Тихое, мирное, одинокое воскресенье 1 страница
В четверг, на следующий день после моего возвращения из «Амирё», было занятие по физкультуре. Я несколько раз проплыл бассейн длиной пятьдесят метров из конца в конец.
Благодаря хорошей разминке я почувствовал себя несколько бодрее, и у меня разыгрался аппетит. Я основательно заправился в столовой обедом и пошел в библиотеку филфака посмотреть кое-какие материалы, когда вдруг столкнулся с Мидори.
С ней была миниатюрная девушка в очках, но увидев меня, она подошла ко мне одна.
— Ты куда? — спросила она меня.
— В библиотеку.
— Брось, пошли лучше со мной пообедаем.
— Да я только поел.
— Ну еще раз поешь.
В итоге мы с ней оказались в кафе по соседству, и она съела керри, а я выпил кофе.
Она была в желтом шерстяном жилете с вышитыми рыбками, надетом поверх белой блузки с длинным рукавом, на шее была тоненькая золотистая цепочка, на руке часы с рисунком из мультяшки. Керри она ела жадно и аппетитно, а расправившись с ним запила все тремя стаканами воды.
— Ты уезжал куда-то? Я тебе звонила, — сказала Мидори.
— Ну да, а что, попросить чего хотела?
— Да не попросить. Просто позвонила.
— А-а.
— Что «а-а»?
— Да ничего. Просто «а-а». Как там у вас, ничего больше не загоралось?
— Ну, а в тот раз в натуре классно было. И не пострадало почти ничего, зато дым столбом, реалистика! Люблю такие вещи.
Сказав это, Мидори выпила еще воды. Переведя дыхание, она посмотрела мне в лицо.
— Слушай, Ватанабэ, что с тобой такое? У тебя вид такой убитый, случилось чего? И резкость в глазах как будто разладилась.
— Да устал просто после поездки.
— А лицо такое, будто с привидением там повстречался.
— Угу.
— Ватанабэ, у тебя лекции после обеда есть?
— Немецкий и теология.
— Может, прогуляешь их?
— Немецкий никак. Тест сегодня.
— А до скольки он?
— В два кончается.
— Поехали тогда потом в город, бухнём где-нибудь?
— В два часа дня? — переспросил я.
— Ну можно ведь иногда? У тебя такой вид убитый, мне кажется, тебе со мной выпить не повредит. И мне тоже с тобой выпить не помешает. давай?
— Ну давай бухнём, — сказал я, вздыхая.
— В два часа в фойе филфака буду ждать.
Когда закончилась лекция по немецкому языку, мы сели на автобус, поехали на Синдзюку, зашли в DUG в подземном этаже за издательством «Кинокуния» и выпили по две водки с тоником.
— Я сюда хожу иногда. Тут даже когда днем пьешь, никакого напряга не ощущаешь.
— Ты что, всегда днем пьешь?
— Иногда... — она замолчала, поболтала стаканом, так что загремели оставшиеся кусочки льда. — Когда жить осточертевает, прихожу сюда и пью водку с тоником.
— Жить осточертевает?
— Бывает, — сказала Мидори. — Проблемы всякие есть.
— Какие?
— Ну всякие: в семье, там, с парнем моим, или месячные вовремя не начинаются.
— Еще по одной?
— Конечно.
Я поднял руку, подозвал официанта и заказал еще две водки с тоником.
— Помнишь, как ты меня поцеловал в то воскресенье? — сказала она. — Я все вспоминаю, классно было очень.
— Хорошо, коли так.
— Хорошо, коли так, — опять повторила она за мной. — Ты правда так по-особенному разговариваешь!
— Да? — сказал я.
— В общем, я вот подумала. Вот если бы это я тогда впервые в жизни с мужчиной целовалась, вот бы было здорово. Вот могла бы я в жизни моей все местами переставить, сделала бы обязательно так, чтобы это был мой первый поцелуй. И потом всю жизнь бы вспоминала. Что-то сейчас делает Ватанабэ, с которым я впервые после того, как на свет появилась, целовалась? Вот теперь, когда ему уже пятьдесят восемь лет... Вот так бы вспоминала. Здорово было бы, да?
— Здорово, — сказал я, очищая фисташки от скорлупы.
— Ватанабэ, а все-таки, почему у тебя такой вид убитый?
— Оттого, наверное, что все еще не могу полюбить этот мир, — сказал я, подумав. — Такое почему-то ощущение, что этот мир ненастоящий.
Она смотрела мне в лицо, подперев подбородок рукой.
— У джима Моррисона в песне явно что-то такое было.
— People are strange when you are a stranger.
— Peace, — сказала она.
— Peace, — повторил я.
— Как насчет со мной в Уругвай свалить? — сказала она, все так же подпирая подбородок рукой. — Бросить весь этот университет, семью, любимых.
— Тоже неплохо, — сказал я, смеясь.
— Здорово было бы послать все к черту и уехать туда, где никто-никто тебя не знает, как думаешь? Мне иногда так хочется это сделать! Вот увез бы ты меня вдруг куда-то далеко-далеко, я бы тебе детей нарожала, здоровых, как быков. И все жили бы счастливо. Носились бы по дому.
Я смеясь опрокинул третий стакан водки с тоником.
— Не хочешь, видно, пока детей, здоровых, как быки? — сказала она.
— Интересно было бы. Посмотреть бы, какие они будут.
— Да не хочешь, и не надо, — сказала она, поедая фисташки. — Просто напилась среди дня, и в голову лезет ерунда всякая. Все к черту послать, уехать куда-то. Уругвай, не Уругвай, поедешь туда, а там все равно все то же самое будет.
— Может и так.
— Куда ни езжай, разницы никакой. Хоть здесь сиди, хоть уедь куда. Во всем мире все одно и то же. Дать тебе вот эту, непробиваемую?
Мидори дала мне фисташку с чрезвычайно твердой скорлупой. Я с трудом очистил ее.
— Но в то воскресенье мне правда на душе так легко было! Залезли такие вдвоем на крышу, на пожар глядим, пиво пьем, песни поем. давно мне так легко не было. Все мне что-то навязывают. Стоит столкнуться где-то, и начинается: то то, то это. Ты меня по крайней мере не принуждал ни к чему.
— Не настолько я хорошо тебя еще знаю, чтобы принуждать к чему-то.
— Значит, когда получше меня узнаешь, тоже к чему-то принуждать будешь, как все остальные?
— Вполне возможно, — сказал я. — В реальном мире все люди живут, кого-то к чему-то принуждая.
— А мне кажется, что ты так делать не будешь. Шестое чувство. Я по этим делам эксперт: принуждать кого-то или быть принуждаемым. Ты не такой. Поэтому я когда с тобой, у меня на душе спокойно. Понимаешь? В мире сколько угодно есть людей, которым нравится принуждать и быть принуждаемыми. Бегают, орут, что их принуждают, или они кого-то принуждают. Нравится им это. А мне это не нравится. Просто выхода другого у меня нет.
— А ты к чему кого-то принуждаешь, и к чему тебя принуждают?
Она положила в рот кусочек льда и некоторое время перекатывала его во рту.
— Хочешь больше про меня узнать?
— Интересно, в принципе.
— Я спросила: «Хочешь больше про меня узнать?» А ты не по теме отвечаешь.
— Хочу про тебя больше узнать, — сказал я.
— Правда?
— Правда.
— Даже если отвернуться захочется?
— Что, так страшно?
— В каком-то смысле, — сказала она, наморщив лоб. — Давай еще по одной.
Я подозвал официанта и заказал нам по четвертой водке с тоником. Пока несли водку, она все так же сидела, поставив локоть на стол и подперев рукой подбородок.
Я молча слушал, как Thelonious Monk поет «Honeysuckle rose». В кафе кроме нас было еще пять или шесть посетителей, но спиртного кроме нас никто не пил. Ароматный запах кофе наполнял все дружелюбной послеполуденной атмосферой.
— У тебя в это воскресенье время будет? — спросила она у меня.
— Я тебе, наверное, в тот раз уже говорил, но по воскресеньям у меня всегда время есть. Если не считать, что к шести на работу надо.
— Тогда встретимся в это воскресенье?
— Давай.
— Я в воскресенье утром к тебе в общагу заеду. Во сколько, не знаю. Ладно?
— Без разницы, — сказал я.
— Слушай, Ватанабэ. Знаешь, чего я сейчас хочу?
— Даже не представляю.
— Хочу лечь, во-первых, на широкую мягкую кровать, — сказала она. — Чтобы было мне хорошо-хорошо, пьяная чтобы была совсем, вокруг чтобы никакого дерьма собачьего не было, а лежал бы ты рядом. И раздевал бы меня потихоньку. Нежно-нежно. Потихонечку, как мама маленького ребенка раздевает.
— Угу, — сказал я.
— И мне все это нравится, я ничего не понимаю, а потом вдруг прихожу в себя и кричу: «Нет, Ватанабэ! Ты мне нравишься, но у меня парень есть, нельзя! Я так не могу! Пожалуйста, перестань!» Но ты бы не переставал...
— Я бы, между прочим, перестал.
— Да знаю, это же воображение просто. Мне так нравится, — сказала она. — А потом ты мне его показываешь. Как он у тебя стоит. Я отворачиваюсь, но краешком глаза смотрю. И говорю: «Нет! Нельзя! Он слишком большой, слишком твердый, он в меня не войдет!»
— Да не такой он и большой, совсем обычный.
— Да какая разница, это же воображение. И тогда у тебя лицо становится такое грустное-грустное. А мне тебя становится жалко, и я тебя утешаю. «Бедненький!»
— И вот этого тебе сейчас хочется?
— Ага.
— Какой кошмар! — я не удержался от улыбки.
Мы покинули кафе, опустошив по пять стаканов водки с тоником. Я хотел было рассчитаться, но Мидори оттолкнула мою руку, вынула из бумажника хрустящую десятитысячную купюру и все оплатила.
— Все нормально, у меня тут получка с собой, да и это ведь я тебя позвала, — сказала она. — Конечно, если ты убежденный фашист, и тебе не хочется, чтобы женщина тебя угощала, тогда другой разговор.
— Хочется-хочется!
— Да и дело свое ты не сделал.
— Он же твердый и большой, — сказал я.
— Ну да, — сказала она и повторила. — Он же твердый и большой.
Она спьяну споткнулась о ступеньку, и мы чуть не скатились вниз по лестнице. Когда мы вышли из кафе, укрывавшие небо тонкой пеленой тучи разошлись, нежные лучи предзакатного солнца освещали улицу.
Мы с Мидори некоторое время послонялись по улице. Она сказала, что хочет залезть на дерево, но на Синдзюку подходящих деревьев, к сожалению, не оказалось, а императорский парк на Синдзюку к тому времени уже закрылся.
— Жалко, обожаю по деревьям лазать, — сказала она.
Вдвоем с ней мы глазели на витрины магазинов, и еще незадолго до этого казавшийся неестественным облик улицы выглядел сейчас весьма естественно.
— Такое чувство, что благодаря тому, что тебя встретил, смог немножко полюбить этот мир, — сказал я.
Остановившись, она внимательно посмотрела мне в глаза.
— Правда! И резкость в глазах навелась. Видишь, как полезно со мной общаться?
— Точно! — сказал я.
В пол-шестого она сказала, что ей пора возвращаться домой, чтобы приготовить ужин. Я сказал, что тоже сяду на автобус и поеду в общежитие, проводил ее до станции Синдзюку, и там мы расстались.
— Слушай, знаешь, чего я сейчас хочу? — спросила она у меня перед расставанием.
— Я понятия не имею, чего ты хочешь, — ответил я.
— Чтобы нас с тобой схватили пираты и раздели догола. А потом вдвоем накрепко веревкой связали лицом к лицу.
— Это зачем еще?
— Ну пираты извращенцы попались.
— Да ты сама, по-моему, извращенка, — сказал я.
— А потом говорят нам, чтобы мы развлекались так в свое удовольствие, так как через час нас выкинут за борт, и бросают в корабельный трюм.
— Ну и?
— И мы один час с тобой развлекаемся. Катаемся, извиваемся.
— И вот этого тебе сейчас больше всего хочется?
— Ага.
— Какой кошмар! — сказал я, качая головой.
В воскресенье Мидори приехала ко мне в пол-десятого утра. Я был только что из постели и даже умыться еще не успел.
Кто-то постучал в дверь моей комнаты и крикнул : «Ватанабэ, к тебе телка какая-то пришла!» и я спустился в фойе, а там в лобби, сидя в кресле, закинув ногу на ногу, зевала Мидори в неправдоподобно короткой джинсовой юбке.
Идущие завтракать студенты все до одного заглядывались на ее стройные ноги. Ноги у нее, бесспорно, были красивыми на зависть всем.
— Рановато я, похоже, — сказала Мидори. — Ты только встал, что ли?
— Я сейчас умоюсь и побреюсь, ты минут пятнадцать подожди, ладно? — сказал я.
— Я-то подожду, только тут все на мои ноги так пялятся.
— Естественно. Пришла в мужскую общагу в такой короткой юбке, вот все и пялятся.
— Да ничего страшного. Я сегодня трусики надела красивые очень. Розовенькие, с волнистыми кружевами симпатичненькими.
— Так это еще хуже, — сказал я, вздыхая.
Я вернулся в комнату и наскоро умылся и побрился. Затем надел серую вязаную кофту поверх голубой рубахи с пристегивающимися на пуговицы уголками воротника, спустился вниз и вывел ее из общежития. Меня прошибал холодный пот.
— Слушай, и что, все, кто здесь живут, мастурбацией занимаются? — сказала Мидори, глядя на здание общежития.
— Ну да, пожалуй.
— А мужчины, когда это делают, про женщин думают?
— Ну наверное, — сказал я. — Мужчин, которые мастурбируют, думая про курсы акций, спряжение глаголов или Суэцкий канал, наверное, нет. В основном, пожалуй, про женщин думают, наверное...
— Суэцкий канал?
— Ну это к примеру.
— А про женщину какую-то определенную думают?
— Ну почему ты своего парня об этом не спросишь? — сказал я. — Почему я тебе такие вещи должен объяснять с утра в воскресенье?
— Ну мне интересно просто, — сказала она. — А у него если спросишь, он сердиться сразу начинает. Нечего, говорит, девушке про такие вещи спрашивать.
— Правильно говорит.
— Ну интересно мне. Это же просто любопытство. Вот ты когда мастурбируешь, ты про какую-то определенную девушку думаешь?
— Лично я — да. За других ничего сказать не могу, — задумчиво ответил я.
— А про меня ты никогда не думал, когда это делал? Скажи честно, я не обижусь.
— Никогда, правда, — честно ответил я.
— А почему? Я непривлекательная?
— Да нет, ты привлекательная, симпатичная, и твои провокационные манеры тебе идут очень.
— Тогда почему ты обо мне не думаешь?
— Ну во-первых, потому что я тебя считаю своим другом и не хочу тебя в это ввязывать. В сексуальные фантазии всякие. А во-вторых...
— Потому что тебе есть, о ком фантазировать?
— Ну да, — сказал я.
— Ты и в таких делах приличия соблюдаешь, — сказала она. — Вот это мне в тебе нравится. Но все-таки, можно я разок в этом поучаствую? В этих сексуальных фантазиях или иллюзиях то есть. Я хочу попробовать. Ты мой друг, и я тебя прошу. Не могу же я других просить. Никому ведь не скажешь: подумай, пожалуйста, обо мне этой ночью, когда будешь онанировать. Я тебя считаю своим другом, поэтому прошу. И расскажи потом, пожалуйста, как это было. Что мы делали...
Я вздохнул.
— Только по-настоящему нельзя. Мы ведь друзья. Понимаешь? По-настоящему нельзя, а так делай, что хочешь. думай, что хочешь.
— Да мне как-то не приходилось это с такими условиями делать, — сказал я.
— Попробуешь?
— Попробую.
— Ватанабэ, ты не думай, что я пошлая, или озабоченная, или провоцировать кого-то люблю. Просто мне это все очень интересно и ужасно все знать хочется. Я ведь все время в школе для девочек училась, пока росла. Поэтому ужасно хочу знать, о чем мужчины думают, как их тела устроены. И не так, как в женских журналах про это пишут, а как бы в виде case study (разбор прецедента).
— Case study... — безнадежно пробормотал я.
— Но я когда что-то хочу узнать или попробовать, мой парень или плюется, или сердится. Говорит, что я пошлая или что с головой у меня не в порядке. И минет никогда делать не дает. А я так хочу это изучить!
— Хм, — сказал я.
— Тебе тоже не нравится, когда тебе минет делают?
— Да я бы так не сказал.
— Значит, нравится?
— Нравится, — сказал я, — но давай об этом в другой раз поговорим. Сегодня такое классное воскресное утро, и не хочется, чтобы время уходило на разговоры о мастурбации и минетах. Давай про что-нибудь другое поговорим. Твой парень в нашем универе учится?
— Нет, конечно, в другом. Мы в старшей школе познакомились на почве самодеятельности. Я в женской школе училась, он в мужской — так ведь часто бывает? Совместные концерты и все такое. Правда, полюбили мы друг друга уже когда из школы выпустились. Это, Ватанабэ...
— Чего?
— Правда, подумай про меня хоть один раз.
— Попробую в следующий раз, — задумчиво сказал я.
На станции мы сели на метро и доехали до Отяномидзу. Я еще не завтракал, поэтому во время пересадки на станции Синдзюку купил в киоске мерзкий сэндвич и выпил отвратительного кофе, похожего на кипяченую краску, которой печатают газеты.
Воскресное метро было полно едущих на прогулку семей и влюбленных парочек. Вдобавок по вагону носились пацаны в одинаковых униформах с бейсбольными битами в руках. В вагоне было еще несколько девушек в мини-юбках, но в такой короткой юбке, как Мидори, не было никого.
Временами Мидори оправляла задравшуюся юбку. Несколько юношей неотрывно смотрели на ее ноги, и мне от этого было не по себе, но она вела себя абсолютно естественно, точно ее это особо не трогало.
— Знаешь, чего я сейчас больше всего хочу? — тихо сказала она где-то в районе Итигая.
— Понятия не имею, — сказал я. — Только ради бога, не рассказывай об этом в метро. Люди услышат, неудобно.
— Жалко. В этот раз просто грандиозно получилось, — сказала она с неподдельным сожалением.
— А что там, на Отяномидзу?
— Поехали-поехали, там увидишь.
Воскресная Отяномидзу была битком набита учениками средних и старших школ, приехавших то ли на репетиционные экзамены, то ли на занятия на подготовительных курсах.
Левой рукой придерживая ремень спортивной сумки, а правой держа меня за руку, она выбралась из толпы галдящих школьников.
— Ватанабэ, а вот ты смог бы как следует объяснить, как образуется сослагательное наклонение настоящего и прошедшего времени в английском языке? — вдруг спросила меня Мидори.
— Смогу, наверное, — сказал я.
— А вот скажи тогда, в повседневной жизни от таких вещей какая польза?
— В повседневной жизни от этого никакой пользы нет, — сказал я. — Но я считаю, что такие вещи не столько приносят какую-то конкретную пользу, сколько являются тренировкой для более упорядоченного усвоения других вещей.
Она ненадолго задумалась с серьезным лицом, затем сказала:
— Какой ты молодец! Я об этом и не думала никогда. Просто считала, что от всех этих сослагательных наклонений, дифференциалов, таблиц Менделеева никакого проку нет. Я такие заумные вещи поэтому всегда игнорировала. Значит, неправильно я жила?
— Как так игнорировала?
— Так, считала, что их нет. Я даже синусов с косинусами не знаю вообще.
— Ловко же ты тогда школу закончила и в универ поступила, — пораженно сказал я.
— Дурак ты, Ватанабэ, — сказала она. — Соображать надо просто, а экзамены в универ можно сдать, и не зная ничего. Я шестым чувством все знаю. Когда пишут, выберите из трех ответов правильный, я только так угадываю.
— Я не такой сообразительный, как ты, поэтому мне приходится овладевать более или менее упорядоченным способом мышления. Вроде как ворона к себе в дупло стекляшки таскает.
— А какая от этого польза?
— Ну как, — сказал я, — какие-то дела потом будет легче делать.
— Какие, например?
— Метафизическими знаниями овладевать, например, или иностранными языками.
— А от этого какая польза?
— Это кому как. Кому-то от этого есть польза, кому-то нет. Но в любом случае это все только тренировка, а есть польза или нет ее — это уже второй вопрос. Как я тебе сразу и сказал.
— Ну да, — восхищенно сказала она, продолжая спускаться вниз по склону, держа меня за руку. — У тебя так здорово получается кому-то что-то объяснять!
— Да ну?
— Да. Я у многих спрашивала, какой толк от английского сослагательного наклонения, но никто вот так как следует не объяснил. Даже учителей английского я об этом когда спрашиваю, они или теряются, или сердятся и смотрят, как на дуру. Никто как следует не растолкует. Если бы тогда появился человек вроде тебя и правильно объяснил, я бы, может, смогла сослагательными наклонениями интересоваться.
— Угу, — сказал я.
— Ты «Капитал» читал? — спросила она.
— Читал. Весь не прочитал, конечно. Как и большинство людей.
— Ты его понимаешь?
— Что-то понимаю, что-то нет. Чтобы «Капитал» по-настоящему прочитать, сначало нужно необходимую для его понимания систему знаний освоить. Конечно, в целом я марксизм в общих чертах, мне кажется, понимаю.
— Как ты думаешь, может первокурсник, который до этого таких книг в руки не брал, прочитать «Капитал» и с ходу его понять?
— Да вряд ли, наверное, — сказал я.
— Я в универ как только поступила, первым делом в фолк-клуб записалась. Петь хотела. Но это оказалось логовище каких-то идиотов. Сейчас как вспомню, так мурашки по коже бегут. Прихожу туда, а они мне говорят сперва Маркса почитать. С такой-то страницы по такую-то прочитать велели. Лекцию мне прочитали о том, что фолк в основе своей должен быть связан с обществом. Ну делать нечего, стала усердно Маркса читать, как домой пришла. Но понять не могла ни слова. Почище сослагательного наклонения. Кое-как страницы три одолела и бросила. На следующей неделе пошла на собрание и сказала, что почитала, но ничего не смогла понять. Так они меня после этого вообще за дуру считать стали. Понимание вопроса, типа, отсутствует, общественное сознание утеряно. И они ведь не шутили. А я же просто сказала, что книгу не смогла понять. Как-то это чересчур, ты не считаешь?
— Угу, — ответил я.
— А эти дискуссии какая нудятина! Все делают вид, типа они все на свете знают, и говорят трудными словами. Я не могла ничего понять и каждый раз переспрашивала. «Что значит империалистическая эксплуатация? Как это связано с восточно-индийскими компаниями?» или «Разгром производственно-образовательной коалиции, это значит, что и после того, как закончишь университет, в компанию на работу устраиваться нельзя?» Но никто не объяснял. Вместо этого делают возмущенные лица и меня же ругают. Ты веришь?
— Верю.
— «Как можно этого не понимать? С какими вообще мыслями ты живешь, Мидори?» Больше их ни на что не хватало. Конечно, я не такая уж умная. И я простой человек. Но ведь мир стоит на простых людях, и эксплуатируют тоже именно простых людей. Какую революцию, какую перестройку общества ты будешь делать, если ты сыплешь словами, которых простые люди не понимают? Я тоже хочу сделать, чтобы мир стал лучше. Я считаю, что если кого-то правда эксплуатируют, надо сделать, чтобы не могли эксплуатировать. Потому ведь я и переспрашиваю, правильно?
— Ну.
— Вот тогда я и подумала. Все они, подумала, идиоты и вруны. Орут красивенькие словечки в тему и выделываются, а сами только и думают, как бы новеньким первокурсницам пыль в глаза пустить да под юбку залезть. А на четвертом курсе они волосы коротко постригут, быстренько на работу куда-нибудь в «Мицубиси» или TBS, IBM, банк «Фудзи» устроятся, смазливенькую женушку, которая никаких Марксов никогда и в руки не брала, за себя возьмут, ребеночка родят и красивеньким именем его назовут. Какой там еще разгром производственно-образовательной коалиции? Смешно, аж слезы наворачиваются.
И первокурсники другие тоже просто смех. Никто ничего не понимает, а сами выделываются, типа все знают. А мне говорят потом : «Вот ты дура, ну не понимаешь ни фига, так ты говори „да, да, правильно“, и все!» А было дело, Ватанабэ, мне вообще так тошно стало, можно я тебе про это уже тоже расскажу?
— Давай.
— Мы как-то раз на вечернее политсобрание должны были пойти, и всем девушкам сказали сделать по двадцать о-нигири (рисовые колобки), чтобы все поели. Серьезно. Это уже полная половая дискриминация была. Но я промолчала, подумала, что возмущаться все время тоже неправильно, и принесла двадцать о-нигири. Положила в рис маринованые сливы и в морскую капусту сушеную завернула. Знаешь, что они потом сказали? Что Мидори в рис кроме маринованых слив ничего не положила и ничего к нему не принесла. Что другие студентки, типа, в рис кету или икру минтаевую клали и омлет к рису принесли. Я обалдела просто. Как так, орут чего-то там про революцию, а сами из-за каких-то о-нигири возмущаются, а я ведь в каждый маринованые сливы положила и в морскую капусту завернула, это ведь уже какой шик! Про детей в Индии вспомнили бы!
Я рассмеялся.
— Ну и что с этим клубом стало?
— В июне бросила. Разозлилась, аж тошно было. И вообще кто в этом универе учится, это почти одни идиоты. Все только и дрожат, как бы кто-то не узнал, что они чего-то не понимают. Поэтому все читают одни и те же книги, говорят об одном и том же, слушают джона Колтрейна (John Coltrane) или смотрят фильмы Пазолини (Pier Paolo Pasolini) и делают вид, что от этого тащатся. Это, что ли, и есть революция?
— Ну как, я революцию своими глазами не видел, ничего сказать не могу.
— Если это революция, не надо мне никаких революций. Меня же тогда точно расстреляют за то, что я в горсть риса кроме маринованой сливы ничего не положила. И тебя точно расстреляют. За то что правильно понимаешь сослагательные наклонения.
— И такое может быть, — сказал я.
— Я знаю, Ватанабэ. Я ведь простой человек. Будет революция или не будет, простым людям ничего не остается, кроме как продолжать существовать в какой-нибудь дыре. Что такое революция? Самое большое, названия учреждений поменяются. Но они этого вообще не понимают. Те, кто говорит эту ерунду. Ты видел когда-нибудь работника налоговой службы?
— Нет.
— Я видела несколько раз. Они в дом заходят без приглашения и ведут себя по-хамски. «Что у вас в расходной книге творится? Да вы тут не понять чем занимаетесь, а не торгуете. Это что, расходы? Квитанции показывай, квитанции!» Мы в угол забъемся и сидим тихонько, а как обед наступает, мы им суси подаем по особому заказу. Но папа мой никогда с налогами не жульничал и все платил, честное слово. Мой папа такой человек. Воспитание у него старое. А эти из налоговой все время наезжают. Доходы у нас, говорят, маленькие что-то. Серьезно. Продажи плохие, вот и доходы маленькие, что тут непонятного? Я такую ерунду как слышу, так злюсь, что хочется заорать на них, чтобы шли и так наезжали на кого-нибудь побогаче. Если будет революция, эти люди из налоговой себя по-другому станут вести, как ты думаешь?
— Весьма сомнительно.
— Тогда я в революции не верю. Я только в любовь верю.
— Peace, — сказал я.
— Peace, — сказала она.
— А мы сейчас куда идем? — спросил я.
— В больницу. Папа в больницу лег, сегодня мне с ним сидеть надо. Моя очередь.
— Папа? — пораженно сказал я. — Твой папа разве в Уругвай не улетел?
— Да это я сочинила, — сказала Мидори с невинным лицом. — Он давно уже говорил, что поедет в Уругвай, но он не может никуда ехать. Он даже за пределы Токио выехать так просто не может.
— А состояние как?
— Сказать прямо, дело времени.
Какое-то время мы шли молча.
— Этой болезнью мама болела, так что я все знаю. Опухоль мозга. Ты веришь? Каких-то два года назад от этой болезни мама умерла, а теперь и у папы опухоль мозга.
Внутри университетской больницы , видно, из-за того, что было воскресенье, толпились лишь посетители, пришедшие навестить больных, да пациенты с легкими диагнозами. А еще там витал особый больничный запах.
Запахи, издаваемые дезинфекционными средствами и цветами для больных, мочой, одеялами, смешивались и целиком окутывали больницу, а посреди всего этого носилась, стуча каблуками туфель, медсестра.
Отец Мидори лежал в двухместной палате на койке со стороны двери. Облик его, лежащего там, напоминал маленькое животное, получившее глубокую рану.
Он безвольно лежал на боку, вытянув левую руку с воткнутой в нее иглой, по которой поступал раствор Рингера, и не шевелился. Это был худой мужчина мелкого телосложения, и впечатление создавалось такое, будто впредь он будет еще больше худеть и становиться еще меньше.
На голове была белая повязка, бледная рука была в следах от уколов. Наполовину прикрыв глаза, он смотрел куда-то в одну точку в пространстве, а когда Мидори и я вошли, он посмотрел на нас, и глаза его были воспаленные и красные. Посмотрев на нас секунд десять, он опять перевел свой изможденный взгляд куда-то в пространство.
Глядя на эти глаза, можно было понять, что этот человек вот-вот умрет. Никакой жизненной энергии в его теле почти не было заметно. Все, что в нем было, это лишь слабый неясный след былой жизни. Такое же впечатление мог произвести старый обветшавший дом, дожидавшийся, когда всю мебель вывезут, и его снесут.
Вокруг его иссохшихся губ тем не менее пробивалась, точно молодая трава, щетина. Надо же, человек настолько утерял жизненную энергию, а усы все растут, подумал я.
— Здравствуйте, — поздоровалась Наоко с тучным мужчиной средних лет, лежавшим на койке у окна. Тот лишь улыбнулся, точно не мог как следует говорить.
Он пару раз кашлянул, выпил воды, стоящей у изголовья, кое-как повернулся на бок и перевел взгляд за окно. За окном виднелись столбы и линии электропередачи. Больше ничего видно не было. На небе не было ни облачка.
— Как себя чувствуете, папа? — сказала Наоко, наклонившись к уху отца.
Говорила она так, будто проверяла работу микрофона.
— Как вы сегодня?
Отец, еле шевеля губами, сказал : «Плохо». Казалось, что он не столько говорит, сколько пытается извлечь звуки из сухого воздуха во рту. «Голова», сказал он.
— Голова болит? — спросила Наоко.
— Да, — сказал отец.