Чиновник для особых поручений 3 страница

– Неважно, – отмахнулся прощелыга. – Вон вас сколько, государственных слуг. И все против несчастного, бедного человека, которого вы сами же и вовлекли в соблазн. Хороший адвокат вас на суде так высечет, что долго чесаться будете. Да и камню вашему, насколько я понимаю, красная цена червонец. Месяц ареста – от силы. А вы, Эраст Петрович, говорите: пять лет каторги. Моя арифметика точнее.

– А как же пиковый валет, положенный вами на кровать при двух свидетелях? – надворный советник сердито ткнул недокуренную сигару в пепельницу.

– Да, это я некрасиво поступил. – Валет покаянно повесил голову. – Можно сказать, проявил цинизм. Хотел на шайку «пиковых валетов» подозрение перевести. Про них вся Москва говорит. Пожалуй, за это мне к месяцу ареста еще церковное покаяние подбавят. Ничего, отмолю грех.

Он набожно перекрестился и подмигнул Анисию.

Эраст Петрович дернул подбородком, словно ему давил воротник, а между тем ворот его белой, вышитой восточным орнаментом рубахи был широко расстегнут.

– Вы забыли о сообщнице. Она-то с лотереей попалась крепко. И не думаю, что согласится отправиться в тюрьму без вас.

– Да, Мими любит компанию, – не стал спорить арестант. – Только сомневаюсь я, что она станет смирно сидеть в вашей клетке. Позвольте-ка, господин евнух, еще раз на ключик взглянуть.

Анисий, посмотрев на шефа, взял ключ покрепче и издалека показал Валету.

– Да, я не ошибся, – кивнул тот. – Вульгарнейший и допотопнейший замок марки «бабушкин сундук». Мимочка этакий в секунду шпилькой откроет.

Надворный советник и его ассистент сорвались с места одновременно. Фандорин крикнул Масе что-то по-японски – верно, «глаз с него не спускать» или иное что в этом роде. Японец цепко взял Валета за плечи, а что было дальше, Тюльпанов не видел, потому что уже выскочил за дверь.

Они сбежали по лестнице вниз, пронеслись через вестибюль мимо ошалевших жандармов.

Увы, дверь в комнату «Тарик-бея» была нараспашку. Птичка упорхнула!

Застонав, словно от зубной боли, Эраст Петрович метнулся обратно к вестибюлю. Анисий за ним.

– Где она? – рявкнул надворный советник на вахмистра.

Тот разинул рот, потрясенный тем, что индейский принц вдруг заговорил на чистейшем русском языке.

– Живей отвечай! – прикрикнул на служивого Фандорин. – Где девица?

– Так что… – Вахмистр на всякий случай нахлобучил каску и взял под козырек. – Минут пять как вышли. А ихняя провожатая, сказали, еще побудут.

– Пять минут! – нервно повторил Эраст Петрович. – Тюльпанов, в погоню! А вы – смотреть в оба!

Сбежали по ступеням крыльца, промчались садом, выскочили за ворота.

– Я направо, вы налево! – приказал шеф.

Анисий заковылял вдоль ограды. Одна туфля сразу же застряла в снегу, пришлось скакать на одной ноге. Вот ограда кончилась, впереди белая лента дороги, черные деревья и кусты. Ни души. Тюльпанов закружился на месте, словно курица с оттяпанной башкой. Где искать? Куда бежать?

Под обрывом, на той стороне ледяной реки, в огромной черной чаше лежал гигантский город. Он был почти невидим, лишь кое-где протянулись редкие цепочки уличных фонарей, но чернота была не пустая, а явно живая – что-то там, внизу, сонно дышало, вздыхало, постанывало. Дунул ветер, погнал по земле белую труху, и Анисия в его тонком халате пробрало до костей.

Надо было возвращаться. Может, Эрасту Петровичу повезло больше?

Встретились у ворот. Шеф, увы, тоже вернулся в одиночестве.

Дрожа от холода, оба «индейца» забежали в дом.

Странно – жандармов на посту не было. Зато сверху, со второго этажа, доносились грохот, ругань и крики.

– Что за черт! – Фандорин с Анисием, не успев отдышаться после беготни по улице, со всех ног кинулись к лестнице.

В спальне все было вверх тормашками. Двое жандармов повисли на плечах у растерзанного, визжащего от ярости Масы, а вахмистр, утирая рукавом красную юшку, целил в японца из револьвера.

Чиновник для особых поручений 3 страница - student2.ru

– Где он? – озираясь, спросил Эраст Петрович.

– Кто? – не понял вахмистр и выплюнул выбитый зуб.

– Валет! – крикнул Анисий. – Ну, в смысле, старуха эта!

Маса залопотал что-то по-своему, но седоусый жандарм ткнул его дулом в живот:

– Заткнись, нехристь! Так что, ваше…. – Служивый запнулся, не зная, как обращаться к странному начальству. – Так что, ваше индейство, стоим внизу, смотрим в оба – как приказано. Вдруг сверху баба кричит. «Караул, кричит, убивают! Спасите!» Мы сюда. Глядим, этот косоглазый давешнюю старушку, что с барышней была, на пол повалил и, гад, за горло хватает. Она, бедная, «Спасите! – кричит. – Залез вор-китаец, напал!» Этот что-то по-своему бормочет: «Мусина-мусина!» Здоровый, черт. Мне вон зуб выбил, Терещенке скулу свернул.

– Где она, где старуха? – схватил вахмистра за плечи надворный советник, и, видно, сильно – жандарм стал белее мела.

– А тут она, – просипел он. – Куда ей деться. Напужалась да забилась куда-нибудь. Сыщется. Не извольте… Ой, больно!

Эраст Петрович и Анисий безмолвно переглянулись.

– Что, снова в погоню? – с готовностью спросил Тюльпанов, поглубже засовывая ноги в туфли.

– Хватит, побегали, повеселили господина Момуса, – упавшим голосом ответил надворный советник.

Он выпустил жандарма, сел в кресло и безвольно уронил руки. В лице шефа происходили какие-то непонятные перемены. На гладком лбу возникла поперечная складка, уголки губы поползли вниз, глаза зажмурились. Потом задрожали плечи, и Анисий напугался не на шутку – уж не собирается ли Эраст Петрович разрыдаться.

Но тут Фандорин хлопнул себя по колену и зашелся в беззвучном, неудержимом, легкомысленнейшем хохоте.

Гранд-операсьон

Чиновник для особых поручений 3 страница - student2.ru

Подобрав подол платья, Момус несся мимо заборов, мимо пустых дач по направлению к Калужскому шоссе. То и дело оглядывался – нет ли погони, не нырнуть ли в кусты, которые, слава те Господи, произрастали в изобилии по обе стороны дороги.

Когда пробегал мимо заснеженного ельника, жалобный голосок окликнул:

– Момчик, ну наконец-то! Я уже замерзла.

Из-под разлапистой ели выглянула Мими, зябко потирая руки. От облегчения он сел прямо на обочину, зачерпнул ладонью снег и приложил к вспотевшему лбу. Чертов носище окончательно сполз набок. Момус оторвал нашлепку, швырнул в сугроб.

– Уф, – сказал он. – Давно так не бегал.

Мими села рядом, прислонила опущенную голову к его плечу.

– Момочка, я должна тебе признаться…

– В чем? – насторожился он.

– Я не виновата, честное слово… В общем… Он оказался не евнух.

– Знаю, – буркнул Момус и свирепо стряхнул хвойные иголки с ее рукава. – Это был наш знакомый мсье Фандорин и его жандармский Лепорелло. Здорово они меня раскатали. По первому разряду.

– Мстить будешь? – робко спросила Мими, глядя снизу вверх.

Момус почесал подбородок.

– Ну их к черту. Надо из Москвы ноги уносить. И поскорее.

Но унести ноги из негостеприимной Москвы не сложилось, потому что на следующий день возникла идея грандиозной операции, которую Момус так и назвал: «Гранд-Операсьон».

Идея возникла по чистой случайности, по удивительнейшему стечению обстоятельств.

Из Москвы отступали в строгом порядке, со всеми мыслимыми предосторожностями. Как рассвело, Момус сходил на толкучку, закупил необходимой экипировки на общую сумму в три рубля семьдесят три с половиной копейки. Снял с лица всякий грим, надел картуз-пятиклинку, ватный телогрей, сапоги с калошами и превратился в неприметного мещанчика. С Мими было труднее, потому что ее личность полиции была известна. Подумав, он решил сделать ее мальчишкой. В овчинном треухе, засаленном полушубке и большущих валенках она стала неотличима от шустрых московских подростков вроде тех, что шныряют по Сухаревке – только за карман держись.

Впрочем, Мими и в самом деле могла пройтись по чужим карманам не хуже заправского щипача. Однажды в Самаре, когда сидели на мели, ловко вынула у купчины из жилета дедовские часы луковицей. Часы были дрянь, но Момус знал, что купчина ими дорожит. Безутешный Тит Титыч назначил за семейное достояние награду в тысячу рублей и долго благодарил студентика, нашедшего часы в придорожной канаве. Потом на эту тысячу Момус открыл в мирном городе китайскую аптеку и очень недурно поторговал чудодейственными травками и корешками от разных купеческих болезней.

Ну, да что былые удачи вспоминать. Из Москвы ретировались, как французы, – в унынии. Момус предполагал, что на вокзалах их будут стеречь агенты и принял меры.

Первым делом, чтобы задобрить опасного господина Фандорина, отправил в Петербург все вещи графини Адди. Правда, не удержался и приписал в сопроводительной квитанции: «Пиковой даме от пикового валета». Нефритовые четки и занятные гравюрки отослал на Малую Никитскую с городской почтой и тут уж ничего приписывать не стал, поостерегся.

На вокзале решил не появляться. Свои чемоданы переправил на Брянский заранее, чтоб их погрузили на завтрашний поезд. Сами же с Мимочкой шли пешком. За Дорогомиловской заставой Момус собирался нанять ямщика, доехать на санях до первой железнодорожной станции, Можайска, и только там, уже завтра, воссоединиться с багажом.

Настроение было кислое. А между тем Москва гуляла Прощеное воскресенье, последний день бесшабашной Сырной недели. Завтра с рассвета начнутся говения и моления, снимут с уличных фонарей цветные шары, разберут расписные балаганы, сильно поубавится пьяных, но сегодня народ еще догуливал, допивал и доедал.

У Смоленского рынка катались на «дилижанах» с большущей деревянной горки: с гоготом, свистом, визгом. Всюду торговали горячими блинами – с сельдяными головами, с кашей, с медом, с икрой. Турецкий фокусник в красной феске засовывал в белозубую пасть кривые ятаганы. Скоморох ходил на руках и потешно дрыгал ногами. Какой-то чумазый, в кожаном фартуке, с голой грудью, изрыгал изо рта языки пламени.

Мими вертела головой во все стороны – ну чисто постреленок. Войдя в роль, потребовала купить ей ядовито-красного петушка на палочке и с удовольствием облизывала дрянное угощение острым розовым язычком, хотя в обычной жизни отдавала предпочтение швейцарскому шоколаду, которого могла умять до пяти плиток в день.

Но на пестрой площади не только веселились и обжирались блинами. У богатой, торговой церкви Смоленской Божьей Матери длинной вереницей сидели нищие, кланялись в землю, просили у православных прощения и сами прощали. День у убогих нынче был важный, добычливый. Многие подходили к ним с подношением – кто нес блинок, кто шкалик водки, кто копеечку.

Из церкви на паперть, грузно ступая, вышел какой-то туз в распахнутой горностаевой шубе, с непокрытой плешастой головой. Перекрестил одутловатую, небогоугодную физиономию, зычно крикнул:

– Прости, народ православный, если Самсон Еропкин в чем виноват!

Нищие засуетились, нестройно загалдели:

– И ты нас прости, батюшка! Прости, благодетель!

Видно, ожидали подношения, однако вперед никто не лез, все живехонько выстроились в два ряда, освободив проход к площади, где туза дожидались роскошные сани – лаковые, устланные мехом.

Момус остановился посмотреть, как этакий щекан станет царствие небесное выкупать. Ведь по роже видно, что паук и живодер, каких свет не видывал, а тоже нацеливается в рай попасть. Интересно, во сколько он входной билетик расценивает?

За спиной пузатого благодетеля, возвышаясь на полторы головы, вышагивал здоровенный чернобородый детина с лицом заплечных дел мастера. По правой руке, в обхват локтя, был у детины намотан длинный кожаный кнут, а в левой нес он холщовую мошну. Время от времени хозяин оборачивался к своему холую, зачерпывал из мошны и одаривал нищих – каждому по монетке. Когда один безногий старичок, не утерпев, сунулся за милостыней не в черед, борода грозно замычал, молниеносным движением развил кнут и ожег убогого самым кончиком по сивой макушке – дедок только ойкнул.

Чиновник для особых поручений 3 страница - student2.ru

А горностаевый, суя в протянутые руки по денежке, всякий раз приговаривал:

– Не вам, не вам, пьянчужкам – Господу Богу Всеблагому и Матушке-Заступнице, на прощение грехов раба Божьего Самсона.

Приглядевшись, Момус удовлетворил свое любопытство: как и следовало полагать, от геенны огненной мордатый откупался незадорого, выдавал убогим по медной копейке.

– Невелики, видать, грехи у раба божьего Самсона, – пробормотал Момус вслух, готовясь идти дальше своей дорогой.

Сиплый, пропитой голос прогудел в самое ухо:

– Велики, паря, ох велики. Ты что, не московский, коли самого Еропкина не знаешь?

Рядом стоял тощий, жилистый оборванец с землистым, нервно дергающимся лицом. От оборванца несло сивушным перегаром, а взгляд, устремленный в обход Момуса, на скупердяя-дарителя, был полон жгучей, лютой ненависти.

– Почитай, с пол-Москвы кровянку сосет Самсон Харитоныч, – просветил Момуса дерганый. – Ночлежки на Хитровке, кабаки в Грачах, на Сухаревке, на той же Хитровке – чуть не все его. Краденое у «деловых» прикупает, деньги в рост под большущие проценты дает. Одно слово – упырь, аспид поганый.

Момус взглянул на несимпатичного толстяка, уже садившегося в сани, с новым интересом. Надо же, какие в Москве, оказывается, колоритные типажи есть.

– И полиция ему нипочем?

Оборванец сплюнул:

– Какая полиция! Он к самому губернатору, Долгорукому князю, в хоромы шастает. А как же, Еропкин нынче генерал! Когда Храм-то строили, кинул с барышей миллион, так ему за то от царя лента со звездой и должность по богоугодному обчеству. Был Самсошка-кровосос, а стал «превосходительство». Это вор-то, кат, убивец!

– Ну, убивец-то, я чай, навряд ли, – усомнился Момус.

– Навряд?! – впервые глянул на собеседника пропойца. – Сам-то Самсон Харитоныч, конечное дело, ручек своих не кровянит. А Кузьму немого ты видал? Что с кнутом-то? Это ж не человек, а зверюга, пес цепной. Он не то что душу погубить, живьем на кусочки изорвать может. И рвал, были случаи! Я те, парень, про ихние дела такого порассказать могу!

– А пойдем, расскажешь. Посидим, вина тебе налью, – пригласил Момус, потому что спешить было особенно некуда, а человечек, по всему видно, попался любопытный. От таких много чего полезного узнать можно. – Щас вот только мальчонке моему дам двугривенный на карусель.

Сели в трактире. Момус спросил чаю с баранками, пьющему человеку взял полштофа можжевеловой и соленого леща.

Рассказчик медленно, с достоинством, выпил, пососал рыбий хвост. Начал издалека:

– Ты вот Москвы не знаешь и про бани Сандуновские, поди, не слыхивал?

– Отчего же, бани известные, – ответил Момус, подливая.

– То-то, что известные. Я там, в господском отделении, самый первый человек был. Егора Тишкина всякий знал. И кровь отворить, и мозолю срезать, и побрить первостатейно, все мог. А знатнее всего по теломятному делу гремел. Руки у меня были умные. Так по жилкам кровь разгонял, так косточки разминал, что у меня графья да генералы будто котята мурлыкали. Мог и от хворей разных пользовать – отварами, декохтами всякими. Иной месяц до полутораста целковых выколачивал! Дом имел, сад. Вдова одна ко мне похаживала, из духовного звания.

Егор Тишкин выпил вторую уже без церемоний, залпом, и занюхивать не стал.

– Еропкин, гнида, меня отличал. Завсегда Тишкина требовал. Я и домой к нему скольки разов зван был. Считай, свой человек у него сделался. И брил его харю бугристую, и жировики сводил, и от немочи мужской лечил. А кто его, пузыря, от почечуя спасал?! Кто ему грыжу вправлял?! Эх, золотые пальцы были у Егора Тишкина. А ныне нищ, гол и бездомен. И все через него, через Еропкина! Ты вот что, паря, возьми мне еще вина. Душа огнем горит.

Малость успокоившись, бывший банный мастер продолжил:

– Суеверный он, Еропкин. Хуже бабки деревенской. Во все приметы верит – и в черного кота, и в петуший крик, и в молодой месяц. А надо тебе сказать, мил человек, что была у Самсон Харитоныча посередь бороды, ровнехонько в ямочке, чудная бородавка. Вся черная, и три рыжих волоска из ей растут. Очень он ее холил, говорил, что это его знак особенный. Нарочно на щеках волоса отращивал, а подбородок пробривал, чтоб бородавку виднее было. Вот этого-то знака я его и лишил… В тот день не в себе я был – вечор выпил много. Редко себе позволял, только по праздникам, а тут матушка преставилась, ну и поутешался, как положено. В общем, дрогнула рука, а бритва острая, дамасской стали. Срезал Еропкину бородавку к чертовой бабушке. Что кровищи-то, а крику! «Ты фортуну мою погубил, бес криворукий!» И давай Самсон Харитоныч рыдать, и давай обратно ее прилеплять, а она не держится, отпадает. Озверел совсем Еропкин, кликнул Кузьму. Тот сначала кнутом своим меня отходил, а Еропкину мало. Руки, грит, тебе оторвать, пальцы твои корявые поотрывать. Кузьма меня за правую руку хвать, в щель дверную просунул, да как захлопнет дверь-то! Только хрустнуло… Я кричу: «Отец, не погуби, без куска хлеба оставляешь, хоть левую пожалей». Куда там, сгубил мне и левую…

Пьяница махнул рукой, и Момус только теперь обратил внимание на его пальцы: неестественно растопыренные, негнущиеся.

Момус подлил бедняге еще, потрепал по плечу:

– Изрядная фигура этот Еропкин, – протянул он, вспоминая пухлую физиономию благотворителя. Очень уж не любил этаких. Если б из Москвы не уезжать, можно было бы поучить скотину уму-разуму. – И что, много денег ему кабаки да ночлежки дают?

– Да почитай тыщ по триста в месяц, – ответил Егор Тишкин, сердито утирая слезы.

– Ну уж. Это ты, брат, загнул.

Банщик вскинулся:

– Да мне ль не знать! Я ж те говорю, я у его в доме свой человек был. Кажный божий день евоный Кузьма ходит и в «Каторгу», и в «Сибирь», и в «Пересыльный», и в прочие питейные заведения, где Еропкин хозяином. В день тыщ до пяти собирает. По субботам ему из ночлежек приносят. В одной только «Скворешне» четыре ста семей проживают. А с девок гулящих навар? А слам, товар краденый? Самсон Харитоныч все деньги в простой рогожный мешок складает и под кроватью у себя держит. Обычай у него такой. Когда-то с энтим мешком в Москву лапотником пришел, вроде как ему через мешок рогожный богатство досталось. Одно слово – будто бабка старая, в любую дурь верует. Первого числа кажного месяца он барыши с-под кровати достает и в банк отвозит. Едет с грязным мешком в карете четверкой, важный такой, довольный. Самый энто главный евоный день. Деньжонки-то тайные, от беззаконных дел, так у него последний день счетоводы ученые сидят, на всю кумплекцию бумажки поддельные стряпают. Когда триста тыщ в банк свезет, а когда и больше – это уж сколько дней в месяце.

– Такие деньжищи в дому держит, и не грабили его? – удивился Момус, слушавший все с большим вниманием.

– Поди-ка, ограбь. Дом за стеной каменной, кобели по двору бегают, мужики дворовые, да еще Кузьма этот. У Кузьмы кнут страшней левольверта – он на спор мыша бегущего пополам перерубает. Из «деловых» к Еропкину никто не сунется. Себе дороже. Раз, уж лет пять тому, один залетный попробовал. Потом на живодерне нашли, Кузьма ему кнутом всю кожу по лоскутку снял. Вчистую. И молчок, ни гу-гу. Еропкин, почитай, всю полицию кормит. Денег-то у него немерено. Только не будет ему, ироду, от богатства проку, сгинет от каменной лихоманки. Почечник у него, а без Тишкина пользовать его некому. Дохтора, разве они камень растворить умеют? Приходили тут ко мне от Самсон Харитоныча. Иди, говорили, Егорушка, прощает. И денег даст, только вернись, попользуй. Не пошел! Он-то прощает, да от меня ему прощения нет!

– И что, часто он убогим милостыню раздает? – спросил Момус, чувствуя, как кровь начинает азартно разгоняться по жилам.

В трактир заглянула соскучившаяся Мими, и он подал ей знак: не суйся, тут дело.

Тишкин положил смурную голову на руку – неверный локоть пополз по грязной скатерти.

– Ча-асто. С завтрева, как великий пост пойдет, кажный день будет на Смоленку ходить. У его, гада, тут контора, на Плющихе. По дороге из саней вылезет, на рупь копеек раздаст и покатит в контору тыщи грести.

– Вот что, Егор Тишкин, – сказал Момус. – Жалко мне тебя. Пойдем со мной. Определю тебя на ночлег и на пропитие деньжонок выделю. Расскажи мне про свою горькую жизнь поподробнее. Так, говоришь, сильно суеверный, Еропкин-то?

Это ж просто свинство, думал Момус, ведя спотыкающегося страдальца к выходу. Ну что за невезение такое в последнее время! Февраль, самый куцый месячишка! Двадцать восемь дней всего! В мешке тысяч на тридцать меньше будет, чем в январе или, допустим, в марте. Хорошо хоть двадцать третье число. И ждать до конца месяца недолго, и подготовиться в аккурате времени хватит. А чемоданы с поезда возвращать придется.

Большущая наметилась операция: одним махом все московские конфузы покрыть.

* * *

Назавтра, в первый день Крестопоклонной недели, Смоленку было не узнать. Будто ночью пронесся над площадью колдун Черномор, тряхнул широким рукавом и сдул с лика земного всех грешных, нетрезвых, поющих да орущих, смахнул сбитенщиков, пирожников и блинщиков, унес разноцветные флажки, бумажные гирлянды и надувные шары, а оставил только пустые балаганы, только черных ворон на замаслившемся от солнца снегу, только нищих на паперти церкви Смоленской Богоматери.

В храме еще затемно отслужили утреню, и началось обстоятельное, чинное, с прицелом на семь седмиц говение. Церковный староста уже трижды прошелся средь говеющих, собирая подношения, и трижды унес в алтарь тяжелое от меди и серебра блюдо, когда пожаловал наиглавнейший из прихожан, сам его превосходительство Самсон Харитоныч Еропкин. Был он сегодня особенно благостен: большое, студенистое лицо чисто вымыто, жидкие волосы расчесаны на пробор, длинные бакенбарды смазаны маслом.

С четверть часа Самсон Харитоныч, встав прямо напротив Царских Врат, клал земные поклоны и широко крестился. Вышел батюшка со свечой, помахал на Еропкина кадилом, забормотал: «Господи, Владыко живота моего, очисти мя грешного…» А следом подкатился и староста с пустым блюдом. Богомолец поднялся с колен, отряхнул суконные полы шубы и положил старосте три сотенных – такой уж у Самсона Харитоныча был заведен обычай для Крестопоклонного понедельника.

Вышел щедрый человек на площадь, а нищие уж ждут. Руки тянут, блеют, толкаются. Но Кузьма чуть кнутом качнул, и сразу толкотня закончилась. Выстроились убогие в две шеренги, будто солдаты на смотру. Сплошь серая сермяга да рванье, только по левую руку, по самой середке, белеется что-то.

Самсон Харитоныч прищурил запухшие глазки, видит: стоит среди нищих прекрасный собой отрок. Глаза у отрока большие, лазоревые. Лицо тонкое, чистое. Золотые волосы острижены в кружок (ох, крику было – ни в какую не соглашалась Мимочка локоны обрезать). Одет чудный юноша в одну белоснежную рубаху – и ничего, не холодно ему (еще бы – под рубашкой тонкая фуфайка из первосортной ангоры, да и нежный Мимочкин бюст туго перетянут теплой фланелькой). Порточки у него плисовые, лапти липовые, а онучи светлые, незамаранные.

Раздавая копейки, Еропкин то и дело поглядывал на диковинного нищего, а когда приблизился, протянул отроку не одну монетку, а две. Приказал:

– На-ка вот, помолись за меня.

Золотоволосый денег не взял. Поднял ясные очи к небу и говорит звонким голоском:

– Мало даешь, раб Божий. Малой ценой от Матушки-Печальницы откупиться хочешь. – Глянул он Самсон Харитонычу прямо в глаза, и почтенному человеку не по себе стало – до того строг и немигающ был взгляд. – Вижу душу твою грешную. На сердце у тебя пятно кровавое, а в нутре гниль. Почи-истить, почи-стить надо, – пропел блаженный. – А не то изгниешь, изсмердишься. Болит брюхо-то, Самсон, почечник-то корчит? От грязи это, почи-истить надо.

Еропкин так и замер. А еще бы ему не замереть! Почки у него и в самом деле ни к черту, а на левой груди имеется большое родимое пятно винного цвета. Сведения верные, от Егора Тишкина получены.

– Ты кто? – выдохнул его превосходительство с испугом.

Отрок не ответил. Снова возвел к небу синие очи, мелко зашевелил губами.

– Юродивый это, кормилец, – услужливо подсказали Самсону Харитонычу с обеих сторон. – Первый день он тут, батюшка. Невесть откуда взялся. Заговаривается. Звать его Паисием. Давеча у него падучая приключилась, изо рта пена полезла, а дух – райский. Божий человек.

– Ну на те рублевик, коли Божий человек. Отмоли грехи мои тяжкие.

Еропкин достал из портмоне бумажку, но блаженный снова не взял. Сказал голосом тихим, проникновенным:

– Не мне давай. Мне не надо, меня Матерь Божья пропитает. Вот ему дай. – И показал на старика-нищего, известного всему рынку безногого Зоську. – Его вчера твой холоп обидел. Дай убогому, а я за тя Матушке помолюсь.

Зоська с готовностью подкатился на тележке, протянул корявую, огромную лапищу. Еропкин брезгливо сунул в нее бумажку.

– Благослови тя Пресвятая Богородица, – звенящим голосом провозгласил отрок, протянул к Еропкину тонкую руку. Тут-то и случилось чудо, о котором еще долго вспоминали на Москве.

Невесть откуда на плечо юродивого слетел громадный ворон. В толпе нищих так и ахнули. А когда разглядели, что на лапке у черной птицы золотое кольцо, совсем стало тихо.

Еропкин стоял ни жив ни мертв: толстые губы трясутся, глаза выпучились. Поднял было руку перекреститься, да не донес.

Из глаз блаженного потекли слезы.

– Жалко мне тебя, Самсон, – сказал, снимая с птичьей лапки кольцо и протягивая Еропкину. – Бери, твое это. Не принимает твоего рублевика Богородица, отдаривается. А ворона послала, потому что душа твоя черная.

Повернулся Божий человек и тихо побрел прочь.

– Стой! – крикнул Самсон Харитоныч, растерянно глядя на сверкающее колечко. – Ты это, ты погоди! Кузьма! Бери в сани его! С собой возьмем!

Чернобородый верзила догнал мальчишку, взял за плечо.

– Поедем ко мне, слышь, как тебя, Паисий! – позвал Еропкин. – Поживи у меня, отогрейся.

– Нельзя мне в чертоге каменном, – строго ответил отрок, обернувшись. – Там душа слепнет. А ты, Самсон, вот что. Завтра, как утреню отпоют, приходи к Иверской. Там буду. Мошну принеси с червонцами золотыми, да чтоб полная была. Хочу за тебя снова Богородицу просить.

И ушел, провожаемый взглядами. На плече юродивого – черный ворон, поклевывает плечо да хрипло грыкает.

(Звали ворона Валтасаром. Был он ученый, купленный вчера на Птичьем. Умная птица нехитрый фокус усвоила быстро: Мими засовывала в плечевой шов зернышки проса, Момус спускал Валтасара, и тот летел на белую рубаху – сначала с пяти шагов, потом с пятнадцати, а после и с тридцати.)

* * *

Пришел, паук. Пришел как миленький. И мошну притащил. Ну мошну не мошну, но кошель кожаный, увесистый Кузьма за хозяином нес.

За ночь, как и следовало ожидать, одолели благотворительного генерала сомнения. Поди, Богоматерино колечко и на зуб попробовал, и даже кислотой потравил. Не сомневайтесь, ваше кровососие, колечко отменное, старинной работы.

Блаженный Паисий стоял в сторонке от часовни. Смирно стоял. На шее чашка для подаяний. Как туда денежек накидают – пойдет и калекам раздаст. Вокруг отрока, но на почтительном расстоянии толпа жаждущих чуда. После вчерашнего прошел слух по церквам и папертям о чудесном знамении, о вороне с златым перстнем в клюве (так уж в рассказах переиначилось).

Сегодня день выдался пасмурный и похолодало, но юродивый опять был в одной белой рубашке, только горло суконочкой обмотано. На подошедшего Еропкина не взглянул, не поздоровался.

Что ему такое сказал паук, с момусовой позиции было, конечно, не слышно, но предположительно – что-нибудь скептическое. Задание у Мими было – увести паучище с людного места. Хватит публичности, ни к чему это теперь.

Вот Божий человек повернулся, поманил за собой пузана и пошел вперед, через площадь, держа курс прямиком на Момуса. Еропкин, поколебавшись, двинулся за блаженным. Любопытствующие качнулись было следом, но чернобородый янычар пару раз щелкнул кнутом, и зеваки отстали.

– Нет, не этому, в нем благости нету, – послышался хрустальный голосок Мими, на миг задержавшейся подле увечного солдатика.

Возле скрюченного горбуна юродивый сказал:

– И не этому, у него душа снулая.

Зато перед Момусом, пристроившимся поодаль от других попрошаек, отрок остановился, перекрестился, поклонился в ноги. Повелел Еропкину:

– Вот ей, горемычной, мошну отдай. Муж у ней преставился, детки малые кушать просят. Ей дай. Богородица таких жалеет.

Момус забазарил пронзительным фальцетом из-под бабьего платка, натянутого с подбородка чуть не на самый нос:

– Чего «отдай»? Чего «отдай»? Ты, малый, чей? Откуда про меня знаешь?

– Кто такая? – наклонился к вдове Еропкин.

– Зюзина я Марфа, батюшка, – сладким голосом пропел Момус. – Вдова убогая. Кормилец мой преставился. Семеро у меня, мал мала меньше. Дал бы ты мне гривенничек, я бы им хлебушка купила.

Самсон Харитоныч шумно сопел, смотрел с подозрением.

– Ладно, Кузьма. Дай ей. Да смотри, чтоб Паисий не утек.

Чернобородый сунул Момусу кошель – не такой уж и тяжелый.

– Что это, батюшка? – испугалась вдовица.

– Ну? – обернулся Еропкин к блаженному, не отвечая. – Теперь чего?

Отрок забормотал непонятные слова. Бухнулся на колени, трижды ударился лбом о булыжную мостовую. Приложил к камню ухо, будто к чему-то прислушивался. Потом встал.

Наши рекомендации