу очередной российской смуты. Увы, политические интерпретаторы событий 1917 года до сих пор даже не поста­вили этот вопрос.

3. К психосоциальной интерпретации революции

Событийно-этатистский взгляд на прошлое, все еще преобладающий в историо­графии, с одной стороны, уходит своими корнями в добуржуазное представ­ление о власти как независимой от народа величине, с другой — подпитывается фетишизацией парламентарной политической культуры. В любом случае он связан с иллюзорностью массового сознания — в России этот фактор продолжает действовать с неслабеющей силой. Применительно к истории Октябрьской рево­люции все это способно завести в тупик эмоциональных словопрений "за" и "против" захвата власти большевиками. Совершенно не случайными являются призывы некоторых современных российских политиков объявить Октябрьскую революцию "переворотом" и законодательно "отменить" его. Это уже нынешний политический психоз, парадоксально подпитываемый законсервированной комму­нистами культовой формой отношения к верховной власти. В современной России такой "детский" взгляд на революцию не должен удивлять. Он доказывает, что нынешние исторические взгляды все еще в немалой степени определяются маги­ческими представлениями об Октябре, укорененными "Кратким курсом".

В отличие от политической и "классовой" интерпретации, психосоциальный анализ событий 1917 г. открывает совершенно новые познавательные возможности. Прежде всего, он позволяет выйти из той абсурдной историографической ситуации, когда "научное" осмысление революции осуществлялось в терминах-лозунгах, свойственных ей самой — с таким же успехом можно использовать кувалду вместо микроскопа. Разумеется, нет смысла в том, чтобы создавать новый терминологический ряд: достаточно попытаться наполнить привычные термины и событийные вехи реальным содержанием. Если следовать психосоциальной историографии, то, к примеру "критической точкой" динамики событий 1917 года станет не "большевистский" Октябрь, а "демократический" Февраль. Для российских масс, не изживших патерналистских представлений о верховной власти, наибольшее значение имел самый факт ее падения а вовсе не "захвата" ее былых остатков кем бы то ни было. Процесс обвала власти начался с падения самодержавия, Октябрь, напротив, означал начало "собирания", хотя внешне он выглядит как успех маргиналов, то есть утверждение психологии социальной вседозволенности — последняя в российском со; культурном пространстве должна была обернуться своей противоположностью. С точки зрения психосоциальной динамики в имперских отношениях власти подчинения переломным моментом на последующем этапе будет не октябрь 1917 г., а период до лета 1918 г. в течение которого основная масса населения реализовав требования земли, затем натолкнулась на окрепшую власть, которая принудила ее (пока неуверенно) платить по счетам.

По логике психосоциальной истории получается, что объективно большевики вовсе не разрушали империю ради интернациональной утопии, а, напро­тив, перестраивали ее на архаичнейших основаниях, используя не "сознание' (к которому они постоянно апеллировали), а подсознание масс (которого вообще не признавали) Бакунинские идеи "разрушения как созидания", не говоря уже о лозунгах типа "анархия — мать порядка", неожиданно получали подтверж­дение в действиях этих революционеров тоталитаристского склада, мечтавших об европейском социализме.

Что же такое "стихия" революции, от которой шарахались историки "марксистского" пошиба, пытавшиеся иной раз выдать за "мелкобуржуазность» антипод большевистской сознательности? (39) Что лежит в ее основе: пьяный погром или планомерная классовая борьба? Противостоят ли они друг другу? Представляется, что нет. Психология революции — это естественная форма реализации ее "конструктивного" начала.

Период с февраля 1917 г. до лета 1918 г. можно в целом обозначить как наиболее активный этап синергетического процесса "смерти-возрождения" империи, в ходе которого народная демократия и маргинальная охлократия — взаи­мосвязанные, но чуждые друг другу силы — взаимно подпитывали и истощали друг друга, играя тем самым на руку возрождению патерналистских начал российского имперства (отнюдь не изжитого в сознании и, особенно, подсознании основной массы населения). Неосознанный политической историографией пара­докс "Красного Октября" состоит в том, что империю разрушали не труженики, занятые борьбой за выживание на основах самоорганизации общинного типа, а партийные доктринеры, вольно или невольно стимулирующие российскую "вольницу".

4. Конструктивное противодействие эскалации кризиса

Ныне принято считать, что в 1917 г. действовали параллельно несколько соци­альных революций — солдатская, рабочая, крестьянская, национальные. Если исходить из посылки, что российский системный кризис имел своей целью возрождение "реликтовой" связи народа и власти, что могло быть достигнуто лишь путем корпоративной (псевдособорной) самоорганизации "снизу", то те действия масс, которые в 1917 г. и позже воспринимались политиками как "разрушительные", напротив, обнаружат в себе созидательное начало (40). С позицией привычного взгляда на революцию такое утверждение может показаться фантастичным. Если же попытаться непредвзято проанализировать источники, то можно найти ему полное подтверждение. Все социальные рево­люции низов в 1917 году носили главным образом защитный характер; "эксцессы" были связаны с противодействием им со стороны "благонамеренных" полити­ческих элит.

В какой степени этот момент отражает современная историография — имея в виду работы последних пяти лет? Если обратиться к работам общего характера, то здесь поворот к такому переосмыслению революции уже наме­тился (41). Сложнее обстоит дело с конкретными исследованиями (особенно регионального характера). Здесь выявить элементы нового подхода достаточно трудно — главным образом по причине малой репрезентативности публикаций.

Движение солдатских масс в годы "застоя" было наиболее основательно фальсифицировано: всякое хулиганское действие, не говоря уже об обычных для армии всех воюющих стран разрозненных бунтах, выдавалось за проявление "большевистской сознательности". Эта традиция преодолевалась с большим трудом (42), а потому возникла опасность впадения в другую крайность. Поведение солдат — этих, наиболее массовых и воинственных маргиналов — может показаться чисто разрушительным в своей откровенно антивоенной и даже "шкурнической" направленности. Но, во-первых, следует принципиально разделять начальный и конечный этапы их движения. Во-вторых, необходимо отделять солдат тыловых гарнизонов от фронтовиков (ставших в определенной степени уже профессионалами), по родам войск (первыми разложились балтийские матросы и пехота, затем артиллеристы и лишь в последнюю очередь казаки). Наконец, следует учитывать, что противоположные (конструктивные и анархические) тенденции наличествуют в сознании и движении масс всегда и вместе; разрушительная (революционная) проявляет себя лишь после тог как возможность конструктивного (эволюционного) движения представляет "снизу" исчерпанной.

…. Крестьянское движение, несмотря на обилие исследований (49), выглядит наименее изученным. Как бы то ни было, "конструктивное" ее содер­жание можно свести к "общинной" революции (термин введен В. Бухараевым и Д. Люкшиным (50)) — попытке самим устранить "нетрудовой" элемент из сельскохозяйственного производства (51) и установить "справедливые" отно­шения с понимающий их нужды и привычной по форме властью (52) — жела­тельно внепартийной или всепартийной (53).

Самоорганизационные потенции крестьянства были связаны не с кресть­янскими, земельными, продовольственными комитетами и, тем более с Совета­ми и комбедами (54), а с подчинением их традиционному крестьянскому схо­ду (55). Новой правовой системы крестьяне не понимали и не принимали (56). Ныне вряд ли стоит реанимировать доктринальную легенду о так называемой второй социальной войне в деревне — борьба с хуторянами и отрубниками на деле была начальной и необходимой стадией все той же "общинной" револю­ции, в полной мере проявившей себя еще во времена Столыпина. По-видимому к 1917 г. крестьяне мечтали только об одном — полном устранении старых и новых препятствий на пути к "черному переделу". Представляется, что естест­венный продуктообмен полностью свел бы на нет и последующую отчаянную борьбу крестьян с "городом". Крестьяне попросту хотели, чтобы их навсегда оставили в покое, дали возможность жить по-своему (57);

Изучение движения казачества приобрело наиболее масштабный, планомерный и научно взвешенный характер, практически охватывающий все аспекты социального поведения, политической активности и специфического стремления к этноидентификации. Особой идеализации казачьего уклада и быта (что можно было бы ожидать, учитывая современную политическую атмосферу) не наблюдается, перекосов в сторону апологетики антибольшевистской актив­ности казачества также не заметно. В поле зрения исследователей находятся все территории казачьих войск, но особенно активно, как и следовало ожидать, изучается казачество Юга России, где постоянно проводятся общероссийские конференции историков, уделяющих большое внимание проблематике револю­ции и гражданской войны (58).

Действия средних городских слоев выглядят наиболее поли­тизированными (59). На деле это касается преимущественно "новой" их части, то есть служащих и лиц свободных профессий. В любом случае они поддержи­вали умеренные по меркам 1917 г. партий, стремясь с их помощью стабили­зировать обстановку в городе. Постепенно нарастало стремление к деполитизации (60). Возможности их корпоративной самоорганизации оказались достаточно велики, несмотря на индивидуализм городской жизни. Даже движение служащих и Советов депутатов трудовой интеллигенции за "союз пролетариев пера и молотка" показывает, что средние городские слои жаждали "революционного порядка", а не дестабилизации. Послеоктябрьские городские бунты носили, как правило, ситуационный характер, они были связаны преимущественно с. классированными низами (61).

Действия имущих классов на этом фоне выглядят как слев форма противодействия объективно идущему процессу самоорганизации сод ального хаоса "снизу". Формально, предприниматели и землевладельцы неб успешно пытались консолидироваться для борьбы с "анархией и разрухой» Практически же, для преодоления того и другого на местах они сами ничего сделать не могли и не умели, а потому во все большей степени рассчитывали на помощь государства (64). В целом, они надеялись выжить в прежнем качестве, хотя объективно это было невозможно (лишь позднее помещики готов были сами с санкции власти организованно передать землю крестьянам); проектов радикального преобразования хозяйственной жизни страны в соответствии с нуждами масс они не смогли предложить. Объективно, одним своим существованием в качестве "буржуев" имущие классы все больше и больше провоцировали экстремизм и эгалитарные устремления маргиналов и люмпенов (65). В любом случае все социальные силы "модернизации" обнаружили в 1917 г. просто политическую беспомощность, но и непонимание существа происходящего.

Изучение роли женщин в революции получает развитие лишь в последние годы (66). В принципе гендерные исследования (присоединяя к ни и анализ возрастных характеристик масс, и реакцию детей на происходящее) способны привести к завершению создания целостной картины революционного процесса и, что более важно, осмысления его долговременных социокультурньых последствий. Хотя Февральская революция и началась с женских хлебных бунтов, очевидно, что в целом развитое женское движение смогло бы в дальнейшем "облагородить" и ввести в конструктивные рамки движение социального протеста. Оценивая революционные подвижки во всех слоях народа, становится очевидным, что при их меньшей эмоциональности и большем уважении россиян к закону революция никогда не обернулась бы гражданской войной. Институционный анализ хода революции убеждает в этом.

5. Институционная логика кризиса отношений власти и народа

… Прежде всего, представляется, что мнение о "двоевластии", как основном факторе гражданского раскола, документально не подтверждено ничем, кроме эмоциональных Свидетельств людей, пуще всего на свете боящихся такого состояния. Двоевластие, во-первых, если на деле и существовало, то кратковре­менно — в первые послефевральские дни. Во-вторых, до осени 1917 г. его вполне можно рассматривать в рамках схемы правительство-оппозиция, что более соответствовало реальности, или как отголосок традиционной парадигмы рос­сийского имперства: народу — мнение, царю — власть. В-третьих, любое из этих состояний характеризовало лишь столичный уровень политической жизни, ибо в провинции ничего подобного не было. Наконец, почему не допустить, что событиями управляли скорее страхи двоевластии — столь понятные в рос­сийских условиях?

Если обратиться к региональному (то есть "среднероссийскому", а не петро­градскому) уровню движения революции, то обнаружится; что реальная власть на местах перешла не к новоназначенным комиссарам Временного правитель­ства, не к "опирающимся на силу" Советам, а к комитетам общественной безопас­ности (КОБам) или общественным исполнительным комитетам (была масса и других названий) (67). КОБы представляли собой корпоративный орган псев­дособорного типа, куда входили на равных представители партий, различного рода профессиональных, национальных объединений и Советов, причем голос партий тонул в хоре "общественных" организаций. КОБами фактически смеща­лись "чужие" и назначались "свои" комиссары Временного правительства. При всем российском стремлении к управлению "сверху" Временное правительство с КОБами вынуждено было считаться, без них оно управлять не могло. Сила КОБов (при всем управленческом бессилии властей в это время) была в том, что они реанимировали старые (полудискредитированные) органы местного само­управления, "облагородив" их представителями либеральной и революционной общественности, что придало им видимость демократического представительства "соборного" типа. В принципе только органы такого типа могли конструктивно соединить политическую традицию и социальный радикализм масс.

КОБы, как никакой другой институт революции, могли стабилизировать ситуацию. Но возможности институционной самонастройки имперской системы на их основе вскоре были нарушены. КОБы погубили вовсе не Советы, а правительство доктринеров, решивших заменить эти "странные" и архаичные по своей природе органы на "правильно" (то есть на основе всеобщего избирательно права) созданные муниципалитеты. Между тем, для революционного времени прямая демократия столь же естественна и рациональна, как для спокойного времени — представительная. В России, к тому же "явочная" демократия перекликалась с "соборной" традицией.

…. Советы, опиравшиеся на "классовые", профессиональные и производственно-локальные (заводские) центры, имели, казалось бы, необходимую точку опоры за пределами малопривычной для народа парламентской системы (68) Но Советы, несмотря на свой видимый разрыв с прошлым, унаследовали страшный российский порок: тенденцию к соединению демагогии и популизм с бюрократизмом. Этому способствовала также неструктурированность законодательной инициативы исполнительных функций внутри Советов.

В условиях растущего хаоса даже такие Советы не могли оставаться крайним институционализованным выражением радикализма масс. После Корниловской авантюры властное начало фактически стало концентрироваться в фабзавкомах и казармах — там, где имелись вооруженные отряды, способные создать видимость общественного противостояния якобы растущей и все более организующейся контрреволюции. Призрак контрреволюции, как это обычно бывает в пору революционной неразберихи, открывал дорогу городской псевдореволиоционной охлократии.

В деревне ситуацию в принципе мог спасти лишь фактор укорененности всесословного земства. Но земства существовали далеко не везде, отсутствовала сбалансированность различных их уровней (от губернских до волостных). В эти условиях после Февраля реальной низовой властью повсеместно становились крестьянские комитеты, сконцентрировавшиеся на решении земельного вопроса Они подмяли под себя и остатки низовых земств, а также земельные, продовольственные комитеты и Советы. Фактически же за крестьянскими комитетам стоял сельский сход — революционный по отношению к любой другой власти консервативный по своей упорной замкнутости на конкретных делах и "приходской" по духу. А поскольку авторитет сельских батюшек к этому времени был расшатан, жажда "черного передела" возросла, то крестьяне оказались податливы на посулы крайних демагогов. Естественно, что низовые крестьянские комитеты стали во все большей степени выходить из подчинения вышестоящим, где засели бюрократизирующиеся (эсеровские, по преимуществу) политики.

В общеимперском масштабе положение мог стабилизировать своевремен­ный созыв Учредительного собрания или переход власти к "соглашательским" Советам — не позже июля 1917 г. Это был последний шанс удержать институ­ционный баланс в стране. Но в том и другом случае как кадетские правоведы, так и умеренные социалистические доктринеры своей приверженностью к фор­мальной — совершенно чуждой большинству народа — демократии отсекли эту возможность. Искусственные псевдособорные органы, созванные вслед за этим умеренными силами — как Государственное, так и Демократическое совеща­ние — теперь уже не могли противостоять экстремизму масс.

Так или иначе демократическую революцию погубили партийные док­тринеры, так и не сумевшие понять институционной логики кризиса империи. Не удивительно, что к власти пришли большевики, генерировавшие массовую стихию до ее истощения. Они приспособили к своим целям Советы, насильственно "большевизировав" их (69) — зачастую с помощью беспартийных, темных и экстремистски настроенных солдат (70).

6. Логика нарастания социального психоза

То, что 1917 г. был отмечен растущей психопатологией массового сознания, отмечали все наблюдатели. Свое веское мнение на этот счет оставили В. Вернад­ский и П. Сорокин. Последний даже заявил, что в революционную эпоху в человеке просыпается не только зверь, но и дурак.

Если отвлечься от притягательности этого образа, то встанет задача выяв­ления социальных источников девиантного поведения части народа. Простая констатация увеличения массы маргиналов или отождествление их с определен­ными социальными слоями (солдатами, деклассированными элементами и т. п.) вряд ли полностью прояснят существо дела. В России "отщепенцы" — сектанты, "босяки", "странники" и т. п. — в изобилии существовали всегда, но они скорее поддерживали общий баланс идейного и нравственного здоровья народа. В новых условиях мораль "новых маргиналов" трансформировалась в этику социальной вседозволенности и уравниловки — вплоть до лозунга "грабь награбленное".

…. Очевидно, дело не в "рево­люционных психах", а в достаточно неопределенной прослойке "полунормаль­ных" или психопатических лиц, либо резко возрастающей количественно, либо через преодоление порога своей ущербности приобретающей возможности заражать своей манихейской непримиримостью достаточно обширный слой социально непри­каянных. К числу потенциальных социопатов с большей или меньшей степенью определенности можно отнести солдат, беженцев, депортированных, безработных, люмпенов, пауперов, военнопленных и т. п. — общая численность которых в России в 1917 г. могла доходить до 20 млн. человек. Разумеется, среди них было предостаточно и "революционных идеалистов", и "загнанных в угол" обстоятельствами людей, и так называемых "оборотней революции" — тех, кто цинично и изво­ротливо использовал социальный хаос в корыстных интересах. В любом случае психология маргиналов нуждается в особом изучении, как и все психозы кризисного имперства. Русская революция — дело рук не "вождей", а "маленького" человека, доведенного до отчаяния непонятными для него "объективными" обстоятельствами. Это погромная реакция тех, кому нечего терять, на "чужую" власть.

…. Переломным моментом впадения в социальное буйство, вероятно, следует считать Февральскую революцию. С этого времени буквально все, связанное со старым, для значительной части общества стало объектом поношения и глум­ления; копившиеся десятилетиями отрицательные эмоции оказались сакрализованы. С победой Февраля Россия, да и весь мир стал представляться в черно- белом свете. Через взаимное заражение произошло изменение отношения к наси­лию: то, что раньше в обыденном сознании граничило с уголовщиной, становилось порой объектом восхищения. Террору стала приписываться функция очисти­тельного социально-исторического жертвоприношения бомбометатели предстали праведниками. Феномен "мартовских эсеров" не случаен; теперь и место мини­стра юстиции полагалось занять близкому к ним человеку.

… Трагедия революции была связана с тем, что рядом с наивным утопистом оказывался прыткий пройдоха и хам, давно дожидавшийся своего часа. Часто наличие чрезмерного количества фигур такого ряда создает впечатление, что революцию двигает не столько всеобщее помрачение умов, как холодный личностный интерес (71). Безусловно смута дает наилучший шанс тем, кто внутренне готов выдвинуться любой ценой. Сомнительно однако, чтобы циничная схватка честолюбий могла быть терпима в России в "нормальное" время.

В русской революции поражает не столько количество "вождей", как обилие "вожаков". Фигуры первых известны — это чаще бессребреники, сконцентрированные на видениях "светлого будущего" до утраты способности замечать людские страдания за окном. "Вожак", напротив, это манипулятор толпой, расчетливо разжигающий ее примитивные страсти и черпающий силы в людском неведении. Своеобразный симбиоз "вождей" и "вожаков", пуристов и палачей, как правило, и организует психоз в "революционный террор".

…. Лозунги революции обычно образуют знаковый ряд трансформации "ста­рого" в "новое" и, вместе с тем, отражают эмоциональную напряженность этого процесса. Абсолютизировать лозунги нельзя — они действенны ровно настолько, несколько резонируют с социальным нетерпением и традиционными (или "пере­вернутыми") стереотипами поведения. Российская эмоциональность приводила к "неровному" течению кризиса. Исследователи давно подметили, что избыточное великодушие и всепрощенчество первых дней революции (следующее за вспышкой удовлетворенного гнева) скоро сменяется растущей жаждой мести — перво­начально неориентированной, а потому особо сложной. Эта последняя с обре­тением "нового врага" приобретает характер жертвенной ритуалистики. В эпоху гражданской войны общество уже Плохо различает грань между террором и смертью. Позже известная "замещенная суицидность" революционеров при­обретает социально определяющий характер.

Несомненно, что исследование девиантного поведения людей револю­ционной эпохи, занятие не для слабонервных. В прошлом исследователи под влиянием своеобразного "обаяния" логики "торжества справедливости" пере­ставали замечать кровавые последствия их деяний. Так, немало было написано о женщинах-революционерках. Но исследователи упорно сторонятся достаточно распространенной фигуры женщины-палача Как бы то ни было, не замечать темных сторон революции, значит, в конечном счете, отказаться от её познания вообще.

7. Можно ли понять большевизм?

В современных условиях (очевидно, в противовес прошлому засилию "историко- партийного" подхода к Октябрю) научная история большевизма стала в России почти запретной темой. Принято считать, что с этим "все ясно": большевистская партия — главный "виновник" Октября. Подобный взгляд — лишь негативистское воспроизведение былой апологетики большевизма

… Вовсе не случайно, что обывательский интерес с большевизму сегодня вполне удовлетворяется антикоммунистическими работами биографического жанра. Закономерно, что фигура Ленина — эта наиболее рельефная функциональная величина революции из объекта умиления стала объектом отталкивания. Наиболее показательный случай — книга Д. Волкогонова, автор которой даже не заметил, что ломился в открытую дверь, доказывая "антидемократизм» Ленина. То, что ленинизм несовместим с парламентарной политической культурой, ясно давно, тем более, что сам он этого не скрывал. Проблема в другом: почему Ленин, как сторонник европеизации России и проповедник доктрины европейского социализма, оказался изоморфен ходу и логике российской "смуты"? Почему этот на долгие годы оторванный от России политик стал харизматической фигурой? Этой загадки большевизма почему-то почти никто не видит.

И Ленин, и Троцкий с самого начала полагали, что революцию нельзя делать в белых перчатках — и у того, и у другого это не апология аморализма, а готовность взять на себя "грех" революционной эпохи. Историки упорно не замечают этого, предпочитая судить их по меркам "застойного" времени. Мало кто отваживается соблюсти по отношению к ним беспристрастность, понять, что мы имеем дело не просто с палачами, а скорее с героизированными жерт­вами излома большого исторического времени.

В период своего становления большевизм не случайно проявил себя через беспощадную критику экономических противоречий старого строя. Эта критика не могла не быть однобокой, в чем сами большевистские идеологи позднее не раз признавались. Но в главном они оказались правы: хозяйственное состоя­ние общественного организма вошло в противоречие с социальными надеждами народа. В качестве "победителей" бывшие въедливые и проницательные кри­тики гибнущего хозяйственного строя, напротив, обнаружили себя изрядными утопистами. В деятельности Ленина легко обнаружить черты догматика и поли­тического фантазера, бесстрастного "врачевателя" больного общества и эмоцио­нального проповедника. В современных условиях это "соединение несоедини­мого" увидеть и понять трудно (72). Обычно ленинские надежды на "ум, честь и совесть эпохи" подлежат осмеянию, но при этом забывается; что эта формули­ровка скрывала за собой отчаяние радикального западника перед неспособностью тогдашней европейской демократии избавить человечество от ужасов войны и склонностью парламентских партий к карьеристскому перерождению. Еще большим насмешкам подвергается пресловутая ленинская "кухарка", которой предстояло научиться "управлять государством" — а между тем без развитой способности к самоуправлению и контролю над "верхами" современное общество становится плутократическим источником всеобщей опасности.

Наши рекомендации