Генерал Граф Робер де ла Моннери 10 страница

Они напоминали двух коллекционеров, собирающих почтовые марки, и еще немного – стали бы предлагать друг другу обмен. Хотите моего Венцеслава Святого? А я вам отдам Зеленого Дракона.

– Э! Не будь министерств, которые их распределяют!.. – воскликнул Руссо, фамильярно хлопая Шудлера по плечу, чтобы деликатно напомнить, кому тот обязан своим галстуком ордена Почетного легиона.

– Немножко коньяку, – предложил Шудлер.

Руссо помахал рукой в знак отказа.

– Напрасно, мой дорогой. Он – тысяча восемьсот одиннадцатого, к тому же последняя бутылка…

– А-а! Ну, раз тысяча восемьсот одиннадцатого года… – проговорил Руссо с видом человека, сдающего позиции.

Это был тот самый знаменитый коньяк – его всегда подавали у Шудлеров по торжественным случаям, – которым угощали и Моблана… Последняя бутылка.

Ноэль осторожно взял ее левой рукой, боясь, как бы правая его не подвела.

Руссо обхватил рюмку ладонями, будто озябшую птичку, и погрузился в глубокое бархатное кресло, чтобы лучше прочувствовать аромат драгоценной жидкости.

А Стринберг, разглядывая двух этих паяцев – сонного карлика и трясущегося исполина, – которых судьба бросила в его красные руки, сказал:

– Вы, ваше превосходительство, выдвигали сейчас идею займа, предназначенного покрыть нужды строительства? Если речь идет о частном займе, я готов был бы вам его предоставить.

Руссо оторвал нос от рюмки, и жаркая волна еще ярче окрасила его щеки. Как? Стринберг, человек, которого правительства уламывают месяцами, человек, о котором мечтает в надежде на чудо каждый министр финансов, предложил ему вот так, просто… Быть не может: это невероятно…

Но Стринберг уточнил, что делает это предложение не вообще французскому правительству, а лично Анатолю Руссо. Его превосходительство в самом деле первый французский политический деятель, который давно уже производит на него большое впечатление широтой ума и вызывает такое чувство доверия.

Руссо не посмел уточнять цифры, будто это могло оскорбить безграничные возможности Стринберга.

«Вот, пожалуйста! – думал Руссо. – Насколько обманчиво бывает первое впечатление!..»

Он уже представил себе, какое ощутимое влияние он приобретет благодаря предложенному займу. Укрепив свои позиции союзом со Стринбергом, он станет незаменимым человеком, мессией… будущим премьер-министром.

– Франция с радостью примет, – сказал он, глядя на застекленные шкафы, стоявшие вокруг, точно в поисках чего-то, чем он мог бы отблагодарить финансиста. – Нам нужно встретиться, и встретиться поскорее, – добавил он.

– Безусловно, я люблю, чтобы мои предложения принимались безотлагательно, – подхватил Стринберг.

Естественно, соглашение с банком Шудлера – что зависело от одной лишь подписи его превосходительства, как считал Стринберг, – будет подписано через неделю.

Руссо сделал жест, показывавший, что он все понял.

– Дело будет улажено к нашей следующей встрече.

«Решительно, – думал Шудлер, – в Стринберге есть что-то гениальное. Содружество двух гениальных людей, Шудлера и Стринберга: займы для сообществ, заем для правительства, великие планы и великое их воплощение… Удача, настоящая удача, что Руссо так понравился Стринбергу. Как верно я рассчитал, сведя их вместе…»

И вдруг исполин забыл, что должен следить за фразой-осой, жужжавшей у него в голове.

– Ну что же, превосходная вышла встреча, – проговорил он. – Так вот, видите ли, когда у моей жены Адели начал нарушаться месячный цикл…

Случилось: он заговорил об этом, и теперь ему было легко и вместе с тем неловко. Стринберг, казалось, вообще не понял, о чем идет речь.

–…Значит, ей показалось, что необходимо навести порядок: она приказала перебрать все стенные шкафы, почистить серебро, а я все над ней смеялся и говорил: «Брось! Это можно оставить до послезавтра». И вот, с тех пор как она умерла, я понял, что женщины интуитивно организованы лучше нас…

Он смутился и в то же время растрогался, не понимая, почему с самого начала обеда ему казалось столь важным об этом рассказать.

Руссо достаточно выпил и был настолько доволен собой и другими, что признания Ноэля его нисколько не удивили. Он даже воспользовался ими, чтобы сострить.

– Ну что же, господа, – сказал он, – я думаю, сегодня мы навели порядок в стенных шкафах Франции.

В конце рабочего дня Анатоль Руссо, выбравшись наконец из эйфорического тумана, в какой его погрузили излишества стола, взглянул на вещи более критическим оком. Шудлер со своей трясущейся рукой и странными речами показался ему очень усталым. С другой стороны, предложение Стринберга грянуло как гром среди ясного неба… И понять, что происходит в голове у этих двоих, было делом немыслимым.

Руссо позвонил Симону Лашому и спросил, не может ли он заехать в министерство. Симон появился поздно.

– Ах, дорогой Симон, – начал министр, – я хотел просить вас… Фотограф из вашей газеты тут как-то, на благотворительном празднике, вовсю старался снимать меня с ученицами балетной школы. Я понимаю, что это прелестно, но, учитывая события и важные решения, какие мне, возможно, на этих днях предстоит принять, я был бы вам признателен, если бы этот снимок не помещали.

Хотя Симон прекрасно знал, сколько часов своего драгоценного времени Руссо каждый день тратит на изучение всего, что говорится о нем в прессе, проталкивая одни статьи, задерживая другие, задабривая карикатуристов, он все же полагал, что министр не стал бы беспокоить его только по этому поводу.

На всякий случай, чтобы визит не прошел совсем уж зря, он попросил Руссо увеличить жалованье инспектору государственных владений в его округе.

– Договорились, – ответил Руссо, – бумаги у Дюпети: направьте мне письмо, и все будет сделано.

Руссо поднялся, так как стенные часы работы Буля («под номером два в реестре Людовика XIV…») прозвонили семь, подошел к Симону, фамильярно взял его под руку и, утащив к окну, рассказал ему о некоторых вещах, обсуждавшихся на обеде у барона Шудлера.

– Дорогой мой, я совершенно очаровал, – объявил он, – кое-кого, кто недосягаем и перед кем все дрожат. Он на меня прямо молится – впрочем, я подробно изложил ему ситуацию и, надо сказать, весьма впечатляюще. И ничего у него не просил. Он сам выдвинул предложения, о которых я пока не могу говорить, но которые очень и очень важны. – На мгновение он умолк. – Взгляните-ка сюда. До чего же прекрасно, до чего величественно, – проговорил он, указывая на колоннаду, которая уже погружалась во мглу. – Во всяком случае, – продолжал он, – я хотел бы знать, что вы думаете о положении нашего друга Ноэля на сегодняшний день и какая существует связь между Стринбергом и ним?

– Но… я не знаю, – осторожно и в то же время искренне проговорил Симон. – Я занимаюсь исключительно «Эко» как отдельным предприятием и совершенно не касаюсь вопросов, связанных с банком.

– Да-да, понимаю, – сказал Руссо, – но Шудлер оказывает вам доверие, какого он никогда никому не оказывал, даже собственному сыну: попытайтесь разузнать у него что-нибудь. Я прошу вас об этом в его же интересах… а заодно, может быть, и в ваших собственных. – Руссо снова помолчал. – Стринберг предложил мне заем, – добавил он, понизив голос и позволяя себе говорить о том, о чем твердо решил молчать. – И я хочу… Мне остается только определить цифры, так что вы понимаете…

И снова тщеславие возобладало в нем над осторожностью. Симон покачал головой.

– Ах! Симон, мой мальчик, – продолжал министр с самодовольной улыбкой, подняв руку к плечу молодого депутата, – напрасно вы меня предали!.. Да-да, я знаю, что говорю. Вы не должны были выдвигать себя от другой партии. И из-за этого вы потеряли время. А со мной достаточно быстро стали бы, может, и начальником департамента. Но вообще говоря, и это тоже вполне поправимо.

Видя себя уже в роли благодетеля, Руссо с легким волнением глядел на своего давнего подопечного.

– Итак, я на вас рассчитываю, – заключил он. – Но все это остается между нами, не так ли? Видите, какое я вам оказываю доверие…

Симон в задумчивости вышел и направился прямо к Марте Бонфуа. Она тотчас набрала номер телефона Робера Стена.

Робер, глава партии, один из «близких друзей» с каминной доски, собирался вечером в театр. Он хотел посмотреть – пока пьеса не сошла с репертуара – «малышку, о которой нынче все говорят, последнее открытие Вильнера».

– По-моему, она ничего собой не представляет и вид у нее стервозный, – сказала Марта. – Мне кажется, Эдуард снижает уровень.

На другом конце провода глава партии двусмысленно пошутил.

– Да нет… я говорю: снижает уровень, – повторила Марта, рассмеявшись своим прекрасным мелодичным смехом. – Робер, ты невозможен! Так, значит, решено – ты приходишь после театра.

После полуночи глава партии позвонил в дверь квартиры на набережной Малаке.

Этот бывший любовник Марты был человеком с высоким лбом и смуглой кожей. Довольно тонкие его пальцы портили толстые складки кожи на суставах, что было особенно видно, когда он держал в руках сигарету или карандаш. Адвокат с именем, искусный и ловкий политик, много раз уже занимавший кресло премьер-министра, Стен тяготел к глобальным идеям и обладал высочайшей общей культурой, что часто давало ему преимущество во время дебатов в Бурбонском дворце.

Сильно накрахмаленные манжеты выглядывали у Робера Стена из рукавов пиджака; он чуть склонился над бокалом хорошо охлажденного шампанского, помешивая его палочкой из слоновой кости, чтобы выпустить газ, и слушал Лашома.

Марта Бонфуа задержала на узловатых пальцах «близкого друга» один из тех меланхолически нежных взглядов, в которых проплывают воспоминания о былых страстях.

– Ну что же, друзья мои, Руссо – дурак, о чем я знал и раньше, и ты был абсолютно прав, Лашом, не пойдя за ним.

Согласно парламентскому обычаю Лашом и Стен были на «ты», испытывая, правда, некоторую неловкость и придерживаясь известных различий: Стен всегда называл Симона по фамилии, а Симон, обращаясь к Стену, говорил: «президент».

Марта призналась, что не понимает, как кто-либо, пусть даже Стринберг, один может одолжить Франции сумму, достаточную для того, чтобы выровнять ее бюджет и восстановить разрушения.

– На самом деле это и он, и не он, – стал объяснять Стен. – Если операция удастся, она будет произведена консорциумом банков, который зависит от Стринберга и куда Шудлер, видимо, хочет войти… Ведь подумай, Марта, дорогая, весь современный капитализм держится на двух вещах: первое – на том, что называется контролем, иными словами, на ситуации, когда акционерное общество фактически беспрекословно подчиняется тому, у кого в руках, казалось бы, немного – всего от десяти до пятнадцати процентов акций, потому что остальные восемьдесят пять или девяносто процентов разбросаны среди тысяч, а иногда и десятков тысяч людей, не обладающих решительно никакой властью; второе же – это возможность для акционерного общества получить акции другого общества и, следовательно, при случае установить над ним контроль. Такой человек, как Стринберг, не владеет ни капиталами, которыми он ворочает, ни шахтами, ни домнами, ни лесопилками, ни пакгаузами, ни кредитными учреждениями – словом, ничем из того, что составляет его могущество. Все это он контролирует. Он владеет десятью процентами акций десяти или двенадцати наиболее крупных акционерных обществ Европы, каждое из которых в свою очередь контролирует десяток других и т. д. Он как сюзерен, находящийся наверху пирамиды вассальной зависимости. Он мог бы, если бы захотел, чеканить монету, печатать банкноты со своим изображением и пользоваться – а он наверняка и пользуется – преимуществом экстерриториальности. Он – Лотарь III или Карл V[19], живущий в гостиничном номере.

Он умолк и взглянул на Марту, проверяя, не стало ли ей скучно. Но Марта Бонфуа обладала талантом внушать мужчинам уверенность в их гениальности.

– Все-таки это чудовищно, – проговорил Симон, – ведь в конечном итоге подобное всевластие зиждется, с одной стороны, на горбу мелких вкладчиков, а с другой – на труде тысяч рабочих, докеров, шахтеров…

– Ну разумеется, чудовищно! – отозвался глава партии, пожимая плечами. – И поэтому, будь я в твоем возрасте и начинай я сегодня политическую жизнь, ты увидел бы меня, по всей вероятности, не в центре, а на левой стороне зала заседаний.

И он посмотрел на Симона с тем видом всепрощающего упрека, какой бывает иногда у людей на вершине их карьеры по отношению к молодым, избегающим роли бунтарей, традиционно отведенной для них.

– Только не нужно преувеличивать, – продолжал Стен. – Мы в парламенте, безусловно, защищаем мелких вкладчиков. Это согласуется с нашими интересами и является нашим долгом. Но абстрактно они не слишком меня трогают. Капитализм сделался экономической системой для перестраховщиков. Все надеются на прибыль, стараясь, насколько возможно, избежать риска. Не было еще случая, чтобы к любому рычагу власти, тотчас по его появлении, не протянулась какая-нибудь рука, стремясь за него ухватиться. И неизбежно люди авантюрного склада, если не авантюристы, наступают на безликий плебс – на кротких мелких игроков. Иными словами, на всех тех, кто захотел обогатиться, ничего не делая, или сохранить все, что у них есть, ничего не производя, тех, кто рассуждает о знаменитых «банковских пиратах» и всемогущих финансистах… – Он встал, прошел к камину, постучал по своему портрету и произнес с иронией: – Да, в то время я был молод и хорош собой. – Затем он обернулся, раскинул руки на зеленой мраморной доске за его спиной и, чуть подавшись вперед, заявил: – В том, что капитализму суждено исчезнуть, сомневаются только дураки, ибо все в конце концов умирает: цивилизация, нации, государства, религии. Любая привилегия, которая перестает оправдывать работу или риск, в конце концов приводит к гибели ее обладателей… Но сколько времени она еще продержится? Вот это уже другой вопрос!.. Мне, скажем, в тридцать лет поставили диагноз болезни сердца, а я все еще с вами…

У Стена был красивый голос, самодовольный, но теплый, с множеством обертонов, точно интонирующий фразу. С места, где он стоял, взгляд его свободно проникал в пенистый вырез халата Марты.

– Господи, до чего у тебя красивая грудь, – произнес он.

В этой элегантной, изысканной, удобной квартире собрались три человека, чье влияние, решения, действия имели большое значение для жизни империи в сто миллионов жителей: эти три человека ясно видели все пороки своего времени, но не решались доходить в своих рассуждениях до окончательных выводов из страха вынести приговор самим себе вместе с обществом, которым они управляли.

Умудренные опытом могильщики довольствовались тем, что предавали режим земле, окружая его цветами, дабы заглушить запах тления.

– А возвращаясь к Стринбергу… – продолжал Стен. – Люди его уровня, которых лишь несколько во всем мире, как мне кажется, не подпадают уже под утвердившееся за ними определение «финансист». Спекуляции их восходят к высшим законам математики, к формальной логике или деспотизму. Но в то же время они подчиняются романтическому представлению о самих себе. Ты так не думаешь, Лашом?.. Авантюристы, пробравшиеся в диктаторы, но вознесшиеся слишком быстро для того, чтобы основать династию, да и слишком занятые собой, чтобы этого желать… попирающие законы, сосредоточенные на созерцании своего могущества, они теряют контакт с реальностью и забывают в конце концов, что их колоссальное влияние зиждется все-таки, как ты сказал, на хлебе, который кто-то молотит, на металле, который кто-то плавит, на товарах, которые переходят из рук в руки, на кораблях – словом, на труде людей и на их нуждах.

Робер Стен сел на своего конька. Неисправимый говорун, способный слушать себя до бесконечности, строивший речь как профессиональный адвокат, привыкший к политическим собраниям и прениям в парламенте, он всегда готов был без подготовки с блеском выступить на любую тему.

Симон не упускал ни единого слова из того, что говорил «президент»: он наблюдал еще более блестящую, более высокую работу мысли, чем его рассуждения, и обогащал темы своих будущих выступлений.

– И вот в один прекрасный день, – продолжал Робер Стен, – реальности, в которых эти поэты власти денег не отдают уже себе отчета: насыщение рынка, бесполезность демпинга, падение покупательной способности, отсутствие сбыта продуктов, кризис занятости, революция или голод в какой-либо точке планеты, а кроме того, зависть соперников и нетерпение подчиненных – приводят к тому, что почва внезапно ускользает у них из-под ног и сталкивает их с вершины бумажной пирамиды, вроде того как ружейный выстрел в голову поэта прерывает поток его стихов и обрекает их на бессмертие. У меня есть немалые основания полагать, что Стринберг близок к катастрофе такого рода, к одному из тех крушений, о которых говорят: «Да как же это возможно?» – тогда как оно было крупными буквами начертано в его судьбе. Он проводит сейчас такие же операции, какие принесли ему успех в начале карьеры. Почему, ты думаешь, Стринберг так настойчиво стремится войти в доверие к Шудлеру? Да потому, что он, Стринберг, и никто другой, придумал эти знаменитые сообщества, чтобы параллельно иметь возможность создать кооперативы покупателей, сбыть продукцию той промышленности, какую он контролирует. Ты улавливаешь механизм? Но когда главнокомандующий, вновь встав во главе своих войск, берется выполнить обязанности лейтенанта, поражение – не за горами… Со своей стороны, Шудлер на склоне лет, уже не обладая столь ясным умом, решил пуститься в игры Стринберга.

Стен умолк, допивая вино.

– Если хотите знать мое мнение, – заключил он, – и Стринберг, и Шудлер сейчас в очень плохом положении, и каждый из них надеется выкарабкаться с помощью другого, с той только разницей, что Шудлер рассчитывает на одного Стринберга, а Стринберг – на шесть или семь таких Шудлеров. Но рухнут они вместе, и этот дурак Руссо вместе с ними.

Было два часа дня. Робер Стен, запечатлев долгий поцелуй на руке Марты, вышел из ее дома, и Лашом из приличия спустился вместе с ним. На набережной, возле машины, где шофер, очнувшись ото сна, вздрогнул, глава партии сказал Симону:

– Давай, дорогой мой Лашом, иди к ней, к нашей божественной Марте. Со мной нечего таиться… Я рад. Мне кажется, сейчас она счастлива…

На следующий день Симон Лашом позвонил Анатолю Руссо, чтобы сообщить, что после долгого разговора с Ноэлем Шудлером он считает дело с займами не менее надежным, чем дело с займом Стринберга.

В проходной театра де Де-Виль администратор, госпожа Летан, стояла перед Вильнером и читала ему длинный список имен.

Вильнер, склонившись над отпечатанным планом своего театра, слушал, качая головой, и цедил:

– А маркиза де Гётвиль?

– Два места. Где хотите, но лучше в глубине.

– А барон Глюк?

– О! Одно место, даже нет, половина. Он ведь такой крохотный. Откидное! И то если хватит мест для всех критиков. Но ведь он придет в любом случае, пригласим мы его или нет.

Пьеса, где у Сильвены Дюаль была второстепенная роль Эстер Могар, только что сошла с репертуара. Ее должна была сменить другая пьеса – «Купорос», в которой Сильвена играла уже главную роль, – вот Вильнер и рассаживал приглашенных на генеральную репетицию.

Дело это чрезвычайно деликатное, и Вильнер продумывал каждую деталь с не меньшей тщательностью, чем постановку мизансцен. Никто не умел так, как он, рассредоточить поклонников по разным точкам зала, посадить любовников рядом с парой законных супругов, поместить обладательниц красивых плечей в первый ряд балкона, а главное, главное – обласкать редакторов и ведущих критиков.

– Госпожа Этерлен?.. Надо же, как она попала на букву «Л»? – заметила госпожа Летан.

– Но вы же знаете, она была любовницей де Ла Моннери, а потом – Лашома. Не надо: вычеркните! Она уже ничья любовница. – Он выпрямился, развел руками и произнес: – Sic transit…[20] Да, вот так и проходит слава недостойных!.. И госпожу де Ла Моннери – тоже! – добавил он. – Ну зачем? Она старая, глухая. А наши три ряда для глухих уже полны.

Так перед генеральной репетицией каждой пьесы Вильнера из списков вычеркивалось несколько имен, «отправленных на кладбище еще при жизни», как говаривал он сам, а вместо них появлялись имена новые, «восходящие звезды», – таким образом, по этим спискам легко можно было проследить превратности судьбы и изменчивость успеха в Париже за последние сорок или пятьдесят лет.

– Да! Пока я тут размышлял, барон Шудлер предупредил меня, что приведет с собой Стринберга. Великое событие, ибо, кажется, Стринберг никогда в жизни не был в театре. Дайте мне ближайшую к сцене ложу, справа! Им будет видно плохо, зато их – хорошо.

В эту минуту появилась возбужденная, счастливая, взволнованная Сильвена в голубом жакете, отороченном черно-бурой лисой. Она нервничала перед выходом в своей первой большой роли.

– Ну вот, Эдуард, дорогуша!.. – воскликнула она.

Холодный и злобный взгляд Вильнера пригвоздил ее к месту.

–…Простите, дорогой мэтр, – вымолвила она, сделав некое подобие реверанса, – сколько мест ты даешь для моих друзей?

– Нисколько. Ни одного.

– Как?! – воскликнула она.

– Ни одного! – повторил Вильнер. – Мне твои друзья не нужны: это я им нужен.

– Ага! А тебе нужны все твои старые любовницы…

– Успокойся, успокойся, – проговорил Вильнер тоном, предвещавшим взрыв гнева. – В зале будет по меньшей мере человек десять, с которыми ты спала, если это доставит тебе удовольствие. Я уж, естественно, не в счет…

– Сволочь, – приглушенно, сквозь зубы, прошептала Сильвена.

Но в этом сдавленном ругательстве промелькнуло больше восхищения, чем досады, и даже известная нежность, смешанная с ненавистью. Всякий раз, как Сильвена собиралась взбрыкнуть, Вильнер осаживал ее, словно ударом лапы, и она готова была тогда и укусить эту лапу, и лизнуть…

В эту минуту сообщили о приходе репортеров, ведущих театральную хронику, которым Вильнер назначил общую встречу, как министр, организующий пресс-конференцию. Кабинет наполнился журналистами и фотографами. Госпожа Летан скромно отступила в угол. В течение нескольких минут комната озарялась бесшумными вспышками. Старый Юпитер пыжился, вскидывал брови, милостиво улыбался или делал вид, будто гневается из-за постоянных, но безобидных вспышек магния. Сделали несколько снимков – и «Эдуард Вильнер стоит», и «Эдуард Вильнер сидит», и «Эдуард Вильнер за письменным столом», и «Эдуард Вильнер, раздвинув занавески, задумчиво смотрит на Париж…».

– Еще разок для меня, господин Вильнер, это «Вог»… Могу я попросить вас в профиль, мэтр, для «Комедии»…

Сделав вид, что ей нужна зажигалка, лежавшая на письменном столе, Сильвена подошла к Вильнеру, чтобы попасть в кадр рядом с ним. Притом подтолкнуло ее не только тщеславие, но и избыток чувств.

– Назад, фиглярка! – цыкнул драматург, отталкивая ее своей большой дряблой рукой. – Тебя будут снимать на сцене, с актерами.

Вот на этот раз Сильвена действительно обиделась.

Затем Вильнер ответил на вопросы репортеров и разъяснил сюжет пьесы. «Купорос» – это деньги, подносимые, точно чаша с ядом, к устам человечества, они растворяют все: чувства, страсти, семьи и в конце концов разъедают, уничтожают тех, кто владеет ими. Действие происходит в семье банкиров.

– Что касается исполнителей, я имею удовольствие представить в главной женской роли молодую актрису, которая уже играла у меня в театре: в этой пьесе, мне кажется, она станет открытием.

Никто бы никогда не подумал, что Сильвена стоит тут, в нескольких шагах от него.

Оттиснутая в другой конец кабинета молодым журналистом – любителем сенсаций, Сильвена, жеманясь, отвечала:

– М-м… Ну, вот… Ну, значит… На сцене я выступаю восемь лет… Да, я начала очень рано. Играла в «Варьете», в «Ар»…

По мере того как, перечисляя театры, Сильвена приближалась к дням нынешним, она обретала уверенность, называла даты, приукрашивала факты.

– Но только с тех пор, как я работаю с Эдуардом Вильнером, к которому я испытываю колоссальное восхищение, колоссальную благодарность, – продолжала она, искоса бросив взгляд на тирана, – я чувствую, что стала понимать, что такое настоящий театр. Я столько ему должна… в смысле… я колоссально ему обязана за то, что он поручил мне потрясающую роль Эммы в «Купоросе», где я надеюсь выступить достойно…

Она была искренна в своей банальности и даже взволнована. Досада, оставшаяся от слов Вильнера, прошла: Сильвена говорила для прессы, и некоторые вещи, поданные высокопарным тоном, воспринимались совсем иначе.

Вильнер украдкой наблюдал за ней и, перехватив какие-то обрывки ее фраз, подумал: «Жалкая сучка!»

Как и всякий раз, когда Вильнер задерживал на Сильвене свой особый жесткий и испытующий взгляд, радость актрисы гасла, и она пыталась сообразить: «Что же я опять плохого сделала?»

На самом же деле Вильнер был сверх меры измучен Сильвеной. Все, что вначале ему казалось в ней свежим и привлекательным, теперь представлялось невыносимым. Сильвена заняла в его жизни слишком много места.

Он вычислял время, оставшееся ему для скромного использования своих мужских возможностей, и подсчитывал число новых женщин, которых он еще мог для себя открыть, познать их, любить. Осиная назойливость Сильвены мешала ему находить этих незнакомок, этих последних жемчужинок или последних бисеринок, которые могли бы украсить его старость.

Сильвена перестала выполнять отведенную ей функцию: ее вытянутое рядом с ним тонкое обнаженное тело уже не усмиряло тоски Вильнера при виде собственного живота, возвышавшегося, словно купол мечети, с увядшей, истонченной, омертвевшей кожей и глубоким пупком, через который в него вливались когда-то материнские жизненные соки.

Он больше не желал Сильвены и, несмотря на преклонный возраст, сохранил тот незыблемый принцип, что нужно расставаться с женщиной, лишь только перестаешь чувствовать влечение к ней.

Но он позволил молодой актрисе прилепиться к нему как лишай: более того, она была необходима ему для пьесы. Сильвена уже стоила Вильнеру много времени и кое-каких денег, а он был не из тех людей, кто легко соглашается на потерю вкладов.

– Ах! Милейшая Летан, – говорил он администраторше, – я, видите ли, всегда становлюсь жертвой чувств, которые ко мне питают.

Журналисты вышли из кабинета.

– Итак… мой милый Эдуард… насчет мест, мне нужно десять, – проговорила Сильвена.

– Я же сказал – нет! – прогремел Вильнер. – Твои ухажеры купят места сами. А что касается тебя, ты немедленно уберешься отсюда. И сказать тебе нечего. Ты – ничтожество. Ты существуешь только благодаря мне: и если я захочу, ты перестанешь существовать. Запомни: «Я своими руками тебя сотворил и я же тебя уничтожу!»… Кто это сказал? Я или Эсхил?

И он тихонько подтолкнул ее за плечи к двери. Затем вернулся к своему креслу, со вздохом опустился в него и на несколько мгновений задумался.

– По сути дела, – произнес он, глядя на администраторшу, но не видя ее, – все та же судьба, которая бросает любовников друг к другу, однажды их разводит. – Какой-то момент он еще размышлял, потом придвинул записную книжку. – Вот вам и сюжет для новой пьесы – то, что я сейчас сказал, – добавил он. И вдруг вернулся к безотлагательным проблемам: – Так что, Летан, сколько человек мы приглашаем на ужин после генеральной? Шестьдесят, семьдесят человек… По три бокала шампанского на каждого. Не больше. Поскольку всегда находится кто-то, кто не пьет… А вам остается только подсчитать, из расчета, что в бутылке восемь бокалов.

Пьеса началась несколько минут назад. Внимание зрителей отвлекали лишь приглушенные извинения опоздавших, которые пробирались на свои места.

Внезапно занавес упал, и в зале дали свет – чуть зловещий, вполнакала, расползшийся по голым плечам, чередовавшимся с плешивыми головами, по жемчужным колье в три нитки и крахмальным воротничкам.

– Что все это значит? – спрашивали кругом.

На сцене никто как будто бы не падал в обморок.

Может быть, за кулисами что-то загорелось? Люди с развитым воображением стали поглядывать на двери. Впечатлительные натуры, вспомнив о пожарах в Опере и «Благотворительном Базаре», приготовились кричать: «Женщины, вперед!» Политические деятели, присутствовавшие в зале, сразу же подумали о покушении.

Раздвинув бархатный занавес, появился Эдуард Вильнер в двубортном смокинге и вышел вперед к рампе.

Мертвая тишина воцарилась под высокими сводами театра де Де-Виль.

– Дамы и господа, – проговорил Вильнер голосом, в котором проскальзывали нотки сдерживаемого бешенства, – исполнители, сыграв начало этого действия в полном несоответствии с моими указаниями, имеют честь повторить его перед вами.

У одних слова Вильнера вызвали вздох облегчения, у других – смех, у третьих – восхищение. Снова стало темно.

За кулисами Сильвена в слезах, почти в истерике, опираясь на руки артистов, вопила:

– Так не поступают! В вечер генеральной с актрисой так не поступают!

– Генеральная репетиция – это продолжение работы! – кричал Вильнер.

Он постучал пальцем по часам-браслету.

– За десять минут действия вы умудрились потерять на тексте три минуты, – вы просто мерзавцы. Да при таком темпе пьеса продлится часа четыре.

– Но я же волновалась! – простонала Сильвена.

– А мне плевать!

– Нет, нет и нет! Я не выйду на сцену. – Она дрожала, потряхивая волосами.

– Хорошо, превосходно, – отрезал Вильнер, – пусть зовут второй состав.

Наши рекомендации