Koheц неудачника, рождение победителя

Кто‑то однажды сказал мне, будто я — прирожденный торговец. Позвольте от­ветственно заявить вам, что это неправда. Некоторые торговцы, возможно, даже большинство торговцев, действительно родились для этого занятия. Но я от­нюдь не родился торговцем. Я сделал себя торговцем, причем сделал сам, в оди­ночку. И коль это смог сделать я, начав с того, кем я был и где находился, то смо­жет и любой. Не расставайтесь с этой книгой, — и скоро вы сами увидите, что я имею в виду.

Масса народу берет жизненный старт в бедности, но, если принять во внима­ние, где родился я, это был особый род бедности, пожалуй, в чем‑то похожий на принадлежность в наши дни к той бедноте, когда вы не просто бедный, но еще и чернокожий. Я родился в ноябре 1928 года на дальней восточной окраине Дет­ройта. В те времена почти все там сплошь называлось итальянским, но я назы­ваю это сицилийским, потому что для меня между этими понятиями существует большая разница. Я горд быть сицилийцем — даже при том, что многие люди, включая кителей других частей Италии, настроены против нас и пытаются на­мекнуть, будто все мы входим в состав некоего преступного синдиката. Присущая мне большая национальная гордость накликала на меня в молодые годы кучу неприятностей, и даже сейчас это иногда случается. Я был скор на дра­ку с лю­бым, кто обзывал меня «мурло», «уса–тик» 2 или «кочегар». Я хорошо знаю, что бывают люди, предубежденные против кого‑то, но мне никогда не нравилось предвзятое мнение по моему поводу, и я разбил множество носов за прозвища вро­де «мурло».

Первым нашим жилищем, которое я помню, была верхняя квартира в доме на две семьи, расположенном через улицу от угольного склада. Думаю, вы согла­ситесь, что это довольно‑таки паршивое место — напротив угольного склада. Но у него имелось одно преимущество. Когда в зимнее время становилось совсем нев­терпеж и дом сковывал холод, мы с моим старшим братом Джимом пересекали улицу, после чего я проползал под забором и бросал большие куски угля брату, кото­рый складывал их в джутовый мешок.

Потом мы тащили добычу домой и совали черные обломки в печь. Иногда, кро­ме этого угля, у нас нечем было топить, поэтому я никогда особенно не беспо­коился, что содержимое мешка, возможно, принадлежало кому‑то другому. Таков был мир, где я родился и рос.

Печь находилась в подвале дома, но я отлично помню подвал по совсем дру­гой причине. Для моего отца это было любимое место, где он избивал меня с само­го раннего детства, которое я могу припомнить. Полагаю, я был таким же хоро­шим и таким же плохим, как большинство маленьких–детей, — ничего особенно­го во мне не было. Поэтому я никогда не знал, почему он лупцевал меня, а не мое­го брата или двух младших сестер. Но так уж оно было заведено. Чаще всего отец затаскивал меня туда и привязывал к трубе, а затем стегал большим кожаным ремнем, на котором имел обыкновение точить свою опасную бритву. Что бы ни сделал любой из детишек, даже если, скажем, немного пошумел, доставалось за это исключительно мне. Сразу именно я оказывался в подвале, и там, хлестав меня, он вопил: «Ты ничтожество и дрянь, ты никогда и никем не станешь, тебе прямая дорожка в тюрьму» — и прочее подобное. Я так и не смог понять, почему отец лупил именно меня, но он никогда не прекращал систематические побои, пока я жил дома.

Иногда я убегал на несколько кварталов вниз по реке к сортировочной стан­ции железной дороги и прятался в вагонах. Время от времени я даже спал на по­крытых соломой полах грузовых вагонов. А когда я приходил домой, он снова бил меня и орал, что я дрянь и ничтожество, которое ничего в жизни не добьется и кончит в Джэктауне (так у нас называли штатную тюрьму в Джэксоне, штат Ми­чиган, куда попадала куча парней, живших по соседству).

Должен сообщить вам одну вещь. Если вы росли в доме, где полноправным хозяином был отец, а он с самого раннего возраста, в котором вы можете себя вспо­мнить, кричал вам, что вы — чертова дрянь и ничтожество, сопровождая этот ор жестокими избиениями, то вы верите этим словам. В конце концов, этот человек — ваш единственный отец и единственный авторитет, которого вы знае­те, и он просто обязан быть правым.

Через некоторое время я начал верить его словам, хотя после очередных по­боев моя мать обычно спускалась, чуть погодя, в подвал и говорила мне, что в действительности я хороший мальчик. Думаю, отчасти это помогало, но она не была в доме хозяйкой, как мой старик, поэтому, сколь бы сильно я ни любил ее, все равно продолжал верить, что я ничтожество и никогда не буду стоить ни гро­ша. Я верил этому в течение долгого времени, и подобная вера очень отразилась на многом из того, что случилось со мной жизни, что я делал и как относился к самому себе.

Я пробовал сообразить, в чем же была причина, заставлявшая отца так силь­но и стойко ненавидеть меня, придираться ко мне и сваливать на меня все, что бы ни произошло в доме. Он приехал из Сицилии молодым человеком, необразован­ным, фактически неграмотным и очень бедным. Его собственный отец был тира­ном, который проклинал и избивал его. Моему отцу было 25 лет, когда он женил­ся на матери. Ей тогда только–только исполнилось 15, и ее мать была не слиш­ком счастлива бракосочетанием дочери с моим отцом. Никто и никогда не расска­зывал мне, что происходило в те дни, но вражда, начавшаяся между моим отцом и те­щей, матерью моей матери, никогда не кончалась, пока он оставался в жи­вых. Отец не позволял никому из нас, включая мою мать, поддерживать хоть ка­кие‑либо отношения с бабушкой, — даже когда она жила в том же самом двух­квартирном доме. Моя мать привыкла иногда украдкой пробираться в подвал и разговари­вать с нею через перегородку. Да и я тоже навещал ее, потому что мы были очень близкими друзьями, возможно, из‑за того, какие чувства мой отец пи­тал ко всем нам. Каждый раз, когда папаша выяснял, что я виделся с его лютой врагиней, снова начинались шум, избиения, вопли и проклятия.

Вы, вероятно, задаетесь вопросом, какое это имеет отношение к умению про­давать. Видите ли, детские переживания очень тесно связаны с тем, какие психо­логические установки прививаются в вашу голову. А в мою голову прививалось и насаждалось, что я ничтожная дрянь, которая никуда не сгодит­ся. Я верил в это и фактически намеревался доказать, что мой отец прав. В конце концов, предполагается, что ребенок почитает своего отца и повинуется ему. Но существовала и другая установка, рождавшаяся из тех же самых избиений и проклятий. Во мне поднималось чувство дикого гнева против отца и желание доказать ему, что он ошибается, после чего он станет любить меня так же, как любил моего брата и сестер. Иногда срабатывала одна из двух этих психологических установок, иногда другая, а иногда они подавляли и отменяли друг друга.

У моего отца никогда не было возможности как следует поработать. В конце концов, это была эпоха великого кризиса, а мы были сицилийцами в Детройте, и ему нечего было предложить на рынке труда, абсолютно. Главным образом, он то бывал недавно уволен, то работал в разных правительственных программах, где платили куда меньше обычного. Мы почти всегда сидели на государственном по­собии (которые в те годы называлось помощью для неимущих), и единствен­ное подобие счастливых времен, которые я могу припомнить, приходилось на пери­од Рождества и около него, когда организация «Добрые друзья» (местная благотвори­тельная служба) присылала нам коробку игрушек из числа тех, ко­торые пожерт­вовали жители города. В большинстве своем они бывали подержанны­ми и отре­монтированными, но все равно для меня это было большое событие, сопровождав­шееся радостным возбуждением. А случалось и нечто получше, когда нам давали специальный купон, с которым мы могли пойти в центр города и обменять его на пару новых ботинок. Для меня в те времена это была просто крупнейшая торгово–финансовая операция.

Когда мне было лет около восьми, я начал работать. В нескольких кварталах от того места, где мы жили, имелось множество фабрик. Неподалеку от реки сто­ял завод фирмы «U. S. Rubber» по производству автомобильных шин, имелась большая фабрика, где изготавливали газовые плиты, несколько мебельных фа­брик и прочее. Около этих заводов вдоль всей восточной части авеню Джеф–фер­сона находились бары для рабочих. И вот я самолично сколотил коробку чистиль­щика обуви, раздобыл разные щетки и кремы (не помню, где я взял деньги на все это) и стал работать около и внутри этих баров, наводя блеск на башмаки работяг. Если вы думаете, что сами зарабатывали деньги каким‑то трудным способом, то позвольте заверить вас, что сидеть на корточках на полу этих гнусных заведений, глянцуя чужие ботинки за жалкую медяшку, будет никак не легче любого вашего занятия. Начинал я днем, сразу после школы, когда на фабриках кончался рабоч­ий день. Я обходил все бары по авеню Джефферсона, а это была добрая миля (1,6 км), а затем возвращался и начинал снова, обычно совершая этот круг чаще, чем раз в день. Моей ценой был никель 3, если удавалось получить его, а не пинок. Иногда доставались даже чаевые — лишний пенни 4 или два, но бывало и так, что я не мог выручить за весь свой шик–блеск больше, чем парочку центов. Через некоторое время я освоил разные хитрые трюки, скажем, в процессе чистки лихо швырял щетки в воздух или менял руки. Люди стали узнавать меня, и я начал полу­чать дополнительные чаевые. В те времена, в тяжкие 1930–е годы всего за один пен­ни можно было купить здоровенный леденец, а никель стоила двойная порция мороженого в виде конуса или целая кварта (около 1 л) молока.

Проходя по своей улице во второй и третий раз, я видел тех же самых парней, но уже принявших еще три или четыре рюмки спиртного. Я видел, что делает с людь ми выпивка всего за несколько часов. Иногда они становились как бы легче в общении и, возможно, даже чуть более щедрыми, но гораздо чаще спиртное де­лало их всего лишь злее, скупее и подлее. В конце концов, это были мужчи­ны, которые отработали тяжкий день, да еще, возможно, испытывали постоянный страх, что потеряют свое место. В ту пору желающих работать было больше, чем рабочих мест, куда больше. И вот мои потенциальные клиенты должны были как- то раскрутить и разгрузить свои неприятности, прежде чем возвратятся в свои бедные и несчастные дома. В общем, работа в этих барах и салонах была до­вольно‑таки мрачной. Но я трудился, пожалуй, до десяти или одиннадцати часов вечера и приносил домой целый доллар, а иногда и больше. Все эти деньги шли в семью, и порой они были единственной суммой, которая зарабатывалась за день. Когда один из заводов закрывали или мой бизнес шел плохо по какой‑то другой причине, так что я приносил домой только несколько центов, отец поднимал крик и избивал меня. В такие вечера я боялся возвращаться домой. Тогда в меня про­сто «встроили» страх не справиться, не оправдать надежд, и я предпочитал не расставаться со своими щетками попозже, чтобы, возможно, почистить еще несколько пар ботинок.

Это было скверное детство, но я никогда не хотел позабыть его. Именно поэтому я держу большую фотографию, где мне девять лет и я стою на коленях, начищая обувь. Я повесил ее на стене своего кабинета, чтобы не забыть, с чего на­чинал свой путь. Я ненавидел это занятие, но горжусь им.

МОИ ПЕРВЫЕ ПРОДАЖИ

Возможно, небольшой опыт продажи я приобретал уже в ту пору, когда хо­дил по округе и фактически вымаливал у рабочих парней, чтобы те позволили мне начистить их ботинки до зеркального блеска. Помню, как я совершал на гряз­ном полу маленькое действо со щетками, и все это было своего рода прообразом настоящей продажи, сопровождавшимся шутками да прибаутками. Но по–настоя­щему я освоил продажу, по крайней мере, один ее аспект, когда начал доставлять газеты. Я вставал приблизительно в шесть утра и отправлялся к га­ражу, где сбрасывали экземпляры местной детройтской газеты «Фри пресс» («Свобод­ная пресса»), которые подлежали доставке по соседству. Я складывал их в мешок и нес по своему маршруту, потом надо было идти в школу, а еще позже — малость подзаняться чисткой обуви. Где я действительно обрел познания о продаже, так это в период, когда «моя» газета вела борьбу за новых подписчиков. За каждого человека, которого ты смог подписать, по крайней мере, на месяц, тебе причита­лась премия — ящик «Пепси- колы». Тогда подобный приз был для меня чем‑то очень большим. Ящик, где целых 24 бутылки по 12 унций (355 куб. см) популяр­ной шипучки, — это было действительно кое‑что. Вы говорите о стимулах и моти­вации. Ребята, для меня тот ящик на самом деле был что‑то с чем‑то. Я обходил каждый дом и каждую квартиру на каждой улице, которую только мог найти. Я так много раз нажимал на кнопки дверных звонков, что у меня воспалялись пальцы. Возможно, мне даже случалось в течение такой подписной кампании пропустить день или два в школе. Но я был настойчив. Я твердил: «Мы проводим кампанию, и мне бы хотелось, чтобы вы подписались всего на одну недельку». Презент, как вы помните, дава­ли лишь в том случае, если клиент соглашался на полный месяц, но я считал, что большинство людей, один раз подписавшись, продолжили бы получать газету. Я рассказывал им, как по утрам буду доставлять газету к их дверям раньше, чем они встанут, и это была правда. А если мне отвечали «нет», я все равно продолжал действовать, никогда не сдаваясь и никогда не впадая в такое сильное разочарование, чтобы перестать жать на дверные звонки. Отказаться — это никакой не фокус. Но вскоре я выяснил, что чем больше количество людей, с которыми я поговорил, тем больше продаж я делаю. Вот это был действительно фокус, и даже лучше, чем фокус. Поскольку довольно скоро тот маленький га­раж, который у нас имелся позади дома, оказался забитым ящиками «Пепси», и я мог продавать напиток соседям за ту сумму, которую с них удавалось взять. Это позволило мне приносить домой больше денег и давало больше надежды на возможность доказать отцу, что я все‑таки стою чего‑то. Но оказалось, что даже это не срабатывает.

Я продолжал заниматься чисткой обуви и газетами приблизительно пять лет, большинство этого времени посещая школу, но не особенно там блистая. Я не был типом будущего ученого, но кое‑что там узнал и успевал в школьные годы не слишком‑то плохо. Однако взаимоотношения между моим отцом и мною никак не улучшались. И, пожалуй, я мог бы насчитать пару дюжин разных случаев, когда он по той или иной причине вышвыривал меня из дома. Я спал в тех же вагонах, а иногда топал в центр и снимал угол в ночлежке где‑нибудь на периферии цен­тральной части города. Это была самая дрянная часть Детройта, район дешевых гостиниц, меблированных комнат, домов, населенных шлюхами, киношек, где по­казывали ленты, которые в те времена шли за порнуху. Расставшись с гривенни­ком или четвертаком, я получал в одном из таких мест кровать на ночь — речь шла не о комнатке, а только о кровати в своего рода общей спальне, где куча пьянчуг либо храпела, либо справляла разные сомнительные делишки. Через ка­кое‑то время туда заявлялся мой отец, который отыскивал меня и приводил до­мой, по дороге веля быть хорошим. Предполагаю, что он поступал так, поскольку его заставляла мать. Я приходил домой, некоторое время пытался посещать шко­лу, болтался с ребятами на углу, а затем меня снова выгоняли из дому.

Когда мне было 16 лет, я однажды вечером стоял на углу со знакомыми пар­нями — двумя моими приятелями, которые жили неподалеку. Они небрежно ска­зали: «Мы собираемся грабануть тот бар, что на пересечении Мелдрам–стрит и Ла­файет- стрит. Мы уже разведали это заведение и знаем — там точно есть спиртное, а возможно, хозяин оставляет на ночь и кое–какую наличность. Хочешь поучаствовать?». Это был один из тех баров, где я многие годы драил ботинки, так что я хорошо знал и его, и всю окрестную местность. Никогда прежде я не за­нимался чем‑нибудь подобным, но все‑таки решил пойти за компанию с ними, возможно, потому, что знал эту точку или что‑то в этом роде. Как бы там ни было, но проходимцем и ворюгой я точно не был, по крайней мере, до этого момента. Ума не приложу, что толкнуло меня пойти, но я отправился с ними на дело.

После того как они тщательно осмотрели все подходы к бару, один из парней зашел в туалет и оставил окно открытым. В те времена можно было так сде­лать.

Теперь везде на окнах стояли бы решетки, не говоря уже о сигнализации и о специальном датчике, который сообщит ночному сторожу, что окно не заперто. Но тогда все было не так, даже в паршивом, бедном и воровском районе вроде того, где мы жили.

И вот в тот же вечер приблизительно часиков в десять мы прокрались в га­раж при отеле «Уиттьер», который считался заведением с классными номерами и стоял не- много ниже по реке. Мы увели оттуда машину, — как сейчас помню, это был «Студебеккер». У меня и сегодня все еще звенит в ушах вопль мужика, кото­рый караулил гараж: «Эй, вы, обязательно пригоните назад тачку!». Но мы толь­ко рванули с того места и припарковали автомобиль в переулке по соседству с ба­ром, который себе наметили.

Бары в Детройте закрываются в два часа ночи (или утра?), так что нам при­шлось ждать, пока ночная обслуга закрыла заведение, сделала уборку и разъеха­лась. Словом, когда мы попали на место, было уже около половины четвертого утра. Мы сели в «наше» авто и зарулили в проулок позади бара. Ни на улице, ни где‑нибудь рядом никого не было видно. Весь этот район на ночь полностью пу­стел. Я даже не был особенно напуган, пока все это помаленьку происходило. Фактически, как только мы забрались туда, у меня вообще пропал всякий страх.

Тем временем один из моих приятелей заполз через окно в помещение бара и открыл черный ход. После этого мы просто загрузили в машину столько ящи­ков с выпивкой, сколько смогли туда поместить.

Это было в годы второй мировой войны. Мне кажется, дело происходило при­близительно в мае 1944 года, и спиртное было все еще довольно трудно достать. Фактически в штате Мичиган его даже некоторое время выдавали только по та­лонам.

Так или иначе, как только машина была загружена, а касса очищена, мы тут же убежали оттуда, быстро запрятали ящики, а деньги поделили. Всего в вы­движном ящике кассового аппарата их набралось 175 долларов, так что моя доля соста­вила почти 60 баксов плюс доллар за бутылку, которую мы продали ка­ким‑то чуда­кам, которые стояли на углу. Для меня это были большие и легкие деньги, да и во­обще все прошло настолько гладко, что я просто ничего больше об этом не думал.

Забавно возвращаться мыслями назад в те дни, поскольку я действительно не знаю, почему не продолжил заниматься тем же самым после того первого дела. Л имею в виду, что не был ни капли напуган или что‑нибудь в этом роде, а де­нежки оказались хорошими, и по нашему разумению выходило, что запросто можно понаходить и другие места, где будет так же легко провернуть такое же или похожее дельце. Но я не покатился по этой дорожке. Думаю, что мой отец слишком долго и упорно втолковывал мне насчет того, чтобы пойти работать, и я как раз тогда нашел себе кое‑что подходящее на одной фабрике. Поэтому очень возможно, что я больше боялся папаши и того, что он со мной сделает, если я не захочу устроиться на работу.

Так или иначе, я практически забыл обо всей этой истории или, по крайней мере, пробовал ее забыть, когда в один далеко не прекрасный день я валяюсь себе дома в кровати и вдруг слышу шум и гвалт. Моя мать горько плакала, а я никак не мог сообразить, что случилось. Мне ни на секунду не пришло в голову, что это мог­ло иметь какое‑то отношение к нашему вторжению в бар. После того эпизода про­шло уже добрых три месяца, и все это время я не имел никаких дел с теми своими приятелями и никто не шепнул мне по этому поводу ни словечка.

И тут вдруг в моей комнате оказывается крепкий парень, который расталки­вает меня и громко командует: «Вставай!». Я открываю глаза, мне прямо в лицо суют жетон полицейского, и этот «коп» говорит: «Натягивай побыстрей свою одеж­ку». Следующее, что мне четко припоминается, — это я в отделении полиции, где тот же самый полицейский и куча других допрашивают меня насчет той ночной кражи со взломом в баре и о целой серии ограблений баров и продовольственных магазинов, о которых я не имел понятия. Но они там в участке точно знали о том единственном деле, на которое я действительно ходил. Оказывается, одного из моих приятелей поймали, и он рассказал «копам» о целой куче дел, которые про­вернул, включая тот самый бар, и при этом как‑то всплыло мое имя.

В результате я оказываюсь в арестном доме для малолетних правонаруши­телей. Это было самое худшее место, где я когда‑либо был, — большущий зал, полный коек и пацанов, и тут в него заходит здоровый мужик с ремнем в руках, застав­ляет одного пацана наклониться и начинает стегать его.

Здесь было куда хуже, чем той ночью, которую я провел в самой гнусной ноч­лежке, хотя там, помнится, и включили в середине ночи свет, чтобы выта­щить тело какого‑то алкоголика, умершего этой же ночью. Нет, это была самая отвра­тительная ночь в моей жизни, а я, уж поверьте, провел массу ночей в са­мых разных, но одинаково ужасных местах.

Наутро меня вроде как выпустили, но только для того, чтобы свести с чело­веком, владевшим тем баром, который мы ограбили. Он помнил меня и спросил, зачем я сделал это. Я сказал, что не знаю, но верну и оплачу ему все, что забрал. Он сказал «о'кей» и не настаивал на моем обязательном обвинении, так что я вы­шел из этого чудного места. Я бы тогда сделал все что угодно, лишь бы выбраться оттуда.

Тут явились мой отец и дядя, чтобы забрать меня из этого страшного места. Папаша начал бить меня, как только мы вышли из здания. Он бил меня в машин­е и бил, когда мы приехали домой. И все это время он продолжал орать о том позо­ре, который я навлек на семью и на наше честное имя. На сей раз я ду­мал, что действительно получаю по заслугам. Я доказал отцу, что он всегда был прав в своих высказываниях насчет меня, — я и впрямь оказался ничтожной дря­нью, мелким негодяйчиком и к тому же арестантом.

Но, как бы то ни было, я получил страшный урок на всю жизнь, проведя ту ночь в доме содержания малолетних преступников. Независимо от того, что со мной случилось, я не собирался проходить через это снова. У меня не было наме­рения отправляться в тюрьму наподобие оравы парней, с которыми я болтался на ули­це, пока они строили разные сомнительные планы.

Поэтому я нашел место на фирме по соседству от нас, где изготавливали газо­вые плиты и где работало много уроженцев Сицилии. Я укладывал термоизоля­цию на панели этих самых плит, и это было гнусное занятие, потому что изоляционный материал набивался в одежду, в кожу, в нос и во все прочее. А работать там заставляли очень быстро. Однажды меня поймали курящим — это было уже мое второе нарушение — и тут же вымели за ворота. «Вымели» — это слово мы использовали в ту пору, вместо того чтобы по–культурному сказать «уволили». Получалось, что ты вроде мусора, а они тебя метлой гонят взашей, — именно в та­ких выражениях я и думал о себе и тогда, и много времени спустя. Я склонен ду­мать, что в те времена успел поработать примерно в 40 разных местах, но не в состоя­нии по–настоящему припомнить и сосчитать их все.

Я водил грузовик в одной типографии, пока меня не вымели оттуда за то, что я слишком долго простоял под погрузкой; я работал на автозаводе «Крайслер», где делали подлокотники для модели «Империал». Это было далеко не самое худ­шее место. Я стоял на сборочном конвейере в другой автомобильной фирме, «Гудзон», и это оказалось одним из самых скверных рабочих мест, потому что там вы привя­заны к бездушному механизму, а фирма через него решает, насколько интенсивно и тяжело вам приходится вкалывать. Я работал на фабрике гальванопокрытий, где весь цех был уставлен чанами с горячей кислотой, а также ваннами жидкого металла, испарения которых попадали вам в легкие. С тех пор я на всю жизнь об­завелся астмой.

Недолгое время я служил помощником официанта в отеле «Статлер» и уби­рал там грязную посуду со столов. Потом был коридорным и мальчиком на посылках в другом отеле, «Бук–Кадиллак», который сейчас стал «Шератоном». Там я фактически немного актерствовал, нося одну из красочных униформ и громко выкрикивая фамилии гостей, а также сопровождая постояльцев в каче­стве пажа либо просто делая что прикажут.

Однажды я выбросил пачку телеграмм вместо того, чтобы разнести их по но­мерам. Я отрицал, что это случилось в то время, когда именно я был на службе, но у них в отеле отбивали явку на специальных часах, а мне об этом не было из­вестно. Поэтому оттуда меня тоже выгнали.

Иногда я думаю, что если бы знал разные вещи вроде той фиксации времени, то мог бы добиться большего успеха, и, возможно, даже добрался бы до поста вице- президента чего‑нибудь вроде «Шератона». Но я был тогда довольно тем­ным и несведущим пареньком.

Я то ходил в школу, то переставал, а где‑то по ходу пьесы ввязался в драку с воспитателем Восточной средней школы, который следил за порядком в комна­те для самостоятельных занятий и приготовления уроков, и в результате после этого происшествия меня оттуда выставили. Он все время придирался ко мне, пожа­луй, даже не за какие‑то провинности, а за разные чисто детские проделки, а по­том начал говорить мне «эдакий ты народец» или «такому народцу надо бы по­лучше учиться» и все такое. Я сказал ему, что мои имя и фамилия вовсе не «эда­кий народец», поскольку вы ведь сами знаете, что это означает, когда разные типы начинают о тебе говорить «эдакий народец». Он намекал на итальянцев, так что довольно скоро мне стало противно, и я ударил его, после чего для меня со школой было навсегда покончено.

Насколько помнится, большинство своих тогдашних рабочих мест я потерял из‑за того, что вступал в драки с парнями, которые говорили о разных «мурло», «усатиков–даго» и «черноглазых». Возможно, я в те времена всего лишь сам ис­кал себе неприятности. Возможно, я подсознательно просто хотел продолжать проигрывать и терпеть неудачи, чтобы показать своему отцу, как он был прав, а я действительно дрянь и никто. Но я был полон гнева, а вокруг в те времена кру­гом имелась масса расистов, на которых можно было разрядиться.

Возможно, та страшная ночь в арестном доме для малолеток спасла меня от худшего. Никогда не забуду, что и как я там перечувствовал. Конечно, ничего хо­рошего в этом заведении не было, но я уверен на все сто: там было достаточно плохо, чтобы не заслуживать этого.

После дальнейших блужданий от одной дрянной работы к следующей меня призвали на военную службу. Это было в начале 1947 года. Но во время прохо­ждения начального курса боевой подготовки я свалился с грузовика и повредил спину, в результате чего меня освободили от службы. Но даже это да­лось мне не­легко. Я ненавидел армию. Для меня там было почти так же плохо, как си- деть в тюрьме.

И вот, вместо того чтобы сразу отпустить меня на волю, мне на некоторое вре­мя поручили дежурить в казарме. Потом один сержант, которого я до этого ни­когда не видел, предложил помочь мне получить окончательное увольнение, если я отдам ему деньги, причитающиеся мне при демобилизации. Какое‑то вре­мя я думал, что это была своего рода провокация и что меня пробовали подловить на подкупе официального лица. Он давил на меня, а я пробовал его игнориро­вать.

Когда мои бумаги, наконец, пришли и мне дали документ об увольнении вчи­стую, он подошел и попросил свои деньги. Я дал ему некую сумму и отправился до­мой, имея в кармане документ о почетном увольнении — это значит, с сохране­нием чинов и знаков отличия, которых у меня не было. Не знаю, имел ли сержант отношение к моей демобилизации или нет, но я был настолько доволен, что вы- брался оттуда, что запросто отдал ему те несколько баксов, которые мне заплати­ли.

Когда я появился дома, мать была рада–радешенька видеть меня, но отец снова начал свою вечную песню насчет того, какая же я задница. Он сказал, что даже армия не захотела меня. И добавил: «Ты ничтожная дрянь, в тебе нет и ни­когда не будет ничего хорошего». А еще сказал, что ему надо было задушить меня сразу, когда я родился. Никогда не забуду этот день, пока мне суждено жить. Со сле­зами на глазах, снова и снова слыша неумолкаемые вопли отца и его прокля­тия, а также тихий плач матери, я покинул дом и стал иногда работать, а большую часть времени просто болтаться, продолжая мысленно слышать крики и завывания моего папочки, которые постоянно преследовали меня.

Потом, уже в 1948 году, я снова — из‑за собственно глупости — вступил в кон­фликт с законом. На пару с eщѐ одним парнем мы открыли по соседству с наши­ми дом ми мастерскую по чистке головных уборов, а также я растяжке и чистке обуви. В задней комнате у нас шла игр в кости и в очко. Мы думали, буд­то разра­ботали довольно хорошую си тему наблюдения за представителями закона. Один из нас стоял на стреме перед мастерской или в ее основном помещении, и, если в поле зрения появлялся кто‑то напоминающий полицейского, остальным подавали сигнал с помощью гвоздя, пробитого сквозь стену. Предполагалось что в случае тревоги второй из нас, находящийся в зад­ней комнатушке, проглотит куби­ки для игры в кости или просто убежит, чтобы никаких улик не оставалось.

Однажды как раз я караулил в передней комнате, когда туда вошел мой ста­ринный приятель еще со времен учебы в Барбурской неполной средней школе. Мы перемыли косточки старым друзьям, поговорили о том, как них дела, а о себе он сказал, что занимается строительным бизнесом. Потом он попросил меня вме­сте зайти заднюю комнату, и я впустил его. Когда мой партнер увидел его, то сра­зу распознал, что это «коп», то есть полицейский, и выбежал через черный ход со всеми причиндалами для игры в кости.

Наши рекомендации