Арль февраль 1888 – май 1889 8 страница
Интересно, отправится ли туда Гоген? Ей-богу, в этом нет нужды. Если такому искусству суждено родиться, оно родится само собой.
Мы все – лишь звенья одной цени.
Мы с нашим добрым Гогеном в глубине души сознаем это. Если же мы немного помешаны – пусть: мы ведь вместе с тем достаточно художники, для того чтобы суметь рассеять языком нашей кисти все тревоги насчет состояния нашего рассудка.
Кроме того, скоро у всех людей без исключения будет нервное расстройство, кошмары, пляска св. Витта или что-нибудь в том же роде.
Но разве не существует противоядие, не существуют Делакруа, Берлиоз и Вагнер?
Не скажу, что мы, художники, душевно здоровы, в особенности не скажу этого о себе – я-то пропитан безумием до мозга костей; но я говорю и утверждаю, что мы располагаем такими противоядиями и такими лекарствами, которые, если мы проявим хоть немного доброй воли, окажутся гораздо сильнее недуга.
Смотри «Надежду» Пюви де Шаванна.
30 января 1889
Мне нечего тебе особенно рассказывать, но все же хотелось известить тебя, что в прошлый понедельник я виделся со своим другом Руленом…
Сегодня утром пришло очень дружеское письмо от Гогена, на которое я незамедлительно ответил. Когда зашел Рулен, я как раз закончил повторение «Подсолнухов». Я показал Рулену обе «Колыбельные» на фоне четырех букетов этих цветов.
Несмотря на страшную усталость, Рулен не удержался и приехал в Арль повидать семью; когда он зашел пожать мне руку, он был очень бледен и чуть ли не засыпал на ходу. Я показал ему также портрет его жены (оба варианта), чем явно его порадовал.
Многие уверяют меня, что я выгляжу гораздо лучше; мое сердце переполнено волнением и новыми надеждами – я сам удивляюсь, что выздоравливаю.
Все – соседи и пр. очень добры и предупредительны со мной, и мне кажется, что я здесь на родине.
Я знаю, что многие местные жители охотно заказали бы мне свои портреты, но не решаются: хотя Рулен был бедняк и всего лишь мелкий чиновник, его тут очень уважали, и людям уже известно, что я написал все его семейство.
Сегодня начал третью по счету «Колыбельную». Понимаю, конечно, что картине как по рисунку, так и по цвету далеко до правильности Бугро; я, пожалуй, даже огорчен этим, так как теперь мне всерьез хочется писать правильно. Разумеется, моя работа никогда не будет напоминать ни Кабанеля, ни Бугро; надеюсь, однако, что она окажется французской по духу.
Сегодня была великолепная, безветренная погода, и мне так захотелось работать, что я сам удивился: мне казалось, я уже не способен на это.
Заканчиваю письмо к тебе теми же словами, что и письмо к Гогену: конечно, в том, что я пишу, еще чувствуется прежняя чрезмерная возбужденность, но это не удивительно – в этом милом тарасконском краю каждый немного не в себе.
3 февраля 1889
В смысле работы месяц был в общем удачен, а работа меня развлекает, вернее, не дает мне распускаться; поэтому я не могу без нее.
Я трижды повторил «Колыбельную». Поскольку моделью была г-жа Рулен, а я лишь писал ее, я предоставил ей и ее мужу выбирать из трех полотен с тем лишь условием, что сделаю для себя повторение того варианта, который она возьмет. Этим я сейчас и занят.
Ты спрашиваешь, читал ли я «Мирей» Мистраля. Как и ты, я мог познакомиться с ней лишь по переведенным отрывкам. Но, может быть, ты слыхал или даже точно знаешь, что Гуно положил эту вещь на музыку? Меня, по крайней мере, в этом уверяли. Музыки Гуно я, естественно, не слышал, а если бы даже слушал, то не слышал бы, так как был бы поглощен разглядыванием музыкантов.
Могу тебя, однако, уверить, что слова местного диалекта звучат в устах арлезианок необыкновенно музыкально. «Колыбельная», возможно, представляет собою слабую попытку передавать музыку с помощью здешних красок, хотя написана она плохо и цветные лубочные картины гораздо выше ее с точки зрения техники. Так называемый славный город Арль – забавное местечко, и наш друг Гоген имеет все основания называть его «самой грязной дырой на юге». Если бы Риве увидел здешних жителей, он, несомненно, пришел бы в отчаяние и сказал бы о них то же, что о нас: «Все вы больные», впрочем, кто хоть раз подхватил местную болезнь, тот уж не подхватит ее во второй. Этим я хочу сказать, что не строю иллюзий на свой счет. Чувствую я себя хорошо и готов исполнять все предписания врача, но… Когда добряк Рулен забрал меня из больницы, мне казалось, что со мною ничего не случилось, и лишь позже я осознал, что был болен. Что поделаешь!
Иногда меня просто распирает от восторга, или безумия, или пророческих предчувствий, как греческую пифию на ее треножнике. В таких случаях я становлюсь необыкновенно разговорчив и болтаю, как арлезианки, но при этом испытываю большую слабость. Надеюсь, что мои физические силы восстановятся, но я уже предупредил Рея, что при первом же мало-мальски серьезном рецидиве я сам обращусь либо к нему, либо к психиатрам в Эксе… В случае если Гоген, который просто влюблен в мои «Подсолнухи», возьмет у меня две эти вещи, я хочу, чтобы он отдал тебе или твоей невесте две свои картины из числа отнюдь не самых плохих. А уж если он возьмет один из экземпляров «Колыбельной», он подавно должен дать взамен что-нибудь стоящее.
Без этого я не смогу завершить ту серию, о которой тебе писал и которая должна постепенно пройти через так хорошо нам знакомую маленькую витрину. Что касается «Независимых», то шесть полотен, на мой взгляд, – это вдвое больше, чем надо. Мне кажется, вполне достаточно будет «Жатвы» и «Белого сада»; если хочешь, к ним можно добавить «Провансальскую девочку» или «Сеятеля». Впрочем, мне это безразлично. Я желаю немногого – в один прекрасный день произвести на тебя более отрадное впечатление своей живописью, показав тебе собрание серьезных этюдов в количестве штук 30. Это докажет нашим подлинным друзьям – Гогену, Гийомену, Бернару и др., что мы работаем плодотворно. Что до желтого домика, то, поскольку я внес арендную плату, управляющий домовладельца стал очень любезен и держался со мной как истый арлезианец, то есть как равный с равным. Поэтому я предупредил его, что мне не нужны ни контракт, ни письменное обязательство и что в случае моей новой болезни вопрос об арендной плате будет улажен полюбовно.
Местные жители умеют держать слово, и устная договоренность значит для них больше, чем письменное соглашение. Итак, дом на некоторое время остается за мной, а это очень важно: мне для восстановления душевного равновесия необходимо чувствовать, что я у себя…
Когда человек серьезно болен, он не может вторично подхватить ту же болезнь. Здоровье и нездоровье так же необратимы, как молодость и старость. Знай только, что я по мере сил выполняю все предписания врача и рассматриваю это как свой долг и составную часть своей работы.
Должен сказать, что соседи исключительно добры ко мне: здесь ведь каждый чем-нибудь страдает – кто лихорадкой, кто галлюцинациями, кто помешательством; поэтому все понимают друг друга с полуслова, как члены одной семьи. Вчера я видел ту девицу, к которой отправился, когда на меня накатило; она сказала мне, что такие инциденты, как тот, который произошел со мной, считаются здесь обычным делом. С ней самой было то же самое, она даже теряла рассудок, но потом опять пришла в себя. Сейчас о ней отзываются очень хорошо. Однако полагать, что я вполне здоров, все-таки не следует. Местные жители, страдающие тем же недугом, рассказали мне всю правду: больной может дожить до старости, но у него всегда будут минуты затмения. Поэтому не уверяй меня, что я вовсе не болен или больше не заболею.
Февраль 1889
Большей частью я чувствую себя совершенно нормальным. Право, мне кажется, что мое заболевание связано просто с пребыванием в этой местности и я должен спокойно переждать, пока оно пройдет, даже в том случае, если приступ повторится (чего, вероятно, не будет).
Но вот что я наперед сказал г-ну Рею и повторяю тебе: если, как мы уже с ним говорили, рано или поздно возникнет необходимость отправить меня в Экс, я заранее даю на это согласие и возражать не буду.
Однако поскольку я – художник и труженик, никто, даже ты или врач, не смеет предпринимать подобный шаг, не предупредив меня и не спросив моего мнения на этот счет: до сих пор я сохранял в работе относительное душевное равновесие и, следовательно, имею право сам решать (или, по крайней мере, сказать), что для меня лучше – остаться здесь, где у меня мастерская, или переехать в Экс.
Распространяюсь об этом потому, что хотел бы по возможности избежать расходов и убытков, сопряженных с переездом, на который соглашусь лишь в случае крайней необходимости.
Среди местного населения ходит, как мне кажется, какая-то легенда, которая внушает ему страх перед живописью, – в городе об этом поговаривают открыто. Ну да не беда – арабам, насколько мне известно, свойственно то же предубеждение, и тем не менее в Африке подвизается целая куча художников, верно?
Это доказывает, что при известной твердости можно победить предрассудки или, по крайней мере, продолжать заниматься живописью, невзирая на них.
Беда только в том, что на меня лично верования окружающих всегда производят слишком глубокое впечатление и я не умею смеяться над тем зерном правды, которое неизменно содержится в любой нелепости.
Гоген, как ты убедишься, похож в этом отношении на меня: во время пребывания в Арле он тоже испытывал какое-то необъяснимое беспокойство. Но ведь я прожил здесь больше года и выслушал все плохое, что можно было сказать обо мне, Гогене и живописи вообще. Так почему же я не в состоянии спокойно принимать вещи такими, как они есть, и предоставить событиям идти своим ходом?
Не предчувствую ли я, что меня ожидает кое-что похуже – одиночка для буйнопомешанных, где я побывал уже дважды?
Здесь мне выгодно оставаться прежде всего потому, что, как сказал бы Риве, «тут все больные» и я не одинок. Кроме того, я, как ты знаешь, горячо люблю Арль, хотя Гоген совершенно прав, называя его самым грязным городом на всем юге. Далее, я видел столько хорошего от соседей, от г-на Рея и всех, с кем познакомился в лечебнице, что мне, без преувеличений, было бы легче навсегда остаться в ней, чем забыть доброту, таящуюся в тех самых людях, которые питают невероятнейшие предубеждения насчет художников и живописи или, во всяком случае, в отличие от нас, не имеют разумного и ясного представления о ней. Наконец, меня знают в местной лечебнице, и, если на меня опять накатит, все обойдется без лишнего шума, так как персоналу уже известно, что надо со мной делать. Обращаться же к другим врачам у меня нет ни охоты, ни нужды.
Единственное мое желание – продолжать зарабатывать своими руками то, что я трачу…
После того, что случилось со мной, я больше не смею понуждать других художников ехать сюда: они рискуют потерять разум, как потерял его я. Это относится также к де Хаану и Исааксону. Пусть едут лучше в Антиб, Ниццу, Ментону – климат там, вероятно, здоровее.
22 февраля 1889
Погода стоит у нас солнечная и ветреная. Я провожу много времени на воздухе, а ночую и столуюсь до сих пор в лечебнице. Вчера и сегодня пробовал работать. Г-жа Рулен тоже уехала – она собирается временно пожить у матери в деревне – и увезла с собой «Колыбельную». Я сделал с этой картины один набросок и два повторения. У г-жи Рулен верный глаз – она выбрала самый лучший вариант, но я его повторяю и стараюсь, чтобы повторение получилось не хуже, чем оригинал…
Бернар тоже написал мне, но я ему еще не ответил, так как объяснить характер трудностей, с которыми тут сталкиваешься, очень трудно: северянина или парижанина с нашими привычками или образом мысли, который надолго оседает в здешних краях, ожидают кое-какие не слишком приятные неожиданности. Конечно, на первый взгляд в каждом городе есть своя живописная школа и куча ценителей живописи, но это лишь обманчивая видимость, поскольку возглавляют их инвалиды и кретины от искусства…
В другое время и не страдай я такой обостренной восприимчивостью, я, наверно, немало посмеялся бы над нелепой и странной стороной местных нравов. Теперь же она производит на меня отнюдь не комическое впечатление. А в общем, на свете столько художников, помешанных на том или ином пунктике, что я постепенно утешусь этой мыслью.
Сейчас я особенно ясно понимаю страдания Гогена, заболевшего в тропиках тем же недугом – чрезмерной впечатлительностью. В лечебнице я встретил больную негритянку – она осталась здесь и служит уборщицей. Расскажи это Гогену.
Не думай слишком много обо мне, не поддавайся навязчивой идее – мне легче прийти в себя, если я буду знать, что ты спокоен. Мысленно крепко жму тебе руку. С твоей стороны очень мило предлагать мне переехать в Париж, но думаю, что суета большого города вряд ли пойдет мне на пользу.
19 марта 1889
Твое теплое письмо проникнуто такой братской тревогой обо мне, что я счел долгом нарушить свое молчание. Пишу тебе в здравом уме и памяти, не как душевнобольной, а как твой так хорошо тебе знакомый брат. Вот как обстоит дело. Кое-кто из здешних жителей обратился к мэру (фамилия его, кажется, Тардье) с заявлением (больше 80 подписей) о том, что я – человек, не имеющий права жить на свободе и так далее в том же духе.
После этого не то местный, не то окружной полицейский комиссар отдал распоряжение снова госпитализировать меня.
Словом, вот уже много дней я сижу в одиночке под замком и присмотром служителей, хотя невменяемость моя не доказана и вообще недоказуема.
Разумеется, в глубине души я уязвлен таким обращением; разумеется также, что я не позволяю себе возмущаться вслух: оправдываться в таких случаях – значит признать себя виновным.
Предупреждаю тебя: не пытайся меня вызволить. Во-первых, я этого и не прошу, так как убежден, что обвинения отпадут сами собой. Во-вторых, вытащить меня отсюда было бы нелегко. Если я дам выход своему негодованию, меня немедленно объявят буйнопомешанным. Если же я наберусь терпения, сильное волнение, вероятно, усугубит мое тяжелое состояние; впрочем, будем надеяться, что этого не случится. Вот почему я прошу тебя настоящим письмом ни во что не вмешиваться и дать событиям идти своим ходом.
Знай, что твое вмешательство лишь запутает и усложнит дело.
Тем более что ты и сам понимаешь: покамест я совершенно спокоен, но новые переживания легко могут довести меня до нового приступа.
Ты, конечно, отдаешь себе отчет, каким ударом обуха по голове оказалось для меня то, что здесь так много подлецов, способных всей стаей наброситься на одного, да еще больного человека.
Словом, твердо помни, что хоть я испытал тяжелое нравственное потрясение, но стараюсь держать себя в руках и не поддаваться гневу. К тому же после перенесенных мною приступов опыт обязывает меня смириться. Поэтому я решил терпеть. Повторяю, самое важное для нас, чтобы ты сохранял хладнокровие и не бросал дела. После твоей свадьбы мы во всем разберемся, а сейчас будет лучше, если ты оставишь меня в покое. Я убежден, что г-н мэр, равно как и комиссар, стоят на моей стороне и сделают все от них зависящее, чтобы эта история закончилась благополучно. Здесь мне, в общем, неплохо, хотя, конечно, не хватает свободы и еще многого. Кстати, я им объявил, что мы не в состоянии пойти на новые расходы, а без денег я никуда не могу переехать, и что я не работаю вот уже три месяца, хотя мог бы работать, если бы мне не мешали и не раздражали меня.
Как себя чувствуют мама и сестра?
Поскольку у меня нет никаких развлечений – мне не дают даже курить, хотя остальным пациентам это не возбраняется, – поскольку делать мне нечего, то я целыми днями и ночами думаю о тех, кого знавал.
Сколько горя – и, можно сказать, ни за что!
Не скрою от тебя, я предпочел бы сдохнуть, лишь бы не быть причиной стольких неприятностей для других и самого себя.
Что поделаешь! Страдай и не жалуйся – вот единственный урок, который надо усвоить в этой жизни.
Теперь вот еще что: если я снова возьмусь за живопись, мне, естественно, понадобится моя мастерская и обстановка; отказываться от них нельзя – у нас слишком мало денег, чтобы еще раз начать все сызнова.
Снова же поселиться в гостинице мне не позволит моя работа; словом, у меня должно быть постоянное жилье.
Если милые арлезианцы опять подадут на меня жалобу, я отвечу им тем же, и у них останется один выход – пойти на мировую и возместить мне потери и убытки, которые я понес из-за их невежества и по их вине.
Если бы даже – не говорю, что это совершенно невозможно – я по-настоящему сошел с ума, со мной, во всяком случае, должны были бы обходиться по-иному: дать мне возможность гулять, работать и т. д.
На этих условиях я бы смирился.
Но до этого дело еще не дошло, и, если бы мне дали покой, я давно бы уже поправился. Меня попрекают тем, что я курил и пил, но сами эти трезвенники лишь обрекают меня на новые несчастья. Дорогой брат, самое лучшее, что мы можем сделать, – это смеяться над нашими личными маленькими горестями, а заодно и над великими горестями жизни человеческой. Примирись с этим по-мужски и, не сворачивая, иди к своей цели. В современном обществе мы, художники, – пропащие люди. Как мне хочется послать тебе свои картины, но все под замком, а вокруг меня засовы, полиция, служители. Не выручай меня – все устроится без твоего вмешательства. Извести о случившемся Синьяка, но предупреди, чтобы он, пока я не напишу снова, ни во что не совался – это все равно что сунуть руку в осиное гнездо…
Это письмо целиком прочту г-ну Рею. Он не ответствен за то, что случилось, так как в это время сам был болен. Он, несомненно, тоже напишет тебе. Мой дом опечатала полиция.
Если в течение месяца ты не получишь никаких известий непосредственно от меня, действуй; но, пока я буду писать, выжидай.
Я смутно припоминаю, что мне приносили заказное письмо от тебя, за которое меня заставляли расписаться, но я не захотел, так как из подписи устроили целую историю; больше я об этом письме не слышал.
Объясни Бернару, что я просто не мог ему ответить: написать здесь письмо – целая проблема, в тюрьме в таких случаях и то не больше формальностей. Попроси его посоветоваться насчет меня с Гогеном и крепко пожми ему за меня руку… Пожалуй, я зря написал тебе – боюсь тебя скомпрометировать и помешать тебе в том, что сейчас самое для нас главное. Не волнуйся, все устроится – такое вопиющее идиотство не может тянуться долго. Я надеялся, что г-н Рей зайдет ко мне и я успею поговорить с ним до отправки письма, но он так и не явился, хоть я велел ему передать, что жду его. Еще раз прошу тебя соблюдать осторожность: ты ведь знаешь, что такое обратиться с жалобой к властям! Подожди, по крайней мере, пока вернешься из Голландии. Я несколько опасаюсь, что, очутившись на свободе, не всегда сумею совладать с собой, если меня заденут или обидят, а уж люди не преминут этим воспользоваться: заявление, посланное мэру, – факт, от которого не уйдешь. В ответ на него я решительно отрезал, что с восторгом пойду и утоплюсь, если могу таким образом навсегда осчастливить добродетельных жалобщиков, но что, нанеся сам себе рану, я, во всяком случае, не поранил никого из этих людей и т. д. Словом, выше голову, хотя у меня-то самого в сердце порой царит отчаяние. Ей-богу, твой приезд в настоящее время только обострит положение. Я же уеду отсюда, когда мне представится естественная к тому возможность. Надеюсь, письмо попадет к тебе в должном виде. Ни о чем не тревожься – теперь я поуспокоился. Пусть все идет как идет. Напиши мне, пожалуй, разок, но больше покамест не надо. Терпение – вот что поможет мне окрепнуть и предохранит меня от нового приступа. Разумеется, случившееся было для меня тяжелым ударом: я искренне и изо всех сил старался подружиться с людьми и ничего подобного не ожидал. До свиданья, и, надеюсь, скорого, дорогой брат. Не волнуйся. Все это, может быть, просто карантин, которому меня временно подвергли.
Я вполне, вполне согласен с доводами, которые ты приводишь в своем письме. Сам я смотрю на вещи точно так же.
Нового мало. Г-н Салль пробует, кажется, подыскать мне квартиру в другой части города. Одобряю его – тем самым я буду избавлен от необходимости уехать немедленно, у меня будет жилье, я смогу съездить в Марсель, а то и дальше и присмотреть для себя место получше. Г-н Салль выгодно отличается от других жителей Арля: он очень добр и самоотвержен. Вот пока и все новости.
Если будешь сюда писать, постарайся добиться, чтобы мне, по крайней мере, разрешили выход в город.
Насколько я могу судить, я не сумасшедший в прямом смысле слова. Ты убедишься, что картины, сделанные мною в минуты просветления, написаны спокойно и не уступают моим предыдущим работам. Работа меня не утомляет, наоборот, мне ее не хватает.
Разумеется, мне будет приятно повидать Синьяка, если он проездом побывает здесь. В этом случае потребуется, чтобы мне разрешили выйти с ним в город, – я хочу показать ему свои картины.
Было бы также очень неплохо, если бы я мог погулять с ним по городу, – мы с ним поискали бы новое пристанище для меня. Но так как все это маловероятно, ему не стоит срываться с места только ради того, чтобы повидаться со мной.
Мне особенно понравилось то место в твоем письме, где ты говоришь, что в жизни нельзя строить иллюзии.
Нужно принимать свою участь как нечто заранее данное, вот так-то. Пишу второпях, чтобы письмо ушло поскорее, хотя ты, вероятно, получишь его не раньше воскресенья, когда Синьяк уже уедет. Но тут уж я ни при чем.
Я требую одного – чтобы люди, фамилии которых мне даже неизвестны (они ведь приняли все меры, чтобы я не узнал, кто написал пресловутое заявление), не совались в мои дела и дали мне спокойно писать мои картины, есть, спать и время от времени совершать вылазку в публичный дом (я холостяк). А они во все суются. Тем не менее, я лишь смеялся бы над ними, если бы не знал, сколько огорчений невольно причиняю тебе, вернее, причиняют они, если бы это не задерживало работу и т. д.
Если такие неожиданные волнения будут повторяться и впредь, мое временное душевное расстройство может превратиться в хроническое заболевание.
Будь уверен, что, если не произойдет ничего нового, я сумею предстоящей весной поработать в садах не хуже, а возможно, и лучше, чем в прошлом году.
Будем же, по мере наших сил, тверды и без нужды не позволим наступать нам на ноги. С самого начала я натолкнулся здесь на злобное недоброжелательство. Весь этот шум пойдет, конечно, на пользу «импрессионизму», но мыто с тобой только пострадаем из-за кучки дураков и трусов.
Есть отчего прийти в негодование, верно? Я уже своими глазами видел в одной здешней газете статью об импрессионистской, то бишь декадентской литературе.
Но что нам с тобой до газетных статей и прочего? Нам, видимо, суждено «служить пьедесталом для других», как выражается мой достойный друг Рулен. Конечно, знай мы точно, кому или чему мы, собственно, послужим таким пьедесталом, возмущаться нам было бы нечем. Но служить пьедесталом неизвестно чему – все-таки обидно.
Впрочем, все это пустяки. Важно одно – чтобы ты, не сворачивая, шел к своей цели. Наладив свою семейную жизнь, ты существенно поможешь и мне – после твоей свадьбы мы попробуем выбрать для меня новую, более спокойную дорогу. Если я когда-нибудь начну всерьез сходить с ума, мне, вероятно, не захочется оставаться в здешней лечебнице; но, пока этого не случилось, я намерен выйти из нее свободным человеком.
Разумеется, самое лучшее для меня – не оставаться одному, но я предпочту провести всю жизнь в одиночке, чем пожертвовать чужой жизнью ради спасения своей. В наше время живопись – безрадостное и скверное ремесло. Будь я католиком, у меня всегда был бы выход – я мог бы стать монахом; но, поскольку я, как тебе известно, не католик, такого выхода у меня нет. Начальство здесь в лечебнице – как бы это сказать? – настоящие иезуиты: очень-очень хитрые, ученые, способные, прямо-таки импрессионисты. Они умеют добывать сведения с поразительной ловкостью, которая меня удивляет и смущает, хотя… Словом, вот чем до некоторой степени объясняется мое молчание.
24 марта 1889
Пишу тебе с целью сообщить, что виделся с Синьяком и встреча наша подействовала на меня благотворно. Когда речь зашла о том, как, не прибегая к взлому, открыть двери, опечатанные полицией, которая к тому же испортила замок, он держался очень смело, прямо и просто. Сначала нас не хотели впускать в дом, но в конце концов мы все-таки туда проникли. Я подарил Синьяку на память тот натюрморт, который так возмутил достойных блюстителей порядка в городе Арле: на нем изображены две копченые селедки, а «селедками», как тебе известно, именуют жандармов. Надеюсь, ты не забыл, что я уже два-три раза писал этот натюрморт еще в Париже и тогда же поменял один из экземпляров на ковер. Можешь отсюда заключить, во что только не суются люди и какие они все идиоты. Я нашел, что Синьяк – человек очень спокойный, хоть его и считают крайне несдержанным. На мой взгляд, он знает себе цену, а потому и уравновешен. Мне редко, вернее, еще никогда не приходилось беседовать с импрессионистом так дружелюбно, без разногласий и обоюдного неудовольствия. Он побывал у Жюля Дюпре, которого глубоко чтит. Благодарю тебя за его приезд, поднявший мое моральное состояние, – я ведь чувствую, что без тебя тут не обошлось. Я воспользовался выходом в город и купил книгу «Люди земли» Камилла Лемонье. Уже проглотил две главы. Как это серьезно и глубоко! Скоро сам увидишь – я тебе ее пришлю. Это первая книга, которую я взял в руки после многомесячного перерыва. Лемонье мне много говорит и действует на меня оздоровляюще. Синьяк убедился, что у меня готово для отправки тебе много полотен. Как мне кажется, моя живопись его не пугает. Он нашел – и это вполне правильно, – что выгляжу я хорошо.
При этом у меня есть охота и вкус к работе. Разумеется, если мой труд и жизнь будут каждодневно отравлять жандармы и эти злобные бездельники – муниципальные избиратели, подающие на меня заявление мэру, который выбран ими и, следовательно, стоит на их стороне, я надломлюсь снова, что по-человечески вполне понятно. Склонен думать, что Синьяк выскажет тебе сходное мнение.
По-моему, надо решительно протестовать и не допустить, чтобы у нас отняли мастерскую со всем ее оборудованием. Кроме того, чтобы заниматься своим ремеслом, мне нужна свобода.
Г-н Рей говорит, что я ел слишком мало и нерегулярно, поддерживая себя только алкоголем и кофе. Допускаю, что он прав. Но бесспорно и то, что я не достиг бы той яркости желтого цвета, которой добился прошлым летом, если бы чересчур берег себя. В конце концов, художник – это труженик, и нельзя позволять первому попавшемуся бездельнику добивать его.
Если мне предстоит пройти через тюрьму или одиночку для буйно помешанных – ну что ж, почему бы и нет? Разве не служат нам в этом отношении примером Рошфор, Гюго, Кинэ и многие другие? Все они настрадались в изгнании, а первый еще и на каторге. Впрочем, все это выходит за пределы вопроса о болезни и здоровье. Я отнюдь не собираюсь равнять себя с теми, кто назван выше, поскольку стою гораздо ниже их и роль играю самую второстепенную, но судьбы наши – аналогичны. В этом заключается первая и главная причина моего душевного расстройства. Знакомы ли тебе слова одного голландского поэта:
С землею связан я столь прочной связью,
Что связей всех земных она прочней.
Вот какое чувство испытывал я в тревожные минуты, особенно во время моей так называемой душевной болезни.
К сожалению, я слишком плохо владею своим ремеслом, для того чтобы выразить себя так, как мне хотелось бы. Но довольно – иначе на меня опять накатит. Перейдем к другим делам. Не мог ли бы ты прислать мне до отъезда:
цинковых белил 3 тюбика
кобальта 1 того же размера
ультрамарина 1»
зеленого веронеза 4»
изумрудной зелени 1»
французского сурика 1»
Прошу о красках на тот случай, если я получу возможность снова сесть за работу, – скоро опять зацветут сады.
Ах, если бы только меня оставили в покое!
Обдумаем все как следует, прежде чем перебираться в другое место. Ты сам видишь – на юге мне везет не больше, чем на севере. Всюду примерно одно и то же.
Я думаю, мне придется сознательно избрать роль сумасшедшего, так же как Дега избрал себе маску нотариуса. Только у меня, вероятно, не хватит сил играть такую роль.
Ты пишешь о том, что называешь «подлинным югом». Туда я не поеду, и вот почему: там место для людей более всесторонних, более цельных, чем я. Я ведь годен лишь на то, чтобы занимать промежуточное положение, играть незаметную и второстепенную роль.
Как бы ни было обострено мое восприятие, какой бы выразительности я ни достиг к тому возрасту, когда угасают плотские страсти, я никогда не сумею воздвигнуть подлинно величественное здание на таком шатком и гнилом фундаменте, как мое прошлое.
Поэтому мне в общем безразлично, что будет со мною дальше. Я даже согласен остаться здесь, так как уверен, что со временем все образуется. Итак, поменьше опрометчивости – вот самая лучшая для нас политика, тем более что ты теперь человек женатый, а я старею.
29 марта 1889
Решил написать тебе еще несколько слов до твоего отъезда. Пока что все идет хорошо. Позавчера и вчера на час выходил в город – присматривал сюжеты. Зашел также к себе и убедился, что мои непосредственные соседи, те, кого я знаю, не были в числе лиц, подписавших заявление. Что бы там ни делали остальные, среди этих людей, как я убедился, у меня еще есть друзья.
Г-н Салль обещал, что в случае необходимости он за несколько дней подыщет мне квартиру в другом квартале. Я заказал несколько книг, чтобы было чем занять голову. Перечитал «Хижину дяди Тома» – знаешь, книгу Бичер-Стоу о рабстве, «Рождественские рассказы» Диккенса и подарил г-ну Саллю «Жермини Ласерте». А теперь в пятый раз принимаюсь за «Колыбельную». Увидев ее, ты согласишься со мной, что это просто-напросто дешевая лубочная картинка, даже еще хуже, потому что лубочные картинки отличаются, по крайней мере, фотографической правильностью пропорций и прочего, а здесь и этого нет. Словом, я попытался создать такой образ, какой возникает у не имеющего представления о живописи матроса, когда он в открытом море вспоминает о женщине, оставшейся на суше. В лечебнице сейчас все очень-очень предупредительны со мной, что, равно как и многое другое, чрезвычайно меня смущает и гнетет…