Алексей Михайлович Ремизов 1877-1957

Неуемный бубен - Повесть (1909)

Диковинный человек Иван Семенович Стратилатов. Молодым начал свою судейскую службу в длинной, низкой, закопченной канцелярии уголовного отделения. И вот уже минуло сорок лет, и много с тех пор сменилось секретарей, а он все сидит за большим столом у окна — в дымчатых очках, плешь во всю голову — и переписывает бумаги. Живет Иван Семенович на квартире в доме дьяка Прокопия. Служит ему Агапевна, безропотно, верою и правдою. Да — старая, за что ни возьмется, все из рук валится, и храпит как фельдфебель, и по всем углам, у печки, за шкапом, черствые хлебные корки сложены, — копит зачем-то. Согнал бы Стратилатов Агапевну, но все-таки и пред­ставить себе не может, как бы расстался он со старухою: прижилась Агапевна в дому, Агапевну все углы знают.

Был когда-то и женат Стратилатов. Глафира Никаноровна — жен­щина тихая, кроткая. И все бы ничего. Да назначили об эту пору в суд нового следователя: молодой, игривый, и фамилия та же: Страти­латов. Раз на именинах у Артемия, старого Покровского дьякона, среди всяких шуток послышалось Ивану Семеновичу что-то в пьяном углу, да о Глафире Никаноровне: «Эх, чего зря говоришь, по уши вре­залась она в Стратилатова». Выронил Иван Семенович вилку: предста­вился вертлявый следователь. Вылез он из-за стола, без шапки —

[102]

домой. Ворвался бешеный и с порога: «Вон, вон из моего дому!» В тот же год и следователя куда-то перевели, да и Глафира Никаноровна у своей матери жить осталась, тихая, кроткая. Одному оставаться в доме невозможно: и скучно, и за домом присмотр нужен. Тут-то и определилась к Ивану Семеновичу Агапевна.

В суд Стратилатов приходит первый. С утра лучше не беспокоить его: в двенадцать секретарь потребует исполнений по предыдущему дню. Как огня боится Иван Семенович секретаря Лыкова, хоть носом и чует: пускай Лыков — законник, аккуратен как немец, а все-таки — шушера, революционер. И только секретарь уедет с докла­дом, Стратилатов становится неистощим: всякие приключения, всякие похождения исторические жарит он на память, пересыпая анекдотцами, шутками, и все горячее, забористее, словно в бубен бьет. В канцелярии — кто хохочет, кто сопит, кто взвизгивает: «Не­уемный бубен!»

Впрочем, средь судейских чиновников один Борис Сергеевич Зимарев — помощник секретаря и непосредственный начальник Стратилатова — за умение свое точно и верно определить древности, коих Иван Семенович большой любитель, снискал у него искреннее уваже­ние и даже дружбу.

Были и другие друзья у Ивана Семеновича, да все люди оказыва­лись сомнительные. Приходили будто пение его слушать, Стратилатов ведь и на гитаре мастер, — один художник из Петербурга и жить ос­тался, да и регент Ягодов не за просто так. Чудом Иван Семенович от них отделался. Теперь же — только для Зимарева Бориса Сергеевича после чаю поет-играет.

Однажды летом на именинах у Артемия, старого Покровского дья­кона, увидел Стратилатов его племянницу-сиротку Надежду, такую тоненькую, беленькую, — и переполнилось его естество. И лето, и осень, и всю зиму ухаживал. И спать перестал, все ворочается. Знако­мая вмешалась. Уговорила молоденькую. Тут-то и погнал Стратилатов Агапевну со двора.

Скоро уж все знали, что есть у Стратилатова Надежда и что живут они как в настоящем браке. Сходились чиновники из всех от­делений суда — поздравить, похихикать да и просто глазком взгля­нуть. Стратилатов и отшучивался, и дулся, а потом вышел из себя:

Надежду на место Агапевны взял, не более того. Подняли его на смех, ведь улики налицо! Да тут еще случай...

За поздней обедней к Всехсвятской церкви народ стекается дуроч­ку Матрену послушать. Рассказывает она как дети — радостно, запы­хавшись — из житий и Евангелия. А при Стратилатове — как раз

[103]

возвращался он от поздней обедни — нескромный сон рассказала. Захохотал народ, во всю мочь гоготал дьякон Прокопий, Иван Семе­нович выругался, плюнул — и прочь. А дьякон со смехом: «А твоя Надерка шлюха гулящая!» — «А вот я тебя, дьякон, застрелю». Иван Семенович быстро зашмыгал к дому и тут же — обратно, с большим грузинским пистолетом, украшенным тонкою резьбою. Все притихло. Иван Семенович целится, кажется, вот-вот спустит курок. Дьякон вдруг задрожал, высунул язык и словно на перебитых ногах пошел прочь. А на следующий день съехал Стратилатов, в угоду Надежде по­кинул дьяконский дом, перебрался на новую квартиру к соседу Тарактееву.

Тут разговорам и насмешкам конца бы не было, да умы от него отворотил полицмейстер Жигановский. Решил монашек женского За­чатьевского на чистую воду вывести. Сел в корзину как кавалер — их по ночам монашки к себе на окна подымали. Да как глянули они в корзинку — со страха и выпустили веревку, и убился Жигановский до смерти. А тут еще: чиновник на спор тридцать девять чашек чаю выпил, взялся за сороковую, глаза выпучил, да вдруг как хлынет вода из ушей, изо рта, из носа — и помер. И еще среди бела дня гимна­зистка Вербова, исполняя приговор местного революционного коми­тета, застрелила по ошибке вместо губернатора отставного пол­ковника Аурицкого. В ту же ночь арестован был и секретарь Лыков. Стратилатов торжествовал: ведь давно знал, что неподкупный и неук­лонный Лыков, державший голову повыше самого прокурора, — ре­волюционер.

И в канцелярии Лыков не сходил с языка. За разговорами и не заметили, что в один прекрасный день Иван Семенович не явился в канцелярию. Хватились только через три дня. Зимарев отыскал Агапевну. После изгнания своего приютилась старая неподалеку от Ивана Семеновича, чувствовала: быть беде! И впрямь, совратил полю­бовник, Емельян Прокудин, Надежду, ушла она с ним, да и полный воз добра нахапали. Ухватил Прокудин и укладку с серебром. Страти­латов — не отдает, ну тот его и «дерзнул».

В больнице Стратилатов все жаловался: «Кабы не болен, прямо бы в суд пошел». Сам забинтованный, на койке лежит — ни повернуть­ся, ни руку поднять. Рассказывали, мучился перед смертью, томился. А ушел без наследников. Вещи назначили к распродаже. И пока жила при них Агапевна. Совсем полоумной стала старуха: приляжет ночью на лежанку, а не лежится, все ей слышится, будто Иван Семенович кличет: «Агапевна?» — «Я, батюшка».

С. Р. Федякин

[104]

Крестовые сестры Повесть (1910)

Петр Алексеевич Маракулин сослуживцев своих весельем и беззабот­ностью заражал. Сам — узкогрудый, усы ниточкою, лет уже тридца­ти, но чувствовал себя чуть ли не двенадцатилетним. Славился Маракулин почерком, отчеты выводил букву за буквой: строчит ровно, точно бисером нижет, и не раз перепишет, зато после — хоть на выставку неси. И знал Маракулин радость: бежит другой раз поут­ру на службу, и вдруг переполнит грудь и станет необыкновенно.

Враз все переменилось. Ждал к Пасхе Маракулин повышения и награду — а вместо того его со службы выгнали. Пять лет заведовал Петр Алексеевич талонными книжками, и все было в исправности, а затеяли директора перед праздником проверять — что-то не сходит­ся. Говорили потом — кассир, приятель Маракулина, «подчислил». Пытался доказать Петр Алексеевич, что какая-то тут ошибка, — не слушали. И понял тогда Маракулин: «Человек человеку бревно».

Прогулял лето без дела, позаложил вещи, пораспродал, сам пообдергался. И с квартиры пришлось съехать. Поселился Петр Алексее­вич в Бурковом доме, напротив Обуховской больницы, где бродят люди в больничных халатах и мелькает красный крест белых сестер, С парадного конца дома живут богатые: и хозяин Бурков, бывший гу­бернатор, и присяжный поверенный, и доктор медицины, и генераль­ша Холмогорова — «вошь», процентов одних ей до смерти хватит. С черного — квартиры маленькие. Тут и сапожники, и портные, пека­ря, банщики, парикмахеры и кого еще только нет. Здесь и квартира хозяйки Маракулина, Адонии Ивойловны. Она — вдова, богатая, любит блаженных и юродивых. Летом на богомолье уезжает, оставляя квартиру на Акумовну, кухарку. По двору любят Акумовну: Акумовна на том свете была, ходила по мукам — божественная! Из дома она — почти никуда, и все хочется ей на воздух.

Соседи у Маракулина — братья Дамаскины: Василий Александро­вич, клоун, и Сергей Александрович, что в театре танцует, ходит — земли не касается. А еще ближе — две Веры. Вера Николаевна Кликачева, с Надеждинских курсов, бледненькая, тоненькая, массажем зарабатывает, хочет на аттестат зрелости готовиться, чтобы поступить в медицинский институт, а учиться трудно до слез, и ночью воет Вера, словно петлей сдавленная. Верочка, Вера Ивановна Вехорева, — ученица Театрального училища. Верочка нравилась Маракулину. Тан­цевала хорошо, читала с голосом. Но поражала ее заносчивость, гово­рила, что она великая актриса, кричала: «Я покажу, кто я, всему

[105]

миру». И чувствовал Маракулин, это она заводчику Вакуеву показать хочет: содержал год, а надоела — отправил в Петербург, учиться на тридцать рублей в месяц. Ночью билась Верочка головой о стену. И Маракулин слушал в исступлении и всякую «вошь» проклинал.

На лето все разъехались, а осенью — не вернулась Верочка. После видели ее на бульваре, с разными мужчинами. На ее месте поселилась Анна Степановна, учительница гимназии, — мужем обобранная, оби­женная, брошенная. Осенью туго всем пришлось. Клоун Василий Александрович упал с трапеции, ноги повредил, Анне Степановне жа­лованье оттягивали, у Маракулина — работа кончилась. И вдруг — вызов ему из Москвы, от Павла Плотникова. Сам-то Маракулин мос­ковский. Ехал — вспоминал.

В те далекие годы Петр много возился с Пашей, и Плотников его слушался как старшего. И позже, когда взрослый Плотников пил и готов был выкинуть все что угодно, только Петр Алексеевич мог унять безудержного приятеля. Подумал Маракулин и о матери, Евгении Александровне: на могилу надо сходить. Вспомнил ее в гробу, — ему было тогда десять лет, виден был ее крест на восковом лбу из-под бе­лого венчика.

Отец Жени служил фабричным доктором у отца Плотникова, часто брал ее с собою. Насмотрелась Женя на фабричную жизнь, душа переболела. Взялась помогать молодому технику Цыганову, что для фабричных чтения устраивал, книжки подбирала. Раз, когда все сделала, заторопилась домой. Да Цыганов вдруг бросился на нее и по­валил на пол. Дома ничего не сказала, ужас и стыд мучили. Себя во всем винила: Цыганов «просто ослеп». И всякий раз, когда приходила к нему помочь, — повторялся тот вечер. И молила его пощадить, не трогать, но он не хотел слышать. Через год исчез Цыганов с фабрики, вздохнула было Женя, да тут точь-в-точь произошло то же самое и в другой раз, только с братом ее, юнкером. И его молила, но и он не хотел слышать. А когда через год брат из Москвы уехал — молодой доктор, помощник отца, заменил брата. И три года она молчала. И себя винила. Отец, глядя на нее, тревожился: не переутомилась ли? Уговорил поехать в деревню. И там в Большой пост на Страстной не­деле во вторник ушла она в лес и молилась три дня и три ночи со всею жгучестью ужаса, стыда и муки. А в Великую пятницу появилась в церкви, совсем нагая, с бритвою в руке. И когда понесли плащани­цу, стала себя резать, полагая кресты на лбу, на плечах, на руках, на груди. И кровь ее лилась на плащаницу.

С год пролежала в больнице, чуть заметный шрамик остался на лбу, да и то под волосами не видно. И когда знакомый отца, бухгал-

[106]

тер Маракулин Алексей Иванович, объяснился ей — решилась, рас­сказала все без утайки. Он слушал кротко и плакал, — любил ее. А сын помнил лишь: мать была странная.

Всю ночь не заснул Маракулин, лишь раз забылся на минуту, и приснился ему сон, будто Плотников уговаривает: лучше жить без го­ловы, и режет ему шею бритвой. А приехал — горячка у Плотнико­ва: «головы нет, рот на спине, и глаза на плечах. Он — улей». А не то — король заполярного государства, управляет всем земным шаром, хочет — влево вращает, хочет — вправо, то остановит, то пустит. Вдруг — после месячного запоя — узнал Плотников Маракулина:

«Петруша, хвост-прохвост...» — и, шатнувшись к дивану, завалился спать на двое суток. А мать — плачет и благодарит: «Исцелил его, ба­тюшка!»

Когда очнулся Павел, потащил Маракулина в трактир, там за сто­ликом признался: «Я в тебя, Петруша, как в Бога верую, не заладится в делах — имя твое назову, — смотришь, опять все по-старому». И таскал за собой, потом — на вокзал проводил. Уже в вагоне вспом­нил Маракулин: так и не успел на могиле матери побывать. И какая-то тоска хлынула на него...

Невесело квартиранты встретили Пасху. Василий Александрович выписался из больницы, ходил с трудом, будто без пяток. Вере Нико­лаевне не до аттестата — доктор посоветовал куда-то в Абастуман от­правляться: с легкими неладно. Анна Степановна с ног валилась, ждала увольнения и все улыбалась своею больной страшной улыбкой. И когда Сергей Александрович с театром условие заключил о поездке за границу, других стад звать: «Россия задыхается среди всяких Бурко­вых. Всем за границу надо, хоть на неделю». — «А на какие мы день­ги поедем?» — улыбалась Анна Степановна. «Я достану денег, — сказал Маракулин, вспомнив о Плотникове, — тысячу рублей доста­ну!» И все поверили. И головы закружились. Там, в Париже, найдут они все себе место на земле, работу, аттестат зрелости, потерянную радость. «Верочку бы отыскать», — схватился вдруг Маракулин: сде­лается она в Париже великою актрисой, и мир сойдет на нее.

По вечерам Акумовна гадала, и выходила всем большая перемена. «А не взять ли нам и Акумовну?» — подмигивал Сергей Александро­вич. «Что ж, и поеду, воздухом подышу!»

И пришел наконец ответ от Плотникова: через банк перевел Маракулину двадцать пять рублей. И уехал Сергей Александрович с теат­ром за границу, а Веру Николаевну и Анну Степановну уговорил поселиться с Василием Александровичем в Финляндии, в Тур-Киля, — за ним уход нужен.

[107]

С утра до вечера ходил Маракулин по Петербургу из конца в конец, как мышь в мышеловке. И ночью приснилась ему курносая, зубатая, голая: «В субботу, — стучит зубами, смеется, — мать будет в белом!» В тоске смертельной проснулся Маракулин. Была пятница. И поледенел весь от мысли: срок ему — суббота. И не хотел верить сну, и верил, и, веря, сам себя приговаривал к смерти. И почувствовал Маракулин, что не вынесет, не дождется субботы, и в тоске смертель­ной с утра, бродя по улицам, только и ждал ночи: увидать Верочку, все рассказать ей и проститься. Беда его водила, метала с улицы на улицу, путала, — это судьба, от которой не уйти. И ночь мотался — пытался Верочку отыскать. И суббота наступила и уж подходила к концу, час близился. И пошел Маракулин к себе: может, сон иное значит, что ж у Акумовны он не спросил?

Долго звонил и вошел уж с черного хода. Дверь в кухню оказалась незапертой. Акумовна сидела в белом платке. «Мать будет в бе­лом!» — вспомнил Маракулин и застонал.

Вскочила Акумовна и рассказала, как полезла утром на чердак, белье там висело, да кто-то и запер. Вылезла на крышу, чуть не со­скользнула, кричать пытается — голоса нет. Хотела уж по желобу спускаться, да дворник увидел: «Не лазь, — кричит, — отопру!»

Маракулин свое рассказал. «Что этот сон означает, Акумовна?» Молчит старуха. Часы на кухне захрипели, отстукали двенадцать часов. «Акумовна? — спросил Маракулин. — Воскресенье наста­ло?» — «Воскресенье, спите спокойно». И, выждав, пока Акумовна угомонится, взял Маракулин подушку и, как делают летние бурковские жильцы, положив ее на подоконник, перевесился на волю. И вдруг увидел на мусоре и кирпичах вдоль шкапчиков-ларьков зеленые березки, почувствовал, как медленно подступает, накатывается преж­няя его потерянная радость. И, не удержавшись, с подушкой полетел с подоконника вниз. «Времена созрели, — услышал он как со дна ко­лодца, — наказание близко. Лежи, болотная голова». Маракулин лежал в крови с разбитым черепом на Бурковом дворе.

С. Р. Федякин

Наши рекомендации