Халед Хоссейни Бегущий за ветром 11 страница
В Бамиане мне сказали, что я легко найду Хасана: у него единственного сад обнесен забором. Низенькая саманная стена с проломами окружала крошечную хижину – назвать ее домом значило бы оказать почести не по чину. Босые ребятишки, игравшие на улице, – они палками катали по пыли старый теннисный мячик – так и уставились на меня. Я остановился, выключил мотор, постучал в деревянную дверь и ступил во двор. Ни сада, ни огорода – высохшая грядка земляники да лимонное дерево без единого плода, вот и все. У тандыра в тени акации сидел на корточках мужчина, брал деревянной лопаткой шматы теста из кадки и нашлепывал на глиняные бока печи. Завидев меня, он выронил лопатку и кинулся целовать мне руки.
– Перестань немедленно, – рассердился я, – и дай-ка я на тебя посмотрю.
Хасан отступил на два шага. Он был такой высокий – чуть не на две головы выше меня. Под солнцем Бамиана кожа у него задубела и потемнела. Нескольких передних зубов нет, зато обзавелся жидкой бороденкой. А вот узкие зеленые глаза – все те же, и шрам над верхней губой, и круглое лицо, и радостная улыбка. Ты бы узнал его, Амир-джан, я уверен.
Мы прошли в дом. В углу светлокожая хазареянка подшивала платок, явно поджидая нас.
– Это моя жена, Фарзана-джан, – с гордостью представил ее Хасан.
Очень скромная и застенчивая, она говорила чуть слышным шепотом и не поднимала на меня своих карих глаз. Но зато с какой любовью она поглядывала на Хасана!
– Когда ждете ребенка? – спросил я, как только все расположились по своим местам.
Старенький ковер, пара тюфяков, фонарь и несколько тарелок – больше ничего в комнате не было.
– Иншалла, этой зимой, – ответил Хасан. – Молю Господа, чтобы был мальчик. Назову его в честь отца.
– А кстати, что с Али?
Хасан потупил глаза. Али и его двоюродный брат – которому и принадлежал этот дом – подорвались на мине два года назад, у самого Бамиана. Так теперь погибает большинство афганцев, можешь себе представить, Амир-джан? Мне почему-то кажется, что Али подвела его правая нога, искалеченная полиомиелитом, он оступился и угодил прямо на минное поле. Известие о его смерти глубоко опечалило меня. Как ты знаешь, мы с твоим отцом росли вместе, и Али был рядом, сколько я себя помню. Когда Али заболел и чуть не умер, мы еще были детьми, и плакали.
Фарзана приготовила нам шорву из бобов, репы и картошки. Мы помыли руки и погрузили куски лепешки, испеченной на тандыре, в шорву, – давненько не едал ничего вкуснее! За едой я предложил Хасану уехать в Кабул вместе со мной, рассказал ему о доме, о том, что у меня не хватает сил содержать его в порядке, и особо подчеркнул, что щедро заплачу ему и что ему с ханум будет очень удобно. Они промолчали, только обменялись взглядами. Позже, когда мы помыли после обеда руки и Фарзана подала нам виноград, Хасан сказал, что прижился в деревне и что здесь теперь их с женой дом.
– И Бамиан совсем близко. У нас там много знакомых. Прости меня, Рахим-хан. Прошу, пойми меня.
– Тебе не за что извиняться, – ответил я. – Я тебя очень хорошо понимаю.
Мы пили чай, когда Хасан заговорил про тебя. Я сказал, что ты в Америке и что я мало что о тебе знаю. А Хасан все спрашивал и спрашивал. Женился ли ты? Есть ли у тебя дети? Какого ты теперь роста? Запускаешь ли ты воздушных змеев и любишь ли ходить в кино? Счастливая ли у тебя жизнь? Еще он сказал, что подружился в Бамиане со старым учителем фарси и тот научил его читать и писать. Если он напишет письмо, я его тебе передам? Я сказал, что только пару раз говорил по телефону с твоим отцом и не могу толком ответить на большинство его вопросов. Узнав, что твой отец умер, Хасан закрыл лицо руками и залился слезами. Проплакал он до самого утра.
По настоянию Хасана я переночевал у них. Фарзана постелила мне на тюфяке и поставила рядом кружку воды на тот случай, если мне вдруг захочется пить. Всю ночь до меня доносились всхлипывания и шепот.
Утром Хасан объявил, что они с Фарзаной решили уехать со мной в Кабул.
– Мне не надо было приезжать, – расстроился я. – Ты прав, Хасан, у тебя здесь своя жизнь. Я не вправе просить тебя бросить все. Лучше забудь обо мне.
– Нас здесь ничего особенно не держит, Рахим-хан. – Глаза у Хасана были красные и опухшие. – Мы поедем с тобой. Мы поможем тебе содержать дом в порядке.
– Ты окончательно решил? Хасан печально кивнул в ответ.
– Ага-сагиб был мне как второй отец, да покоится он с миром.
Все свои пожитки они увязали в старые ковры и погрузили в «бьюик». На пороге дома Хасан остановился с Кораном в руках и подержал у нас над головами, и все мы поцеловали священную книгу и прошли под ней. А потом мы уехали в Кабул. Хасан все оборачивался и смотрел на свой деревенский дом, пока тот не скрылся из виду.
В Кабуле Хасан поселился в своей старой хижине. О господском доме он и слышать не хотел.
– Хасан-джан, да ведь комнаты все равно стоят пустые, – убеждал я его. – В них никто не живет.
Но Хасан сказал, что для него это вопрос чести, и они с Фарзаной быстренько перенесли вещи в саманный домик, где Хасан родился. Я умолял его поселиться в гостевых комнатах на втором этаже, но Хасан решительно отказался.
– Что подумает Амир-ага? – спросил он у меня. – Что он подумает, когда вернется в Кабул после войны и обнаружит, что я занял его место в доме?
В знак траура по твоему отцу Хасан сорок дней одевался в черное.
Вся стряпня и уборка были теперь на Хасане и Фарзане, даже вопреки моему желанию. К тому же Хасан очень любил ухаживать за цветами, поливал их, обрезал желтые листья, засадил целую клумбу розами. Словно готовясь к возвращению хозяев, он заново покрасил дом, навел порядок в комнатах и ванных, где годами не ступала нога человека. Помнишь «стену чахлой кукурузы»? В нее угодила ракета и произвела немалые разрушения. Хасан собственными руками по кирпичику отстроил ее заново. Не знаю, что я бы делал без него.
Поздней осенью Фарзана родила мертвую девочку. Хасан поцеловал безжизненное личико, и мы похоронили трупик во дворе рядом с кустом шиповника и прикрыли могилку тополиными листьями. Я прочел молитву, а Фарзана целый день оплакивала ребенка у себя в хижине. Причитания матери рвут сердце, Амир-джан, не дай тебе Аллах когда-нибудь их услышать.
За забором свирепствовала война, но в доме твоего отца было тихо. Под конец восьмидесятых годов зрение у меня резко упало, и Хасан стал читать мне книги из библиотеки твоей матушки. Мы садились в вестибюле у печи, и он читал мне Маснави или Хайяма, а Фарзана готовила в кухне еду. И каждое утро Хасан клал цветок на небольшой холмик у куста шиповника. В начале девяностого года Фарзана снова забеременела. А летом у наших ворот появилась женщина, закутанная с ног до головы в голубую бурку [34], – пришла, опустилась на колени, да так и застыла. Я спросил, что ей надо, но она не ответила. Казалось, у нее нет сил подняться.
– Кто вы? – спросил я.
И тут неизвестная рухнула без чувств.
Я кликнул Хасана, и мы вдвоем отнесли ее в гостиную, положили на диван и развернули бурку. Перед нами оказалась беззубая седовласая женщина с руками, покрытыми язвами, изможденная и изголодавшаяся. А ее лицо… какая жуткая маска! Оно все было изрезано ножом снизу доверху, вдоль и поперек. Один шрам бежал от подбородка до корней волос, прямо через левый глаз!
– Где Хасан? – прошептала женщина.
– Я здесь, – ответил тот и взял ее за руку. Уцелевший глаз смотрел прямо на Хасана.
– Я пришла издалека, чтобы увидеть тебя. Во плоти ты ничуть не хуже, чем я себе воображала. Даже лучше.
Она поцеловала ему руку.
– Улыбнись мне. Прошу тебя. Хасан улыбнулся. Женщина заплакала.
– У тебя моя улыбка, тебе кто-нибудь говорил об этом? А я ведь даже ни разу не держала тебя на руках. Да простит меня Аллах, и на руки-то ни разу не взяла!
Никто не встречал Санаубар после того, как она сбежала в 1964 году, сразу после рождения Хасана. Тебе не довелось ее видеть, Амир, но поверь, в молодости она была редкая красавица. Ее улыбка и походка сводили мужчин с ума. Стоило ей показаться на улице, как все прохожие оборачивались – и мужчины, и женщины. А сейчас…
Хасан отбросил ее руку и стремглав кинулся вон из дома. Я побежал было за ним, но не догнал, только увидел, как его фигура мелькнула на склоне холма, где вы любили играть вдвоем.
Я просидел с Санаубар весь день. Солнце закатилось, стемнело, на небе показалась луна, а Хасан все не появлялся.
– Зря я вернулась, – плакала Санаубар, порываясь уйти, – все равно сделанного не воротишь. Убежала – плохо, а вернулась – еще хуже.
Но я удержал ее, потому что был уверен: Хасан никуда не денется.
Он пришел на следующее утро, уставший, словно не спал всю ночь, взял ладонь Санаубар в обе свои руки и сказал ей, что плакать не надо, она дома, у своих, здесь ее семья. И все гладил ее по лицу и по волосам.
Хасан и Фарзана выходили Санаубар. Она поселилась в одной из гостевых комнат. Теперь они с сыном частенько работали в саду вместе, собирали помидоры или подрезали розы, и никак не могли наговориться. Насколько я знаю, он никогда не спрашивал ее, где она была и почему сбежала, а Санаубар не рассказывала. Кое о чем и говорить-то не стоит. Никогда.
В декабре 1990 года Санаубар приняла новорожденного. Снег еще не выпал, но ветра уже дули вовсю, сухая листва так и металась по саду. Помню, как Санаубар вышла из хижины с внуком, завернутым в шерстяное одеяло. Слезы текли у нее по щекам, по небу неслись тучи, ледяной ветер трепал ей волосы, и она прижимала к себе младенца, будто слившись с ним. Потом она передала живой сверток Хасану, а тот мне, и я пропел в маленькое ушко молитву «Аят-уль-курси».
В честь любимого героя Хасана из «Шахнаме» (известного и тебе, Амир) мальчика назвали Сохрабом. Он был милый и красивый ребенок, характером – вылитый отец. Жаль, ты не видел Санаубар с внуком, Амир-джан. Он стал для нее поистине центром вселенной. Она обшивала его, делала игрушки из щепок, тряпочек и сухой травы. Когда ребенок простудился, она сутками напролет сидела рядом с ним, целых три дня постилась и жгла на сковородке исфанд, особое пахучее зелье против сглаза. В два годика Сохраб стал называть ее Саса, и они были неразлучны.
Но вот однажды утром (Сохрабу исполнилось четыре) Санаубар взяла и не проснулась. Лицо у нее было счастливое, спокойное, словно она и не собиралась умирать. Мы похоронили ее под гранатовым деревом на старом кладбище, и я помолился за нее. Это был тяжелый удар для Хасана – обрести и вновь потерять всегда больнее, чем не иметь вовсе. А какое это было горе для Сохраба… Целыми днями он искал Сасу по всему дому и не мог найти. Счастье, что дети быстро забывают.
Тем временем – это, пожалуй, был уже год 1995-й – шурави ушли, и через некоторое время Кабул заняли Масуд, Раббани[35] и моджахеды. Жестокая борьба между группировками не утихала, и никто не знал с утра, доживет ли до вечера. Наши уши привыкли к свисту пуль и грохоту перестрелок, глаза – к трупам и руинам. Кабул в те дни, Амир-джан, превратился в сущий ад на земле. Но Аллах милостив. Наш Вазир-Акбар-Хан война затронула в меньшей степени, в нем было не так страшно, как в других районах.
В дни, когда вой реактивных снарядов стихал и вместо густой перестрелки слышались только отдельные выстрелы, Хасан ходил с Сохрабом в зоопарк посмотреть на льва Марджана или в кино. Отец учил сына обращаться с рогаткой, и к восьми годам Сохраб был уже настоящий снайпер – с крыльца попадал в сосновую шишку на другом конце двора. Хасан научил его читать и писать, чтобы не рос невеждой. Я очень привязался к малышу – ведь я был свидетелем его первых шагов и первых произнесенных слов, – покупал для него детские книжки в лавке у «Кино-парка» (теперь и он в развалинах), и Сохраб проглатывал их с удивительной быстротой. Этим он напоминал тебя, Амир-джан. Иногда по вечерам я читал ему, загадывал загадки, учил карточным фокусам. Я ужасно скучаю по нему.
Зимой Хасан с сыном запускали змеев. Конечно, таких турниров, как в старые времена, уже не было, но какие-то соревнования проходили, и Хасан, взяв Сохраба на плечи, носился по улицам за змеями и, если надо, даже лазал по деревьям. Помнишь, Амир-джан, как здорово умел Хасан угадывать, куда приземлится змей? Этот его талант никуда не делся. Под конец зимы Хасан и Сохраб развесили свои трофеи в вестибюле. Их оказалось немало.
Я уже говорил тебе, какая радость охватила всех, когда в город вошел Талибан и положил конец дневным перестрелкам. Когда я тем вечером вернулся домой, Хасан слушал в кухне радио. Вид у него был печальный.
– Да смилостивится Аллах над хазарейцами, Рахим-хан-сагиб, – сказал он мне.
– С войной покончено, Хасан, – успокаивал я его. – Иншалла, настанет мир, спокойствие и счастье. Прочь ракеты, прочь убийства, прочь похороны!
Но Хасан только выключил радио и спросил, не нужно ли мне чего перед сном.
Через несколько недель Талибан запретил сражения воздушных змеев. А через два года, в 1998 году, талибы вырезали хазарейцев в Мазари-Шарифе.
Рахим-хан медленно согнул ноги в коленях и, упершись в пол руками, осторожно переменил позу; судя по всему, малейшее движение доставляло ему невыносимую боль. С улицы доносились ругательства на урду, перекрываемые криком осла. Солнце клонилось к западу, красноватая пыль висела в воздухе над ветхими домами.
Как же подло я поступил с Хасаном! Да я ли это был? В голове моей звенели имена: Сохраб, Фарзана, Санаубар, Али. Словно забытая мелодия старой музыкальной шкатулки зазвучали слова: «Эй, Бабалу, кого ты сегодня слопал? Кого ты сожрал, косоглазый Бабалу?» Я попытался разглядеть через годы застывшее лицо Али и не смог – скупое время всегда старается утаить подробности.
– Хасан по-прежнему живет в нашем доме? – спросил я.
Рахим-хан глотнул чаю и достал из нагрудного кармана конверт:
– Это тебе.
В конверте лежало сложенное письмо и снятая «поляроидом» моментальная фотография. Я глаз не мог от нее оторвать.
Высокий человек в белой чалме и чапане в зеленую полоску (солнце светило слева, и тень закрывала ему добрую половину лица) стоял на фоне ворот из кованых прутьев. Он щурил глаза и щербато улыбался. По этой улыбке, по широко расставленным ногам, по рукам, непринужденно скрещенным на груди, по крепкому повороту головы видно было, что он счастлив, уверен в себе и твердо стоит на земле. К ноге его припал босоногий мальчик с бритой головой, он тоже щурился и улыбался.
Рахим-хан был прав: случайно встретив Хасана на улице, я бы узнал его.
Я развернул письмо. Оно было написано на фарси аккуратным детским почерком, без единой ошибки.
Во имя Аллаха, всеблагого и всемилостивейшего,
Амиру-аге, с глубочайшим уважением.
Фарзана-джан, Сохраб и я молимся, чтобы это письмо застало тебя в добром здравии, да пребудет с тобой милость Господня. Поблагодари от моего имени Рахим-хана-сагиба за то, что передал тебе это письмо. Надеюсь, настанет день, когда я возьму в руки твое письмо и прочту, как тебе живется в Америке, и твоя фотография подарит радость нашим глазам. Я много рассказывал Фарзане-джан и Сохрабу о тебе, о днях нашей юности, играх и забавах. Они очень смеялись нашим проделкам!
Амир-ага!
Горе нам! Афганистана нашей молодости давно уже нет, и доброта исчезла с лица земли, и людей убивают на каждом шагу. Страх в Кабуле притаился повсюду: на улицах, на стадионе, на рынках, вся наша жизнь пропитана им. Дикари, которые правят нашей Родиной, ни во что не ставят человеческое достоинство. Недавно я отправился вместе с Фарзаной-джан на рынок за картошкой и хлебом. Она спросила торговца о цене, но он ее не расслышал, наверное, был глуховат. Ей пришлось повторить свой вопрос погромче. Тут же из толпы выскочил молодой талиб и ударил ее палкой спереди по ногам, да так сильно, что она упала. А талиб принялся ругать ее последними словами и заявил, что по распоряжению Министерства Борьбы с Пороками и Насаждения Добродетели женщинам не дозволяется говорить громко. На ноге у Фарзаны-джан остался огромный лиловый кровоподтек, который долго не проходил. А что мне было делать – только стоять и смотреть, как мою жену бьют. Если бы я вмешался, этот пес с радостью всадил бы в меня пулю. И какая жизнь ожидает моего Сохраба? На улицах уже сейчас полно беспризорников, и я благодарю Аллаха за то, что жив, – не потому, что боюсь смерти, а потому, что моя жена пока не вдова, а сын – не сирота.
Жаль, ты никогда не видал Сохраба. Он очень хороший мальчик. Рахим-хан-сагиб и я научили его читать и писать, чтобы не рос дурень дурнем, как я. А как он умеет стрелять из рогатки! По улочкам Шаринау, как и раньше, бродит человек с обезьяной, и, если он попадается нам на глаза, я обязательно даю ему денег, чтобы мартышка станцевала для Сохраба. Видел бы ты, как он смеется! Мы с ним часто ходим на кладбище на холме. Помнишь, как мы сидели вдвоем под гранатовым деревом и читали «Шахнаме»? Это дерево давно уже не дает плодов, но тень у него, как и раньше, густая. Сидя под ним, мы с сыном прочитали уже всю «Книгу о царях», и больше всего ему нравится, как ты, наверное, догадался, сказание о Рустеме и Сохрабе. Скоро он сможет прочесть все это самостоятельно. Я горжусь своим сыном и очень счастлив.
Амир-ага!
Рахим-хан-сагиб очень болен, все время кашляет, харкает кровью и очень похудел. Фарзана-джан готовит его любимую шорву, а он съест чуть – чтобы только ее не обидеть – и отставит тарелку. Я очень беспокоюсь за него и каждый день молюсь, чтобы Аллах даровал ему здоровье. Через несколько дней он уезжает в Пакистан посоветоваться с врачами, и дай Господь, чтобы он вернулся с добрыми вестями. Но в глубине души я боюсь за него. Мы с Фарзаной-джан сказали маленькому Сохрабу, что Рахим-хан-сагиб обязательно поправится. А что нам было делать? Сыну только десять лет, и он обожает Рахим-хан-сагиба, благо вырос у него на глазах. Раньше Рахим-хан-сагиб покупал Сохрабу на базаре воздушные шарики и сладкое печенье, но сейчас он очень ослаб и на рынок уже не ходит.
В последнее время я часто вижу сны, Амир-ага. Кошмары – гость редкий, но иногда я вижу виселицы на залитом кровью футбольном поле и просыпаюсь со стесненной грудью, весь мокрый от пота. Куда чаще мне снится что-то хорошее, например, что Рахим-хан-сагиб выздоровел или что сын мой вырос и стал свободным достойным человеком. Порой мне снится, что на улицах Кабула вновь расцвели цветы лола [36] и из чайных опять разносится музыка рубаба и воздушные змеи парят в небе. А еще я вижу во сне тебя, Амир-ага. Когда же ты приедешь в Кабул, где тебя ждет не дождется твой верный друг?
Да пребудет Аллах с тобой вовеки.
Хасан
Я перечитал письмо дважды, сложил и вместе с фотографией спрятал в карман.
– Как он там?
– Письмо было написано полгода назад, за несколько дней до моего отъезда в Пешавар, – устало произнес Рахим-хан. – Снимок я тоже сделал перед отъездом. Через месяц мне сюда позвонил один из соседей. Вот что он рассказал. Вскоре после того, как я отбыл, пошли слухи, что в Вазир-Акбар-Хане некая семья хазарейцев одна живет в роскошном доме. По крайней мере, так утверждал Талибан. Его официальные представители заявились к нам в дом с расследованием и подвергли допросу Хасана. Когда он сказал, что он только слуга, а хозяин – я, его обвинили во лжи, хотя соседи, в том числе тот, который мне позвонил, подтверждали его слова. Окончательный вывод был таков: он вор и лгун, как, впрочем, и все хазарейцы, и чтобы духу его здесь не было к концу дня. Хасан настаивал на своей правоте. Но, как выразился сосед, талибы поглядывали на большой дом как волки на отару овец. Хасану было сказано, что они сами присмотрят за домом, пока я не вернусь. Он не соглашался. Тогда его вывели на улицу…
– Нет…
– …поставили на колени…
– Господи, нет…
– …и выстрелили в затылок.
– Нет…
– Фарзана с криками кинулась на них…
– Нет…
– …и ее застрелили тоже. Потом талибы заявили, что это была самооборона.
– Нет, нет, нет, – шептал я в отчаянии, позабыв все остальные слова.
1974-й год. Больничная палата. С Хасана сняли повязки после пластической операции. Баба, Рахим-хан, Али и я толпимся вокруг его койки. Хасан разглядывает свою губу в зеркальце, а мы ждем, что он скажет.
Человек в камуфляже приставляет дуло калашникова к затылку Хасана. Звук выстрела разносится далеко. Хасан падает на землю, и его праведная душа отлетает прочь, словно воздушный змей.
Смерть, смерть вокруг меня. А я по-прежнему жив и здоров.
– Талибы вселились в дом, – бесстрастно произнес Рахим-хан. – Лица, вторгшиеся в чужое владение, изгнаны, все по закону. Убили кого-то? Самооборона. Никто не возражал, боялись. Разве можно рисковать всем ради двух ничтожных хазарейцев?
– А что они сделали с Сохрабом? – Язык у меня заплетался.
Приступ кашля скрутил Рахим-хана. Лицо у него сделалось малиновое, глаза налились кровью.
– Говорят, отправили в приют где-то в Карте-Се, – прохрипел он, задыхаясь и старея на глазах. – Амир-джан, я вызвал тебя сюда, не только чтобы свидеться перед смертью. У меня к тебе есть дело.
Я молчал, уже догадываясь, что он собирается сказать.
– Хочу, чтобы ты поехал в Кабул, нашел Сохраба и привез сюда.
Нужные слова в голову не приходили. Я ведь еще даже не освоился с известием, что Хасан убит.
– Послушай. Среди моих пешаварских знакомых есть американцы, муж и жена, Томас и Бетти Колдуэлл, очень добрые люди. Они представляют небольшую благотворительную организацию, существующую на частные пожертвования. У них сиротский приют, в основном они занимаются афганскими детьми. У них чисто и безопасно и за детьми уход хороший, сам видел. Они уже сказали мне, что с радостью примут Сохраба.
– Рахим-хан, ты, наверное, шутишь.
– С детьми надо обращаться бережно, Амир-джан. Кабул и так полон беспризорников. Не хочу, чтобы Сохраб стал одним из них.
– Рахим-хан, я не поеду в Кабул. Это немыслимо, невозможно.
– Сохраб – очень талантливый мальчик. Здесь мы дадим ему новую жизнь, новую надежду, он попадет к любящим его людям. Томас-ага – очень хороший человек, а Бетти-ханум – отличный воспитатель. Видел бы ты, как они относятся к своим сироткам!
– Но почему я? Найми кого-нибудь, пусть съездит в Кабул. Если дело за деньгами, я готов оплатить расходы.
– Дело тут не в деньгах, Амир, – взревел Рахим-хан. – Ты оскорбляешь меня, человека при смерти! Когда это деньги были для меня на первом месте? И мы оба прекрасно знаем, почему я выбрал именно тебя.
Я понял, о чем он. А лучше бы не понимать.
– Послушай, у меня в Америке жена, дом, карьера. Кабул – опасное место, как я могу рисковать всем ради… – Слов мне опять не хватило.
– Знаешь, мы как-то говорили о тебе с твоим отцом. Его очень беспокоило твое поведение. И он сказал мне: Рахим, из мальчика, который не может постоять за себя, вырастет мужчина, на которого нельзя будет положиться ни в чем. Оказывается, он был прав? Та к и вышло?
Я потупил глаза.
– Я прошу тебя выполнить последнюю волю умирающего, – сурово проговорил Рахим-хан. Что называется, зашел с козырной карты.
В воздухе повисло молчание. Какие слова я мог подобрать? А еще писатель.
– Наверное, Баба был прав, – пробормотал я наконец.
– Ты серьезно, Амир?
– А ты так не думаешь? – В глаза ему я смотреть не мог.
– Иначе я бы тебя сюда не пригласил. Я вертел на пальце обручальное кольцо.
– Ты всегда был слишком высокого мнения обо мне, Рахим-хан.
– А ты о себе – слишком низкого. – Рахим-хан передохнул. – Но есть и еще кое-что. Об этом ты не знаешь.
– Рахим-хан, умоляю тебя…
– Санаубар была Али не первой женой.
Я вскинул на него глаза.
– Его первая жена была хазареянка из Джагори. До твоего рождения было еще далеко. Они состояли в браке три года.
– И при чем тут все это?
– Детей у них не было, и через три года она ушла от Али, вышла замуж за доброго человека из Хоста и родила тому троих дочерей. Вот и все, что я хотел тебе сказать.
Я начал понимать, к чему он клонит. Но я не желал больше об этом слышать. Главное – это Калифорния, обеспеченная жизнь, старый викторианский дом с остроконечной крышей, карьера писателя, любящие родственники. Все остальное – побоку.
– Али был бесплоден, – пояснил Рахим-хан.
– Как это? У него и Санаубар родился сын. И звали его Хасан.
– Он не мог иметь детей.
– А от кого же тогда Хасан?
– Сам знаешь от кого.
Мне казалось, я скатываюсь вниз по крутому склону, напрасно пытаясь ухватиться за траву и кусты ежевики. Комната качалась и кружилась у меня перед глазами.
– Хасан знал? – Застывшие губы меня не слушались.
Рахим-хан закрыл глаза и покачал головой.
– Сволочи, – пробормотал я и вскочил на ноги. – Какие же вы все сволочи! Лживые мерзавцы!
– Прошу тебя сесть.
– Как вы могли скрывать это от меня? От него?
– Подумай сам, Амир-джан. Ведь такой позор. Пошли бы сплетни, все было бы втоптано в грязь, и честь, и доброе имя. Проболтаться нам было никак нельзя, сам понимаешь.
Рахим-хан протянул мне руку, но я оттолкнул ее и кинулся к выходу.
– Амир-джан, не уходи. Я распахнул дверь.
– А что меня здесь держит? Что ты мне еще поведаешь? Мне тридцать восемь лет, и вдруг ты мне сообщаешь такое, что все прожитые годы летят псу под хвост! Вся моя жизнь – одна сплошная ложь! Чем теперь ты утешишь меня? Тебе нечего мне сказать!
С этими словами я пулей вылетел из комнаты.
Солнце почти село, окрасив небо в лиловые и малиновые тона. Дом, где жил Рахим-хан, остался далеко позади. В густой толчее вязли велосипеды и рикши. Рекламные щиты призывали покупать кока-колу и сигареты, на пестрых афишах пакистанских фильмов загорелые красавцы танцевали со страстными дамами на фоне цветущих лугов.
В крошечной чайной, куда я вошел, дым стоял столбом. Спросив чаю, я сел на складной стул, откинулся назад, потряс головой, провел по лицу руками. Мне уже не казалось, что я куда-то лечу. Я словно проснулся в собственной кровати и обнаружил, что вся мебель в доме переставлена, привычная обстановка исчезла, все вокруг сделалось чужим и незнакомым и надо привыкать жить по-новому.
Где были мои глаза? Ведь улик хватало. Баба пригласил доктора Кумара сделать Хасану пластическую операцию, Баба всегда делал подарки Хасану на день рождения. Что сказал мне отец, когда мы сажали тюльпаны и я заикнулся насчет новых слуг? Хасан останется с нами. Он здесь родился, здесь его дом, его семья. Да ведь Баба плакал, плакал, когда Али объявил, что они уходят от нас!
Официант поставил передо мной чашку. Кольцо из медных шариков, каждый размером с орех, как бы сцепляло скрещивающиеся ножки стола, один шарик еле держался. Я нагнулся и завинтил его. Ах, если бы вот так же легко можно было исправить собственную жизнь!
Я отхлебнул чернейшего чаю (давненько не пил такого) и попробовал отвлечься – заставил себя думать о Сорае, о генерале, о Хале Джамиле, о своем неоконченном романе. Передо мной сновали люди, из транзисторного приемника на соседнем столике звучал кавали [37], но ничто не занимало моего внимания. Образы прошлого поднимались в памяти. Вот Баба рядом со мной в машине после выпускного вечера. Как жалко, что Хасана нет сейчас с нами.
Как мог он все эти годы лгать мне, лгать Хасану? Вот я, маленький, сижу у него на коленях, он смотрит мне прямо в глаза. Существует только один грех. Воровство. Лгун отнимает у других право на правду. Это были слова Бабы. А теперь, через пятнадцать лет после его смерти, я узнаю, что Баба – сам вор, причем вор худшего пошиба, похитивший самое святое: у меня – брата, у Хасана – отца, у Али – честь.
Вопрос нанизывался на вопрос. Как Баба мог смотреть Али в глаза? Как мог Али жить в этом доме, зная, что хозяин надругался над его женой и над ним самим? И как мне самому теперь жить, когда привычный образ Бабы, ковыляющего в своем парадном коричневом костюме к дому генерала, чтобы попросить для меня руки Сораи, превратился в нечто постыдное?
Среди прочих штампов наш преподаватель литературного мастерства упоминал и такой: яблочко от яблони недалеко падает. Но ведь и это правда. Оказалось, у нас с отцом больше общего, чем я даже мог себе представить. Мы оба предали людей, которые были верны нам до гроба. И вот пришла расплата: ведь я должен искупить не только собственные грехи, но и грехи отца.
«Ты всегда был о себе слишком низкого мнения», – сказал мне Рахим-хан.
Ну, основания-то у меня были. Правда, это не я привел Али на минное поле и не я натравил на Хасана талибов. Зато я выгнал отца с сыном из дома. А если бы не я, как сложилась бы их судьба? Может быть, Баба взял бы их с собой в Америку, у Хасана была бы сейчас хорошая работа, семья, собственный дом, и он жил бы в стране, где никому нет дела до того, что он хазареец, где большинство людей и представления не имеет, кто такие хазарейцы. Конечно же, все могло получиться и по-другому. Но такая возможность была.
«Я не поеду в Кабул. У меня в Америке жена, дом, карьера», – сказал я Рахим-хану. Но разве могу я сейчас убраться восвояси и загубить тем самым еще одну жизнь?
Лучше бы Рахим-хан не звонил мне. Жил бы я себе, как раньше, ни о чем не подозревая. Но он вызвал меня сюда и сообщил такое, что перевернуло всю мою жизнь, выставило ее чередой обманов, предательств и гнусных тайн.