ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Случай на втором курсе 13 страница
сосудик, и давление падает...
- Но почему нос?
- Слабый нос, вот и все, - ответил врач коротко.
А я вспомнил, как задел (не скажу, ударил) ее
придвинувшееся лицо пальцами (не скажу, рукой). Вспомнил
кровь на клеенке стола во время нелепой нашей ссоры на
общажной кухне.
Той, послеинсультной ночью я все боялся очередного
внезапного кровотока и без конца рвал старенькую
простынь на длинные полосы (бинты в запас). Сгреб их
горой в стороне, пусть наготове. Конечно, поднял ей
голову, на переносицу холодные примочки.
Среди ночи пил чай, сидел на кухне. Чашка глиняная -
шар с грубо срезанным верхом. Объем, притворившийся
чашкой, но не сумевший скрыть честную простоту формы.
Я разгадал ее правый глаз, который косил, все как бы
направляя меня (или мою мысль) в левую сторону.
Следовало нанять сиделку. Дело не в тех или иных женских
процедурах Леси, я вполне годился, я не стеснялся, я ее
любил. Но в те дни стало сложнее (напряженнее)
приглядывать на этажах за квартирами, а вернувшись из
общаги, бегом, бегом, я не успевал в нужный час
разогреть для Леси еду или сбегать в аптеку. Забота
требовала еще одной пары рук. Прямой смысл древнейшего
выражения - пара рук - и привел к открытию. Я
предположительно подумал о сиделке, затем о деньгах (в
связи с сиделкой) и... углядел на левой недвижной руке
Леси кольцо.
- Продать? - Я поднял вверх ее руку, поддерживая таким
образом, чтобы палец с кольцом оказался перед ее живо
встрепенувшимся глазом. Глаз тотчас выразил - да, да!
наконец-то догадался, какой глупый!..
И даже уголок рта Леси чуть ожил, давая понять, как
мог бы сейчас у кромки губ зародиться изначальный ход
улыбки, ее разбег.
Поспрашивал в поликлинике и сговорился: нашел
приходящую женщину (час утром, два ввечеру) - Марь
Ванна, так она представилась. Кольцо я снимал долго,
мылил расслабленный палец, тянул. Смачивал водкой,
постным маслом, а потом на пробу принес из общаги (у
Соболевых из ванной) дорогой шампунь и легонько смазал
им золотой обод. Кольцо на пальце задышало,
шевельнулось, заскользило и мало-помалу переползло
недававшийся сустав.
Дня через два-три Леся заговорила. А еще через два -
зашевелила рукой, обеими сразу.
Среди ночи мне вдруг показалось - она умерла. Уже под
утро. Мы спали вместе, я почувствовал острый холод с той
стороны, где она. (Помню, я спешно подумал о сползшем,
об упавшем одеяле - я не хотел думать, что холод от ее
плеча, остывшего тела.) Однако одеяло было на месте. И
тогда я опять сквозь сон обманывал себя: со мной рядом,
мол, вовсе не холод смерти, просто Леся встала.
А Леся, и правда, встала. И холод с ее половины был
понятен - она поднялась, одеяло остыло.
Она подошла:
- Чай заваривать?.. - спросила - и засмеялась здоровым
утренним смехом.
Впервые встала утром раньше меня. (Вот так и начинают
уходить.)
Стали появляться, а потом и зачастили ее друзья из
числа "бывшихС, уже набиравших заново социальную силу.
Не столь важно, что из "бывшихС, я не акцентирую -
важно, что люди пришли и вдруг оказались друзьями. Как
бы дельфины, пришедшие человеку в конце концов на помощь
в безбрежной морской воде. Они вынырнули из житейской
пучины - они плыли, плыли и доплыли наконец ей помочь:
"Вот она где! Вот!.. Нам, Леся Дмитриевна, очень вас не
хватало. Ну, наконец-то!С
Они поддержали Лесю добрым словом, приходили в гости,
приносили еду, вино, подарки. Уже искали ей достойное
место работы.
А я стал бывать реже. Она уже уходила по делам, я не
всегда заставал ее дома. Потом не мог ее поймать по
телефону. Не все помню. Помню, что кончилось.
Леся так и не узнала, что когда-то, в числе прочих,
изгоняла меня с работы. Считала, что знакомство наше
началось на демонстрации. Она, мол, помнит тот день. Как
не помнить! Я ведь тоже, протискиваясь в тот день через
ликующую толпу, так и повторял про себя, мол, надо бы
запомнить - какие лица!..
Сотен тысяч людей, так весело и так взрывчато
опьяненных свободой, на этих мостовых не было давно
(может быть, никогда), думал я в те минуты, пробиваясь к
транспаранту, изображавшему огромную кисть с красочными
пятнами палитры. Там я сразу увидел художников: Гошу,
Киндяева и Володю Гогуа с женой Линой (они тогда еще не
уехали в Германию) - там же, с флагом, Василек Пятов.
Они шли группой. (Все это за час до моей случайной
встречи с Лесей Дмитриевной у высоких ворот с решеткой.)
Шли в обнимку, кричали. Я тоже кричал. Был и крепыш
Чубик, этакий хвостик, вившийся за художниками, стукач,
все знали, но за годы к нему уже привыкли, притерлись,
пусть, мол, отстаивает свой концептуальный взгляд на
Кандинского! Чубик тоже кричал, пел песни. А кто-то из
художников, Коля Соколик, все-таки его поддел: сказал
вскользь (вскользь, но все мы отлично поняли,
засмеялись) - а сказал Коля ему вот что: ты, Чубик, не
опоздаешь ли сегодня на работу?..
- Сегодня ж не рабочий день, - заметила наивная Лина,
не врубившись.
- Не у всех же.
Хохотнули.
Чубик погрозил пальцем:
- Но-но. Опять эти кретинские шутки!
И вдруг Чубик счастливо засмеялся. Чубик (похоже, и
для самого себя неожиданно) раскрыл широко рот и с
вздохом - громко - выкрикнул:
- Свобо-о-ода!..
Меня в ту минуту поразило, как безусловно был он
искренен: сегодня и ему - счастье. Он как все.
В подхват, эхом мы кричали: своо-боо-да-а! Его
обнимали, хлопали по плечу: вот вам и господин Чубисов!
молодец, молодчина Чуб! мы вместе! (Работа это работа, а
свобода это свобода.) Воздух был перенасыщен
возбуждением. Кричали. В голове у меня звенело, словно
задаром, в гостях набрался, чашка за чашкой,
высокосортного кофе. Самолюбивое "яС, даже оно
посмирнело, умалилось, ушло, пребывая где-то в самых
моих подошвах, в пятках, и шаркало по асфальту вместе с
тысячью ног. Приобщились, вот уж прорыв духа! Нас всех
захватило. Молния правит миром! - повторял я, совершенно
в те минуты счастливый (как и вся бурлящая толпа). Когда
я оглянулся - кругом незнакомые лица.
В какую-то из счастливых безотчетных минут меня,
вероятно, вынесло сильно вперед. Художников тоже куда-то
унесло. Их транспаранта (огромная кисть, похожая на
бородатый фаллос) в толпе уже видно не было.
С небольшой частью толпы меня потащило и стало
заносить в подворотню на Тверской, что возле "Российских
винС. В такие подворотни люди попадают сами собой.
(Сбрасывается страшное давление людской массы.)
Милиционеры, нас оттуда уже не выпуская, с трудом
закрывали теперь красивые высокие ворота.
Изгнание
Краснушкин, наладчик из АТК-6, а в прошлом известный
вор (по молодости), притащился со своего четвертого
этажа и заговорил меня. Он готов болтать до ночи, была
бы бутылка. (Плюс полбутылки его дрянненького спирта,
который мы с ним тщательно развели.)
Тут и нагрянули художники, был, конечно, Василек
Пятов, были Киндяев и Гоша - они тоже принесли, но мало.
Эксперт принес только портфель. Даже не помню его
фамилии; мелкое личико; и весь мелкий. (Досадно.) Да и
сам Василек, сукин сын, выглядел смущенным. А меня не
задело, что художники без звонка и так напрямую
ввалились, пришли ко мне и к нашему с Краснушкиным
спирту (нормально, я сам такой); задело как раз то, что
их наскок прикрывался как бы важным для всех нас
событием. Как бы идентификация найденного рисунка Вени.
(Сказали бы прямо: не получилось у нас, Петрович, не
сумели, прости!..) Уже то, что эксперт был не Уманский
(как оговаривалось), было нечестно.
Конечно, я не повел и бровью, предложил им с нами
сесть, выпить - хозяин всегда рад! Я только не хотел,
чтоб этот сморщенный эксперт раскрывал свой портфель, но
он раскрыл. Рисунок пошел по рукам. Там и говорить
оказалось не о чем: портрет как портрет. Мужик с очками.
Очки со стеклами. (Все правильно и понятно. Искусство!)
Стекла очков с бликами. Блики, само собой, с игрой
света, а свет с намеком на Жизнь...
- Пьем! Давайте-ка все будем здоровы! - И, первому из
всех, я дружески придвинул эксперту стакан с
разбавленным спиртом.
- Вроде не заслужил, - ответил он сморщенным голосом;
но, конечно, выпил.
На демонстрации они, оказывается, меня потеряли и
волновались.
- ... Куда ты тогда делся? Куда исчез?! Мы же тебя
искали! - возмущенно спрашивали, нападали на меня теперь
художники.
Кричали:
- Видишь - профессора тебе привели. Видишь, какую
отловили птицу!
А я, конечно, видел, что пришли выпить.
Но пить-то оставались капли. И, как водится, все без
денег. Гоша, правда, намекнул, что знает, где продается
неподалеку дешевое вино, но сам-то и за дешевым не
вызвался сбегать (знай, пил разбавленный спирт,
вынесенный Краснушкиным из родного АТК-6). При
неловкости в застолье все как один пьют и наливают
помногу.
- И ничего по сусекам? Как же так, Петрович! - Гоша и
допил оставшуюся стопку, а стаканы уже стояли пусты. Я
развел руками: точка. Я их (художников) люблю, и я, мол,
не виноват. Я им выставил последнее.
А за окнами надвигались сумерки.
- Кхе-кхе, - Закашлявшийся Краснушкин мне подмигнул.
"Кхе-кхеС, - ловко подкашливал мне Краснушкин (вор в
молодые годы), мол, выпивка есть. Мол, потерпи,
Петрович. С рисунком у мужиков ничего не вышло, и потому
припрятать от них не грех. Мол, не хера поить козлов
задарма.
А уже Василек Пятов вслух рассуждал: не пойти ли нам
вместе, всем базаром, к женщинам-текстильщицам, что в
коридорном сапожке на шестом этаже? может, там
какое-никакое застолье? или к сестрам Асе и Маше - на
пятом? Подсказывай, Петрович...
И Гоша давил:
- Петрович, ты хозяин. Ты уж помогай!.. - Все они
алчно уставились на меня: может, где праздник, свадьба
шумная? или, может, поминки? - Они были готовы разделить
и горе, и радость. Опять спросили про текстильщиц. Я
пожал плечами: не знаю. Кто ищет, найдет.
А сестры? сестры Маша и Анастасия?.. Не знаю, отвечал
я. Кто ищет, тот найдет. Гуляк я, как хозяин, слегка
поощрял, даже нацеливал, но сам с ними идти никуда не
хотел. (Теперь я стал сердит за подмененного эксперта.
И, конечно, помнил про припрятанную выпивку.) Наконец,
художники встали. Ушли.
Василек, стоя в дверях, винился, мол, завтра же
возобновит контакты с экспертами - продолжит поиски
картин моего брата. (Вот и умница!) Ушли. А мы двое
остались.
Краснушкин сбегал к себе на четвертый и принес водку,
початую, но больше половины, вот это да! Пьем, и старый
Краснушкин продолжает исповедальную болтовню, какую
затеял еще час назад, до прихода художников. Ведь жизнь
проходит. Ведь и квартира у него хорошая, теплая,
отдельная, а он не женат! И заново волна пьяного
хвастовства (с сомнениями пополам) - все, мол, у него
славно, все путем, вот только жениться ли ему в его
годы? Ах, как хочется хорошую женщину. Ведь и
зарабатывает он в АТК-6 прилично. Солидный человек!
Ласки - вот чего, Петрович, нам недостает, ласки и
теплого словца ближе к ночи...
- Что ж в молодости зевал?
- А трудно!
По словам Краснушкина, он был вор из деликатных, юн и
незлобив.
- ... А у ворующих женщин всегда в запасе свой
собственный интерес! Курево. Выпивка. Ревность. Их
трудно угадать. Много мелких любвей, страстишки...
- Но я слышал, воровки - очень преданные подруги.
- Не верь. Обычные лярвы.
Краснушкин рассказывает. (Не смолкает. Жаль, быстро
пьянеет.) Я вытянул ноги, сижу с чувством отдыха, вбирая
на слух уже и не сами слова, а их меланхолию: сбивчивые
и столь манящие нас откровения чужой души.
Тут и постучали; звонок не работал (но при стуке я
подумал про его неслучившийся звук). Вошел наш
квадратненький Чубисов, или просто Чубик, Чуб, хвостик.
Едва-едва начинающий седеть стукач (некоторые уверяли,
бывший стукач) ввалился запыхавшись. Спешил.
- А где люди? - спрашивает он оглядевшись, то есть про
художников.
Но уже, конечно, увидел, что никого нет. А раз нет,
значит, и спешку побоку: здесь тоже тепло и неплохо.
Чубик сел с нами и закуривает, мол, свой человек. Он и
есть свой.
Я все-таки присвистнул: опоздал, браток. На работу
нельзя опаздывать! (Я подтрунивал.) А спьяневший
Краснушкин понял так, что я присвистнул про нашу с ним
водку, надонные капли - поднял бутылку и смотрит на
просвет: да-а... поздно!
Но Чубик, едва увидел, что выпивки нет, смеется и руку
в карман, у него завалялась, свой и есть свой! - вытащил
красную купюрку и сует в ладонь Краснушкину. Слетай!
Купи! Да он пьян, говорю. А ничего, ничего! Он зато
местный, все знает: он еще и лучше разыщет на улице
чуткой пьяной ноздрей! Да раздобудь еще черного хлеба!..
- крикнул вслед.
Краснушкин шатается. Но за водкой ушел.
- Зачем тебе хлеб? - спрашиваю.
- Хочу.
- Вот еще!
- А у меня огурцы соленые, - И нежлобистый Чубик
вынимает из пакета банку с солеными огурцами. Надо же,
сколько нес, какой путь огурцы проделали!..
Спрашиваю - свое нес?.. Нет, конечно: прикупил. К
художникам шел, не с пустыми же руками!.. Да их,
недопивших художников, разве теперь догонишь? - говорю.
Догоним! - и Чуб резонно замечает: что ж, их закутки, их
любимые гостевые места мы разве не знаем?! как, мол, нам
не знать, где могут дать (а могут и не дать) выпить. Чуб
прав. Так что давай, брат, по огурчику, слюна бежит!..
Мы жуем; входит Краснушкин, водка и полбуханки черного
в руках, притом такого свежего, аж запах бьет в нос от
самых дверей.
- Ну, дела-а! - вскричали разом. Не ждали так быстро и
такого чудесного приноса: летом снег выпал!
Тут же разлили бутылку, выпиваем и - опять за огурцы!
Банку всю, как есть, сожрали вприкус с ломтями черного
хлеба. Хлеба оказалось даже мало, знай огурцы
похрустывали. Но тут Краснушкина, такого осторожного в
старости и велеречивого, подводит жадность. Он пьет
рассол. Мы тоже не прочь (огурцов уже нет), но
Краснушкин припал к банке первый. Спешит, вкусно
глотает, всасывает (я еще подумал, так ли алчно в
молодости он воровал?) - и... вдруг давится. Попало в
дыхательное. Сразу. Сильно. Возможно, залепило горло
кусочком листа. (Смородинный лист, покрошенный в
рассол.) Мы хлопали его по спине, били по щекам.
Заставляли ходить на четвереньках и мычать. И опять,
опять по спине!
Краснушкин хрипел. В какую-то минуту, казалось, он уже
готов, начал синеть. Конец фильма. Дыши носом! Носом! -
кричали мы, трясли его, дергали туда-сюда за руки.
Еле-еле пришел в себя. Миновало. Лежит, стонет.
- Не уходи, - это он мне говорил.
Но нам хотелось выпить.
Я и Чуб, подхватив под руки, отводим Краснушкина в его
квартиру на четвертом. С хорошей мебелью. С добром.
Свежие обои. (Уже приготовившиеся к женщине сытые
холостяцкие кв метры.) Нам вся эта благость сейчас ни к
чему - хмель взыграл, как ударил! и гонит, гонит по телу
силу, чувственность, даже молодость, изумительный
самообман! И, конечно, на улицу потянуло: багряная
осень...
А наладчик АТК-6, бывший вор, совсем сник. Ему
страшно. (Едва не захлебнулся рассолом!) В своей сыто
пахнущей квартире, с непротертой пылью, он был бы сейчас
рад кому угодно. Он даже малознакомому Чубу говорил,
останься, чай пить будем.
- Но я ж обещал, - Чубик отказывается.
- Погоди.
- Обещал! - Это Чубик мне пообещал выпивку, мы
оставили, бросили его, ненужного, говорливого стареющего
вора - и пошли. Пить значит пить. Уже смеркалось.
Первая попытка (вокруг общаги) у женщин в северном
крыле: текстильщицы? может, и наши художники там?! -
волнуется Чубисов. Почему-то и я волнуюсь тоже. (Осень,
читаю из Тютчева.) А Чуб уверяет, что после текстильщиц
мы так или иначе отыщем и нагоним художников, загулявших
в какой-нибудь расшикарной квартире в центре города, а
вот увидишь! - у Чуба друзей пол-Москвы, уж сегодня-то
он для меня расстарается и выпить найдет. А я подумал -
пусть.
Нехорошо было бросить Краснушкина, я и про него
подумал - тогда же подумал, что нехорошо, но жажда и на
улицах осень победили. Пьянящий (вдогон спирту) сладкий
осенний дух уверил меня, что Краснушкин сам нас нагонит,
не может он не нагнать и не поспешить за нами в такой
вечер (Краснушкин не нагнал, уснул и всю ночь мучился
чаем после рассола) - да, да, нагонит, куда он на хер
денется, говорим мы с Чубиком друг другу, идем, смеемся.
Текстильщицы дали нам выпить кисленькой бурды, невкусно,
да и мало - притом уже полураздетые, одна в бигудях,
одна в спортивных штанах, ложились бай-бай, делать там
нечего. Так что мы опять оказались двое на улице, с
пьяной легкостью в сердце. Небо уже темнело. На меня
нашло - в возбуждении я заговорил о нас, об агэшниках,
оставшихся верными себе и своему честному, я нажимал на
слово, подполью...
- Жить в андеграунде, остаться в андеграунде в самом
конце века - неплохо, а?!. - Это я так восторгался. Но
восторгаюсь ли я или гневлюсь, никому и никаких
прощенческих скидок. Хмельной мой язык, знай, стенал:
скольких нас сгноили! Зачем, зачем России столько
талантов, если разбрасывает их по своим и чужим дорогам,
как россыпи козьего дерьма?!
Да уж! свирепая ночная похвальба: слышать слышу (со
стороны), что хорош, что уже лишнее, но все равно
говорю, изрыгаю, тащит меня. (Как чистенький луг,
лужайка с цветиками. Как не потоптать.) Сужающийся круг
ныне известных литераторов, ну, держись! - я (злой язык,
моя пьяная беда) не хотел им беды или кары свыше - ни их
красивым книгам, ни их семьям, ни им самим лично я не
хотел ничего плохого, но я хотел топтать и пинать их
имена. Я хотел метить и выявлять житейской грязью тех,
кто состоялся: кто ушел из подполья ради имени, славы,
сытной жизни. Желчь взыграла - я говорил об отступниках.
Шли улицей; конечно, не вдруг и не впервые я бездумно
распускал язык в компании Чубика. Я знал, понимал. (Как
все мы в общем знали, понимали.) Но было до фени, что
особого в пьяной моей болтовне? - ну, пусть где-то и
кому-то перескажет, да хрен с ним. (Пусть себе
подрабатывает, - смеялся в свое время Вик Викыч.)
- ... Где же твоя выпивка?
- Найдем, - уверял Чубик. А я даже подрагивал, хотел
выпить; вместе с вспыхнувшей алкогольной жаждой,
возможно, уже просилось войти предчувствие. (Набежавшее
будущее уже постукивало в дверь.)
Лакеи, мол, и сучье племя, - нес я пишущую братию,
писателей-отступников, - а за квартиры, а как за свои
дачи литфондовские дрожат! Эти бывшие секретари, мать
их, кто левый, кто правый, купаются в зелени
(рублево-долларовой), издательства завели! А этот Н. и
эта НН. выпендриваются в посольствах, даже спят в иных,
когда перепьют - там, в прихожей, для пьяных русских
писателей диванчик бывалый, заблеванный диванчик для
будущего музея! - я исходил злостью, но ведь не злобой.
Скорее желчью и болью, не за себя - за них! за
захарканную Словесность, IУd like to love It, что мне их
диванчики и их валюта! Продаются и покупаются - не там,
так здесь. Валяйте и дальше, мужики! Вы на виду. Ваше
говно уже всплыло. Вся ваша немощь и сучья запроданность
прежде всего вылезает в ваших строчках, господа, в ваших
непородистых текстах!..
Гнев как гнев; как раз я оступился на мостовой (под
гневливый свой накат). Ступил ногой мимо. Но устоял.
Стою...
И - тихая, по-ночному уже замедленная минута, когда я
перевел дух после длинной и яростной фразы. Пауза. И я
поднимаю глаза, спохватившись, словно бы к главному
авторитету - к небу. Ищу там, в темном пространстве, не
вечного судью, конечно, а знакомый вечный рисунок,
созвездие, и хорошо бы крупное, Медведицу или Кассиопею.
(Отметиться в небесах среди такой тишины. Отвести душу.
Может, и заодно простить.) И вот, в эту уже незлую
звездную паузу и тишину (так получилось) негромкий
деловой голос Чубика: это, мол, хорошо, что вы
позвонили. Это хорошо, что вы позвонили. Я хохотнул. Я
решил, что Чуб пьян еще круче меня - совсем заплелся
языком, чушь мелет, как вдруг меня словно ужалило. Ах,
ты...
Задним числом я уже не в состоянии определить, человек
вне оценок, - определить ту мгновенную боль и ту
скорость, с какой я понял. Дыхание перехватило. И перед
глазами пугающее пятно, выползавшее оттуда, где самые
темные углы души (и где глагол не медлить ). Я
протрезвел. Я начисто протрезвел. Душа, в предчувствии,
для того и брала, быть может, алкогольный разгон, чтобы
в этот подстереженный миг стать как белый и заново
чистый лист бумаги. Но только писать уже не пером. Его
фраза (магнитофон) зафиксировалась заодно с моей
расхристанной пьяной болтовней; как поощрительная.
Просто и как ловко вставил, вклинил, мол, вот вы и
позвонили - мол, Чубисову некто начинающий (я)
докладывает.
С повторным, уже взвинченным пониманием (включилось
сознание) меня прихватил сильный горловой спазм, я едва
не захлебнулся собственной мокротой в горле. Я стал
кашлять, кашлять...
- Погоди, Чуб, - говорю и кашляю, чтобы сбить (а,
возможно, чтобы уже и скрыть) волнение. - Я сейчас. Я
сейчас же вернусь.
- Куда ты?
- В общагу и обратно. (Дом недалеко, мы только-только
отошли.)
Чубик с подозрением смотрел на меня (а я кашлял,
словно переняв у Краснушкина его рассольный недуг):
- Что это нынче вы все такие кашлюны?
- Сыы-сейчас, - выговорил я, давясь словами.- З-зы
колбыысс-сой сбегаю...
- Да ты не вернешься.
- Вернууу-усь.
Я метнулся в сторону общаги, торопился, бежал, но и на
бегу меня болезненно колотило. Через пять или десять,
через сто лет (вон куда дотягивается тщеславие агэшника)
я окажусь осведомителем, как только поднимут архивы. По
какому бы случаю их не подняли. Когда бы и где бы... не
оправдаться... беззащитен. Никого из поколения уже ни в
живых, ни в стариках не будет, ни этой суки, ни меня, -
будем в земле. В гробах или в ящичках. Мертвые
беззащитны. Гниль или пепел, весь наш выбор. А пленка
гебистская с магнитной записью не умирает, вот уж какая
рукопись не горит. Сто лет будет лежать никому не нужная
(но живая), заброшенная в угол ржавого, скрипучего от
ржи сейфа и вся в пыли (но живая), - и однажды она
закрутится, зашипит. Кто тогда хоть полслова скажет в
мою защиту? кто?.. Если человек знаменит, если жизнь на
виду, возможно, запись припрячут. Упомянут вскользь, но
пощадят. Пожалеют; глядишь, и не прилипнет. (Стряхнут
комочки грязи, как с брюк в осень, и живи в веках
дальше.) А если ты никто? если человечек, инженер ,
агэшник, кто угодно, тварь живая, - кому ты, маленькое
говно, нужен?
У агэшника ничего, кроме чести, - повторял, подымаясь
по лестнице вверх. Прыгая через две ступеньки,
надсаживал сердце (пусть терпит, пусть надорвется, пусть
платит за болтливый язык!). Вспомнил (наконец-то) и о
текстах, о затерянных, затраханных моих повестях и
рассказах - к ним тоже прилипнет. Им-то за что? Я, при
моей обособленности, готов слыть хоть подонком. Слыть
драчливым, злобным, с чудовищной гордыней, неудачником -
слыть кем угодно, но не осведомителем. В беспристрастных
кагебэшных отчетах однажды отыщется не непризнанный
писатель, не гений литературного подземелья (как говорит
обо мне добряк Михаил), ни даже просто человек
андеграундного искусства, а осведомитель, филер,
стучавший (из зависти) на писателей, имена которых
хорошо известны и славны. Вот, значит, как завершился
многолетний, за машинкой, труд.
Я вбежал в квартиру в ознобе: как в малярийной
лихорадке времен детства.
Думал (я все время думал) - отнять у него кассету
(вероятно, в грудном кармане), но как отнять? Он из
крепких. Оглушить? но я слишком выпил, а надо, чтобы
удар наверняка. А мелькнула еще одна (из отягчающих)
мысль - свирепая мысль, что отнять отниму, так ведь
работа, поденный трудяга, ведь он на зарплате, а значит
змеиная фраза вы позвонили не исчезнет. Поощрительная по
интонации, а значит впервые, значит позвонил (я)
впервые, все-таки вы позвонили, подхвалил. Еще могу
успеть...22
К любым и разным предыдущим записям (к чьим-то, а к моим
наверняка) все равно он однажды свою фразу прибавит,
смонтирует, подклеит - от нее не уйти, она навеки в
архивах, уже завтра - поздно. Завтра как рапорт,
донесение от филера филеру, завтра и убить его будет уже
мало, будет недостаточно, будет впустую... - Мысль
лихорадила, я открывал-закрывал ящики на кухне
Соболевых. Я уже знал. Я не выбрал - я просто взял нож.
Попался хороший (хотя и в ознобистую руку), складной. Я
сунул его в ботинок, за носок. Идти можно, только не
прыгать. Лезвием вниз. Нет, закрыть, следует нож
закрыть, иначе порежусь, в ботинок натечет... ботинки
киллера. Шаг в шаг. Следил убийца на асфальте, бежал
бродяга с Сахалина... - Ерничающие, глуповатые, скачущие
мыслишки (уже с самонасмешкой), пока человек,
ожесточаясь, собирает себя и волю в одно целое.
Взял я и колбасы, чужой, своей не было, грамм
двести-триста, заскочил на бегу в квартиру к Курнеевым:
Курнеев добр дать (да и жена Вера сердобольна). Вышел в
коридор. Крупно колбасу порезал, порубил кругляками,
молодец, сказал я себе, - вот сейчас молодец. Если Чуб
учует, угадает, я не дрогну. К твоей, мол, будущей
(обещанной) выпивке взял закусь и нож, не кусать же
колбасу нам обоим в очередь...
Я выскочил на улицу, он меня ждал, минуты три прошло
(пять?..), я сделал вид, что придавлен хмелем, что чуть
пошатываюсь и, конечно, алчно хочу водки. (Но я уже не
хотел. Ничего не хотел.)
- Ну? и где ж колбаса?
Я постучал по груди. Кусок выпирал заметно. Чуб (как
легка и быстра, как умела его ощупь) коснулся меня
рукой, убедился - и мы пошли дальше.
Наши с ним ночные поиски, хожения, как говорили в
старину, имели своей внешней и вроде бы единственной
целью выпивку. Шли бок о бок ночной Москвой, как это
водится у безденежных алчущих агэшников. Просто выпить
где-то водки. На халяву. Хотя бы сколько.
Но замыслами отличались - Чубик очень определенно
нацелился "выдоитьС меня, узнать больше и пространнее о
писателях, кто уже с именем и с судьбой; да и о
безымянных тоже. (Раз уж сообщение, раз уж я позвонил -
должна же быть там своя тыща слов.) Как я убедился
после, он хотел услышать любой наворот, всякую сплетню,
раздутую хоть до полной неправдоподобности, до мифа
(отчет о мифе - тоже информация). Хотел услышать о том и
о той, их деньгах, их смятых постелях, о визах, был или
почему не был на приеме в посольствах - обыденщина
стукачества, мало кому важная, уже и безвкусная, как
перетертая пища. (И все же кому-то нужная, а ему,
Чубику, необходимая - работа, зарплата.) Как-никак труд.
Он довольно ловко накручивал на магнитофон мои
раздерганные, сумбурные словеса. Он попросту совал руку
в карман, словно бы почесываясь, и там нажимал мягкую