Владимир Маканин. Андеграунд, или Герой нашего времени 6 страница
самую чуть движешься, шевелишься, не умер. Мое "яС
отдыхало. Вот только ссора, помалу в очереди
назревавшая, вдруг вспыхнула от меня буквально в двух
шагах. Некий мужик в кепке прилип к нашему стоянию, то
бишь к нашей очереди со стороны - втиснулся. Его,
разумеется, стали немедля гнать вон. "...Стоял за этим
гражданином! Стоял! Стоял! Вот пусть он вам скажет!С -
мужик в кепке тыкал пальцем в меня. А я, весь в себе,
молчал.
Молчание и привело к тому, что ко мне стали вдруг
обращаться как к нейтрально-честному свидетелю: "Вот
пусть он скажет, пусть он подтвердит! Не было тебя в
очереди! Не было!..С - "Он что хочешь скажет, потому что
он тебя боится, понял? А вот я тебя не боюсь! Я тебя
щас!..С - И красный суховатый кулак потянулся прямо к
физиономии. Но и сама физиономия разъяренного старика
была тоже красна, потна, а первый его вопль - как
сигнал! Ссора тотчас переросла в толкотню, в некровавую
крикливую драку. И тут как тут, словно ждали (скучали),
из-за угла выскочила милиция и "замелаС разом человек
семь, меня в том числе. Старшина, два рослых
милиционера, да еще были дружинники - вот тут дружинники
и появились, выскочили им в подмогу.
Вероятно, меня не могли не забрать, так как в момент
"заметанияС люди очереди, не столько дравшиеся, сколько
толкавшие и пинавшие друг друга, все еще указывали на
меня пальцами: "Не виноват я. Вот он, вот он пусть
скажет!..С - что было даже комично. Не сомневались они,
что он (то бишь я, молчальник) расскажет теперь всю
правду. В "воронкеС, в который нас позатолкали, их
кретинские крики продолжались.
- Вот он подтвердит, вот увидите!..
Когда выводили из "воронкаС, оказалось, что
милиционеры нами уже не интересуются; менты слиняли. Нас
вели те, кому уже смолоду хочется ощутить если не
власть, то хоть вкус, привкус власти. Молодые и
добровольные - дружинники. Парни с крепкими лицами.
"Давай, давай, отребье!С - весело покрикивал один из них
(с красной повязкой и с крупным значком на куртке -
вероятно, старшой). Он хамил играючи. Но, если обо мне,
я все еще был молчалив и ничем не отличим, а очередь,
семеро нас, как по инерции меня хранила.
Старшой нас и обрабатывал на выход , то бишь
допрашивал. Лет тридцати, не совсем уж юный,
мускулистый, мордатый и симпатичный, с приятной силой в
грубоватом лице. Ямочка на подбородке. Сама процедура
проста - старшой велел очередному из задержанных сесть
за стол, вертел в руках его документ (если тот имелся) и
молча смотрел в глаза. Человек сам начинал плакаться,
жаловаться, уверять, что его ждут, волнуются дома. Тут
старшой, означив штраф, его отпускал.
Мать его, да ведь и драки-то не было - кто-то кого-то
толкнул, задел нос, пустяк, мелочовка, однако старшой
(он даже не мент) обладал в мелочную эту минуту властью:
возможностью подергать тебя, а то и засадить на час-два
за решетку. Привкус власти, и так близко решетка, ведь
это почти искушение. Могло последовать что угодно. Не
небрежное "что угодноС, а, напротив, многовариантное,
московское "что угодноС - непрогнозируемое и пестрое,
как сор, как уличная жизнь.
Спрашивали за три человека от меня - я все еще был
неотличим.
Лишь чуть холодело внутри, в желудке, от возможно
предстоящего мне унижения. (Как пойдет. Унижения могло
ведь и не случиться.)
- ... Кто вы? Документы?.. Почему оказались в драке?
- Не дрался я.
- Ты не дрался, и он не дрался. А у пострадавшего вся
рожа в крови!
- Не бил я. Толкнули его.
- Кто толкнул?..
Здоровенный мордатый дружинник спрашивал одного за
другим, еще не мой черед.
Я вспомнил, как боялась, как безумно боялась попасть в
милицию Вероника (хотя реально миляги командировочные,
спаивавшие ее, были страшнее, гнуснее ментов). Я
усиленно думал о ней. Связывать в одно утрату любви и
усилившуюся ранимость - дело очевидное. Это знали
всегда. Знал и я. Успокаивал, мол, что мне до Веронички,
могу вполне обойтись без. Есть даже и плюсы. Во всяком
случае не прыгает давление. Нет звона в затылке от уха
до уха. Нет томления. Не болит правый глаз. Много-много
преимуществ. Вероника - это уже просто память. Были ведь
и другие. 21
Отвлекал себя (а сердце, знай, подстукивало), шаг за
шагом, все ближе к спросу - к столу, где этот
здоровенный малый.
-...И вы тоже, конечно, никого не били, никого не
ударили? - и улыбается. (До меня оставался еще один
человек.) Не выдержать мне этой его ухмылочки. Я
подумал, что, если невмоготу, я пас, я молчу - я просто
сдамся: склоню полуседую башку к столу (или уткну себе в
колени). Зажму руками виски и молча опущу голову. Да и
зачем ему я, годящийся в отцы, худой, с голодными
глазами? Слегка посмеются, слегка унизят - только и
всего, пусть потешит себя.
Я как бы внушал (телепатировал) ему, чтобы он оставил
меня в покое, когда дойдет мой черед.
- ... Что же, родной, ты так трясешься? Трусца берет?
А в очереди вы все, небось, храбрецы! - посмеивался
мордатый. Спрашиваемый старикан (до меня все еще
оставался один человек) кивал и по-собачьи, в лад с
жизнью, поддакивал: да, мы такие. Да, трусливые...
- Что с нас взять. Очередь и есть очередь, - удачно
закончил старикан вдруг.
Но сидящий за столом старшой (выложил локти на стол,
сидел вольготно) сказал ему тоже удачно и с усмешкой:
- Как что взять - а штраф!
Спрашиваемый старикан затрясся осиновым листом. Цены
уже подскочили. (Деньги уже ввергали в ужас - в больший
ужас, чем он был на деле.)
- Что вы! что вы, вашу мать!..
- Вот тебе и мать! Раз в очереди стоишь, значит,
денежки имеешь.
Старшой знал, кого чем достать. Меня он достанет
бездомностью: не самой по себе моей вечной общажностью,
а тем, что я об общаге умолчу (зачем пылить там, где уже
приткнулся?) - "Бомжуешь?С - спросит. И я не буду знать,
что ответить на нависающий прямой вопрос: а где же, мол,
старый пес, ты ночуешь?.. - этим он меня и ущемит.
Почувствует нечто. Почувствует, что недосказ. И что
есть, есть где-то у меня логово, есть свое и теплое, а в
своем и теплом возможен некий навар (а вот и поделись!).
Чехов хорошо сказал, что выдавливал из себя по капле
раба. Но и хорошо промолчал, чем он при этом заполнял
пустоту, образовавшуюся на месте былых капель. Словами?
То бишь нерабской литературой?.. Это напрашивается.
(Пишущие именно этим грешат. Еще и гордятся.
Мифотворцы.) Но реально пострабская наша пустота
заполняется, увы, как попало. Таков уж обмен: ты из себя
выдавливаешь, но в твои вакуумные пустоты (послерабские)
напирает, набегает со стороны всякое и разное - из
набора, которому ты не хозяин. Ты и обнаруживаешь в себе
чужое не сразу.
А ведь он за столом был прост - он всего лишь
нацелился проверить мою покладистость: законное и почти
естественное желание дружинника, который вскоре хочет
стать полноценным ментом.
Если спрашиваемый почему-либо не спешил плакаться и
ерзать на стуле, старшой сурово хмурился: "Ну?.. В
молчанку играть будем?С - И тот, в секунду сообразив,
чего от него ждут, начинал быстро и вразброс жаловаться.
Сначала на жизнь вообще, мол, жизнь херовая, никак не
наладится, ну, понервничал в очереди, продуктов нет,
жена ждет, отпусти, отпусти домой, друг, отпусти,
пожалуйста!..
Пауза.
- Надо же: домой человек хочет. - И старшой,
сколько-то в паузу поколебавшись и сколько-то его
выматерив, отпускал. Он всего-то и хотел, чтобы человек
не выпячивался и на одну чтоб минутку почувствовал себя
маленьким червяком. На минуту. Ничего больше. Понятное и
такое простое желание. Играем в поддавки?
- Следующий!..
Без пояснений уже знали, что надо плакаться и
проситься у старшого на волю, такой спектакль, играем и
без шуток. А может, кому из старичков интересно
скоротать вечерок за решеткой? (С пьяндыгами,
подобранными у метро?) Нас штрафовали на сто рублей, на
триста, что по тем временам было не так много. У кого-то
отобрали карты с голыми бабами на обороте - глянули,
разложив веером. Старшой и бровью не повел.
Следующий теперь был я. Сел напротив. Я был
предпоследний. Можно было со мной не спешить.
- Кем работаешь?
- Не работаю, - сказал. Напряженные нервы
(предощущение) не дали мне быть прямым. Я не решился
сказать: "Сторож...С - не хотел смешков и упреждающего
хихиканья, мол, экие нынче все сторожа.
Он вертел в руках мой паспорт. Я прописан у жены и
взрослой дочери, то есть у первой жены, где давным-давно
не живу. (Ушел из семьи. Укатился. Колобок.) Но прописка
была ясная, московская.
- Что это ты оказался так далеко? (Не в своем районе!)
Он всем "тыкалС, меня не задевало.
- Случайно.
Я ответил неожиданно коротко, без оправданий. Он так и
понял.
Он молчал. Он глянул вскользь (не в глаза, много чести
- в промельк), мол, жду тебя уже достаточно долго. (Жду
твоей жалкости. Поддавки или не поддавки?) Но меня
трудно заставить что-то сделать, если я не хочу. Он
ждал. Молодой дружинник (с ним рядом), гонявший желваки
от избытка сил, чуть замер, остановив двигающиеся скулы.
Старшой молчал, а потом появилась эта не нравившаяся
мне улыбка; почти ухмылка. Мол, ты не просишься на волю,
молчишь - и я молчу. Вот и отлично. Вот так и будем
теперь сидеть, а? (Возможно, я преувеличиваю. Моя черта.
Но пауза и впрямь росла.)
Он мог, он имел право с улыбочкой или без, сколь
угодно долго ждать моих покаянных слов. Но вот улыбка
сошла. (Молодой дружинник, что рядом, опять гонял
желваки.) А я... нет, нет, я не прятал глаза. Я
определенно смотрел куда-то за спину старшого, на темный
простенок, на шинели, висевшие там, - я смотрел на
шинели, а видел губы, эти его губы, дышащие изгибом
спрятанной (мне могло казаться) улыбки, отчасти уже
глумливой, - видел губы и эту ямочку, раздваивающую при
улыбке его подбородок. Старшой не был из тех, кто ни за
чем издевается над случайными людьми (я даже о нем
подумал, не из тех), - но зато он был из тех, кто
отлично знает о такой возможности потешить себя и о
безнаказанности. И знает, что я знаю и что, деться
некуда, весь в его руках. Упоение минутой власти... он
как бы пробовал, мол, а вот сейчас и посмотрим.
Я - позже - сумел найти ему оправдание. (Я всегда
сумею себя обвинить.) А именно: он, будущий мент,
интуитивно как раз и ищет человека затаившегося,
всякого, кто так или иначе от власти отодвинулся в
прохладный тенек. Он, старшой, сам и лично провоцирует
таких (таких, как я) на неподчинение. Его повседневная
провокация (проба) вовсе не хамство, а профессия - если
угодно, попытка, и удается она тем легче, что
затаившийся человек, как правило, тоже сам и лично
пытается себя защитить, не сообразуясь с провоцирующей
реальностью. Обоюдность лишь кажущаяся. Опасная затея.
Но ведь за это старшому и платят. В этом и профилактика.
В этом и суть старшого как человека - его функция. (В
этом, увы, и его клеймо: такому рослому, симпатичному,
во цвете лет и неглупому - быть функцией.)
Помню, в той двух- или трехминутной молчанке я еще
подумал, а вот ведь не прав он со своей декоративной
улыбкой: ведь нет необходимости. Ведь лично ему совсем
не нужно, чтобы человек сам собой подталкивался к
униженности. (Я не понимал, что как раз нужно, такова
функция.) Не нужно бы ему, зачем! - продолжал рассуждать
я. - Ведь как замечательно сюда свезли, нас привели чуть
не под руки, не били в ухо, не орали, не ерничали да и
оштрафовали тоже вполне пристойно, а не толкайтесь в
другой раз, миляги, в очереди, не деритесь! Вполне
справедливо, вот только не нужно теперь-то пережима, не
нужно улыбочек, - вот о чем я думал. И ведь спокойно
думал. Словно бы взвешивал за и против. Но одновременно
я не мог оторваться от вновь появившейся (вслед за
улыбкой) чуть подрагивающей ямочки на его подбородке.
Как наваждение. Прямо передо мной. Ямочка лучилась
светом отраженной лампы. Я даже не уловил секунду, когда
я ударил в эту ямочку. Ударил, вдруг сильно выбросив
кулак вперед - в подбородок - через пространство узкого
стола.
Его голова дернулась. После секунды замешательства
дружинники кинулись ко мне справа и слева, выкручивая
руки. Я и сам сидел в некотором замешательстве - после
удара.
Но с болью (ломали пальцы) хочешь-не хочешь
просыпается ярость сопротивления, я отбивался -
брыкался, плевался, кричал им, суки, суки! (В конце
концов старый агэшник за такую улыбочку имеет право ему
вломить!). Они били, валили, выкручивали, но все как-то
бестолку, пока энергичный малый с милицейской дубинкой
(членообразной), подскочив, не прошелся ею по моей
спине, в глазах вспыхнуло и померкло. Но сознание я
удержал. Они затолкали меня за перегородку в камеру (в
полукамеру - стоять там в рост было нельзя), - низкая
темная ниша, где пластом валялись три человека. Я их
счел, как только глаза присмотрелись. Пьянь. Или сильно
избитые.
Я сидел там на полу (слепой в темноте) и бил в пол
кулаком, весь еще в ярости: "С-суки!..С - выкрикивал я.
Они переругивались. Конечно, хотелось меня как следует
проучить. Но старшой, хоть и получил удар в челюсть,
собой владел:
- Спокыйно. Спокыйно, - говорил им он (с прикушенным
языком).- Да гывырю же вам: спокыйно. Оставьте его пока.
У них (у него) был выбор. Могли изобразить меня
зачинщиком драки. И могли, плюс, приклепать статью УК за
оказание сопротивления милиции (они в данном случае
менты) - спровадить под суд. Однако факт наказания,
отдаленный правосудием на месяцы и месяцы, напоминал
этим ребятам малопонятную абстрактную картину.
Тягомотина. (Суд души не утоляет.) Срок заключения,
который мне дадут, плевый, кому он нужен, тоже не
утолит, а вот отбить печень, почки, бить кулаком прямо в
сердце, двое держат, третий работает, - это уже лучше,
уже боль-мень, не насытит, но хоть вернет им равновесие
оперяющейся властной души. Они сами посчитаются.
Оставьте его пока.
Но, конечно, без свидетелей - ведь я был
предпоследний, какая мелочь, запятая спасает подчас (не
мелочь, а очередь). За мной стоял и томился еще один
староватый мужичишка, взятый ими в той крикливой
толкотне за сахаром.
Возможно, и кто-то из дружинников (слишком молодой?
или здесь новый?) был старшому не вполне, как очевидец,
желателен. Кто-то ему пока мешал. Не знаю причины. Ясно
было только, что они (он) мною займутся чуть позже.
Последнего они тут же отпустили: швырнули ему его
честный паспорт:
- Убирайся. Давай, давай!.. - после чего тот, в
радости своей на миг задохнувшийся, закашлявшийся,
кинулся бегом к дверям.
Дружинники сгрудились вокруг старшого (трое, с
красными повязками, возбужденные), а он, сидя за столом,
негромко их теперь учил, как и что дальше.
Двое, совсем молодые, стояли поодаль.
Я видел их всех через решетку. Я знал, что я крепко
влип. Может, эти двое юнцов (хотя бы своим присутствием)
не дадут меня забить?.. - как-то отвлеченно, как о чужом
дяде рассуждал я. И нет-нет трогал пораненную дверью
руку.
Но тут их всех сразу отвлекли, отсрочка, когда вдруг
подъехала машина, даже две, судя по шуму. Вошел
милиционер в новенькой форме, высок ростом, офицер (из
темной ниши отлично видны лейтенантские звездочки), и
повелительно сказал: "Всем быстро! Поехали!..С - и
добавил что-то (скороговоркой) насчет оружия. Ему
ответили. А он раздраженно: "И не тянуть, не тянуть,
ребята!С - Шум и скрип отодвигаемых стульев, возгласы,
подгоняемые командой общие торопливые сборы.
Ушли, куда я денусь, они меня завтра забьют. Они
сбегали вниз по лестнице, грохоча сапогами. За
лестницей, за последней ступенькой, их сапоги беззвучно
проваливались в небытие (в мягкую землю). Ушли все.
Остался только один; один из тех молодых. Молодой,
круглолицый - я его вполне разглядел.
Когда бравые дружинники заталкивали меня за решетку, я
(по дурости - нет, по страсти) все задевал то той, то
этой ногой косяк. Я упирался, разъярившийся старый
идиот. Хитроумный Иванушка расставлял руки-ноги, мол,
никак не пролезу в печь. Дружинники были посмышленнее
Яги, этой же самой дверцей поддали мне, аккордно, по
спине и под зад, так что я взвыл и влетел наконец в
зарешеченную нишу. И вот что я получил: великолепную
темную ночь в клеточку. И квадратное окно - далеко.
В том темном окне плыли лишь две-три серебристые нити.
Угадывалась луна. Но ей никак не пробиться в нашу
чернильную тьму. Она где-то. Она высоко вышла, взошла,
висит над крышей.
Молодой страж-дружинник спит, сидя за столом, выключив
настольную лампу. Ну, ладно, ладно: заперли до утра,
теперь-то чего - утром сведут счеты, жди! - говорил я
себе. (Ведь заслужил; ведь что к чему знающий.) Но нет.
В том-то и накал, что нет. Я все еще исходил желанием
вырваться: вырваться до утренней расправы, сейчас и
немедля.
Ползу. В темноте камеры (доморощенная, вонюченькая
бытовка) я полз как можно тише: скорость чуткой улитки.
Пьяндыга, который совсем близко, похрапывал. Ползу и,
как хищник, уже совпадаю своим дыханием с обертонами его
храпа. Еще полшага. Со стороны его лица (со стороны
запаха сивухи) - подполз, и тихо-тихо ощупываю карманы.
Он ни гу-гу. В кармане бумажки, сор, спички, помятых три
коробка, зачем ему столько. Второй карман брюк был под
телом, пришлось перевернуть. Пусто. (Я перевел дыхание.)
Я поднял глаза: всмотрелся в тот далекий мир, что за
решеткой. Охранявший спал. А из окна текли незримые
лунные полосы - в мерцающих глянцевых нитях я разглядел,
что страж за столом, спит лицом в руки.
Столь же тихо я подполз ко второму, этот в блевотине,
что как раз обнадежило; из брезгливости его могли не
обыскать. Хоть четвертинка пустая (для удара сгодится),
хоть бы квартирный ключ подлиннее, и чтоб зажать в руке,
как тупой нож. Но сразу попал ладонью в липкое,
зар-раза. Пустой. И обысканный. Даже авторучки паршивой
не завалялось. Денег - металлическая мелочь. Не в силах
вложить вновь в карманы, я вернул ему монеты, налепив их
прямо на заблеванную рубашку, как ордена. Спи, воин. Мы
тебя попомним. Третий (последний) пьяндыга был в углу,
под самой решеткой. Раздосадованный, я пополз к нему
быстрее и вдруг (уже потянувшись к карманам) понял, что
он не спит. Он все время меня видел. Он трясся от
страха. "У меня денег не-еет. Не-еет...С - еле слышным
шопотом выдавил он из себя. Я не стал ему объяснять, что
и зачем ищу. Рукой (все же) потрогал его карманы -
пусто. Потрогал еще и нагрудные, пусто. Тут я услышал
журчание: он уписался. Маленький поток все журчал,
журчал струйкой, в то время как мы оба молчали.
Я встал, сильно согнув шею; тихо-тихо шагнул к решетке -
к деревянным крестовинам. Решетка оказалась деревянной,
железная только дверца. (Моя пораненная рука опять
заныла.) Я стоял, смотрел: страж спал, спрятав в ладони
голову. Молодой. Я припоминал - что там вокруг него?..
Стулом драться тяжело. Стул, если шаткий, развалится -
тогда бы ножкой стула! Графин?.. Но графин могли унести.
Что еще? Яростный человек неудержим, со мной не сладит
этот сонный молодой мудак... Что? Что еще было там из
предметов? - я напрягал память, вспоминая минуты в
предожидании допроса. Стоял там и ведь перетаптывался
довольно долго - что я там видел?.. ну? - справа очередь
задержанных, лежали их документы. Тетрадка, паспортные
данные...
- Эй. Шеф! - позвал я.
Еще раз потряс деревянные крестовины:
- Шеф!
Сонный поднял башку, включил настольную лампу... вот!
вот оно, оружие! - глаза мои лихорадочно забегали,
подыскивая, как попроще ухватить лампу. Схватить, но не
выдергивая шнур, короткий, в низко расположенной розетке
(может застрять... молодой успеет!).
Он повернул ко мне круглое лицо: мол, в чем дело?
- Помочиться хотел бы. Проведи в туалет.
Он сонно сказал:
- В углу ведро. Ссы сколько хочешь.
- Да и попить хочется. Пересохло все. Шеф!
Уже шел ко мне. Рванувшись напролом, я бы, конечно,
сбил его с ног, приоткрой он нашу решетчато-железную
дверь, но о двери-то он и не думал. Он думал о другом -
я вовремя отпрянул. Он ткнул кулаком прямо в квадратик
двери, метя мне в глаз. Он хмыкнул, не попав. Ни слова
не сказав, повернулся, ушел. "Пить хочу, сука! Пи-ить!С
- завопил я, но круглолицый даже не оглянулся. Он
вырубил свет. Он перешел в соседнюю комнату и плотно
придавил дверь, чтоб не слышать, на случай, если я буду
бесноваться, вопить, кататься по полу - валяй, мужик!
Валяй, старая гнида, как сказал один из них, когда я,
запертый, стал было пинать ногой решетку.
Что еще я мог?.. Ничего. Разве что унять, остановить
прыгающее сердце. Я стал всматриваться из моего забытого
угла в черноту ночи, как в окололунный свет. (Искал свой
черный квадрат. Я уже знал его магию.) Сердце не
остановилось, но вот, стиснувшись, оно на чуть
тормознулось... еще на чуть... и как свыше - как
спасение - рождалось из ничего чувство останавливающихся
минут. Приспоткнувшаяся жизнь. Не сама жизнь, а ее
медлительная проза, ее будничная и великая тишиной
бытийность. Вот она. Время перестало дергаться: потекло.
Возможно, в раздрызге первых импульсивных минут за
решеткой как раз и отслаивались от моего "яС остатки
давнего, уже шелушащегося тщеславия и моих амбициозных
потуг. Не дамся, мол, им в руки. (Возможно, и остатки
былого писательства.) Шелуха, человечья пыль, это она
трепыхалась, подыскивая себе и заодно мне текст
подостойней - чтоб, по возможности, и лицо сохранить, и
животу уцелеть. Хитрован, сказал я себе. Расслабься. Вот
ты. Вот твое тело. Вот твоя жизнь. Вот твое "яС - все на
местах. Живи... Я с легким сердцем ощутил себя вне своих
текстов, как червь вне земли, которой обязан. Ты теперь
и есть - текст. Червь, ползающий сразу и вместе cо своей
почвой. Живи...
Нелепыми представились яростные прыжки из камеры
наружу (едва он приоткроет железную дверь), удары
настольной лампой по его голове, возня с розеткой, со
шнуром, чтобы лампой размахнуться. Надуманное исчезло,
как из дурного сна, хуже - из дурного фильма. Я остыл.
(Возможно, резко упало давление.) Ни движения рукой. Ни
случайной мысли. Как обнаруженный червь, я подергался
(только и всего) и пытался уползти, забыв, что почва
всегда и везде. Просто почва, земля, проза жизни -
обычная человечья клетка с решетчатой дверью и с
ненавязчивым ведром для мочи в углу. С обычными,
лежащими вразброс в темноте пьяндыгами, которым надо
проспаться, прийти в себя. И мне бы поспать. (Да, да,
лечь - руку под голову.)
Проза жизни, надо признать, была сладка. Как и
обещала, она мимоходом дарила человеку тянущийся и как
бы вечный звук, прибаюкивая мне слух мягкоритмичными
колебаниями воздуха. Сказать попроще, то был негромкий
храп. Мой. Я спал. Сама бытийность, спеленутая с
уговаривающим сладким звуком, покачивала меня. Спал. С
расстояния - как эхо - доносился из-за дверей свежий,
молодой храп мента-дружинника, охранявшего нас. Он
храпел, я вторил. Перекликались...
На миг проснувшись, я разглядел во тьме пьяндыгу, что
обмочился со страха и теперь каким-то сложным образом
"менялС белье - зябкий несчастный вид человека,
пританцовывающего на одной ноге, а другой целящегося в
брючину... Тьма, царила великолепная густая тьма.
Засыпая, я продолжал чувствовать черный квадрат окна. И
луну: ее не было. Но и невидная, она величаво висела в
небе, где-то над крышей - высоко над зданием.