Советы американскому путешественнику
Как-то раз мой дядя Мелик собрался в путешествие из Фресно в Нью-Йорк. Перед отъездом зашел к нему его дядя Каро и рассказал об опасностях путешествия.
— Когда ты сядешь в поезд, — сказал старик, — осмотрительнее выбери себе место, садись и не глазей по сторонам.
— Хорошо, сэр, — ответил мой дядя.
— Как только тронется поезд, в проходе появятся двое мужчин в униформе и попросят предъявить билет. Не обращай на них внимания. Это мошенники.
— А как я это узнаю?
— Узнаешь. Ты не ребенок.
— Да, сэр.
— Не проедешь ты и двадцати миль, как к тебе подойдет добродушного вида молодой человек и предложит сигарету. Скажи ему, что ты не куришь. Сигареты будут с наркотиками.
— Да, сэр.
— Когда ты пойдешь в вагон-ресторан, прелестная молодая особа столкнется с тобой умышленно и чуть в объятия не заключит. Она станет рассыпаться в извинениях и будет очаровательна, и у тебя возникнет естественный порыв завязать с ней знакомство и подружиться. Подави свой естественный порыв и иди обедать. Эта женщина — авантюристка.
— Кто? — спросил мой дядя.
— Шлюха! — заорал старик. — Ты иди себе и обедай. Выбирай еду получше, и если вагон-ресторан переполнен, а за столом напротив сидит хорошенькая молодая женщина, то не смотри ей в глаза. Если она заговорит, притворись глухим.
— Хорошо, сэр.
— Притворись глухим, — продолжал старик. — Вот единственный выход из этого.
— Из чего?
— Из всего этого безобразия. Я сам путешествовал. Я знаю, что говорю.
— Да, сэр.
— И больше об этом ни слова.
— Да, сэр.
— Ни слова больше. С этим покончено. У меня семеро детей. Я жил в достатке и праведно. У меня была земля, виноградники, много скота и деньги. Нельзя иметь все сразу.
— Да, сэр.
— На обратном пути от ресторана к своему месту ты пройдешь через вагон для курящих. Там будет в самом разгаре карточная игра. Игроки, трое немолодых людей с дорогими на вид перстнями на пальцах, любезно поздороваются с тобой, и один из них пригласит присоединиться к ним. Скажи им, что не понимаешь по-английски…
— Да, сэр.
— Это все.
— Большое спасибо, — сказал мой дядя.
— Вот что еще, — сказал старик. — Укладываясь ночью спать, вынь из кармана деньги и спрячь их в ботинок. Положи ботинок под подушку и не поднимай с нее головы и глаз не смыкай всю ночь.
— Да, сэр.
— Все.
Старик ушел, а на другой день мой дядя Мелик сел в поезд и поехал через всю Америку в Нью-Йорк. Двое в униформе оказались не мошенниками, молодой человек с дурманящими сигаретами не явился совсем, во время обеда за столом против него не оказалось прелестной молодой женщины и в курительной не было никакой карточной игры в разгаре. Мой дядя спрятал деньги в ботинок, положил его под подушку и не спал до утра, но на вторую ночь нарушил весь ритуал.
На следующий день он сам предложил сигарету какому-то юноше, и тот ее принял. Во время обеда он лез из кожи вон, чтобы сесть за один столик с молоденькой женщиной. Он играл в курительной в покер и задолго до прибытия поезда в Нью-Йорк знал в вагоне всех и все знали его. А раз, когда поезд проезжал через Огайо, мой дядя, молодой человек, принявший от него сигарету, и две юных леди, едущие в Вассар, составили квартет и запели «Уобошский блюз».
Путешествие было весьма приятным.
Когда мой дядя Мелик вернулся из Нью-Йорка, его старый дядя Каро снова зашел к нему.
— По-моему, ты превосходно выглядишь, — сказал он. — Ты следовал моим указаниям?
— Да сэр, — отвечал дядя.
Старик вперил свой взгляд в пространство:
— Я рад, что хоть кому-то мой опыт принес пользу.
Бедный опаленный араб
У моего дяди Хосрова, человека буйного нрава, который очень сильно тосковал по родине, был одно время друг — маленький человек из нашей страны, тихий и неподвижный, как камень. Он выражал свою тоску и печаль только тем, что стряхивал пыль с колен и молчал.
Этот человек был араб по имени Халил. Ростом с восьмилетнего мальчика, но с предлинными усами, как у моего дяди Хосрова. Лет ему было, наверное, шестьдесят с небольшим. Усы усами, но душой он был скорее дитя, чем мужчина. И глаза у него были, как у ребенка, только в них отражались годы воспоминаний, долгие годы разлуки со всем глубоко любимым: с родной землей, со своим отцом, с матерью, братом, лошадью или еще чем-нибудь. Волосы у него были мягкие и густые и такие же черные, как и в юности, и разделены пробором с левой стороны — точно так, как у маленьких мальчиков, совсем еще недавно попавших в Америку со старой родины. Голова у него была бы совсем как у школьника, если бы только не усы; да и фигура мальчишеская, только плечи широковаты. По-английски он говорить не умел, немножко говорил по-турецки, знал несколько слов по-курдски и несколько по-армянски, а вообще-то он почти не разговаривал. Когда же он произносил какое-нибудь словечко, казалось, будто голос исходит не из его груди, а откуда-то из недр старой родины. Говорил он так, будто сожалел, что приходится говорить, будто мучительно было человеку силиться выразить то, что все равно никак невозможно выразить, и будто все, что он не сказал бы, только прибавило бы скорби в его душе.
Как он снискал уважение моего дяди Хосрова — это осталось для всех нас тайной. Ведь мало что узнаешь и от людей болтливых, не то что от таких, как мой дядя Хосров, который слова зря не вымолвит, разве только выбранится или попросит замолчать других. Должно быть, дядя Хосров встретился с арабом в кофейне «Аракс».
Мой дядя Хосров выбирал себе друзей и врагов смотря по тому, как они играли в «тавли» — игру, которая в Америке известна под названием «бэкгэммон». Всякая игра служит проверкой человеческого поведения в критическую минуту, и хотя вполне возможно, что дядя Хосров переживал проигрыш тяжелее, чем кто-то еще, он глубоко презирал всякого, кто не умел проигрывать с достоинством.
— О чем вы убиваетесь? — орал он на такого неудачника. — Игра это или нет? Вы же не жизнь свою теряете?
Сам он терял свою жизнь всякий раз, как проигрывал, но не допускал и мысли о том, что еще кто-нибудь может принимать проигрыш так близко к сердцу, как он. Другие, по его мнению, не должны были забывать, что это всего-навсего игра. Для него самого, однако же, игра была судьбой, решающейся за столом, с каким-то ничтожным противником, который, бросая кости, бормочет им что-то по-турецки, то шепчет, то вскрикивает, улещивает их и заклинает — словом, всячески перед ними унижается.
Дядя Хосров, напротив, презирал кости, считая их своим личным врагом, и никогда с ними не заговаривал. Случалось, что он выбрасывал их в окошко или швырял через всю комнату в угол и смахивал доску со стола.
— Собаки! — кричал он.
Затем, яростно наставляя палец на своего противника, выкрикивал:
— А ты! Мой соотечественник! И тебе не стыдно? Ты перед ними унижаешься. Ты им молишься. Мне стыдно за тебя! Я плюю на этих собак!
Разумеется, больше одной партии никто с моим дядей Хосровом не играл.
Кофейня была в свое время весьма известным и людным местом. Она остается такой и поныне, хотя многие из посещавших ее двадцать лет тому назад давно уже умерли.
Ее завсегдатаями были большей частью армяне, но заходили и другие. Все, кто помнил о старой родине. Все, кто ее любил. Все, кто там, на родине, играл в «тавли» или же в карточную игру «скямбиль». Все, кого тянуло к кушаньям родной земли, к ее вину, к ее водке и к маленькой чашечке кофе в часы дневного отдыха. Все, кто любил ее песни, ее истории. И все, кому нравилось посидеть в приятном местечке с привычным, давно знакомым запахом, в тысячах миль от родного дома.
Обычно дядя Хосров заходил в кофейню около трех часов дня. При входе он останавливался, оглядывал посетителей, потом усаживался один где-нибудь в уголке. Так он сидел, не двигаясь, час, другой, потом вставал и уходил, ужасно сердитый, хотя никто ему и слова не говорил.
— Бедные малютки, — говорил он обычно. — Бедные малые сироты. — Или, если буквально: — Бедные опаленные сироты.
«Бедные опаленные» — это перевести невозможно. Однако нет ничего более печального на свете, чем «бедный опаленный».
Вероятнее всего, однажды в кофейне дядя Хосров и заприметил маленького араба, сочтя его человеком достойным. Может быть, араб сидел за «тавли», с глазами, полными умудренности и печали, и над доскою виднелись его широкие плечи и его темная мальчишеская голова, а потом, когда после игры он поднялся из-за стола, дядя Хосров увидел и то, что он ростом не больше мальчика.
А может быть, этот человек зашел в кофейню и, не зная дяди Хосрова, сыграл с ним партию в «тавли» и проиграл ему и вовсе не жаловался; видно, он сразу понял, кто такой мой дядя Хосров, хотя ни у кого не опрашивал. Возможно даже, он не молился игральным костям.
С чего бы там ни возникла их дружба, на чем бы ни держалось их взаимопонимание и общение, так или иначе они время от времени заходили к нам вместе и были желанными гостями.
Когда дядя Xocpов в первый раз привел к нам араба, он счел излишним его представлять. Моя мать решила, что араб наш соплеменник, может быть, даже какой-нибудь дальний родственник, хотя он был темнее большинства представителей нашего рода и пониже ростом. Но это, конечно, не имело для нее такого уж значения, — ну, разве что глазу твоему всегда бывают приятны люди твоего же роду и племени, с какими-то особенностями, отличающими их из поколения в поколение.
В первый день араб сел только после того, как моя мать несколько раз пригласила его располагаться у нас, как дома.
«Уж не глухой ли он?» — подумала она.
Нет, было видно, что он слышит; он прислушивался очень внимательно. Может быть, он не понимал нашего наречия? Моя мать спросила, откуда он родом. Он не ответил, а только смахнул пыль с рукава. Тогда моя мать спросила по-турецки:
— Вы армянин?
Это араб понял и по-турецки же ответил, что он араб.
— Бедный опаленный сиротка, — прошептал мой дядя Xocpoв.
На какое-то мгновение моей матери показалось, что, арабу хочется поговорить, но скоро стало ясно, что для него, как и для дяди Хосрова, ничего не было более тягостного, чем беседа. Он мог бы поговорить, будь в этом необходимость, но ему, верно, просто нечего было сказать.
Моя мать подала мужчинам табаку и кофе и кивнула мне, чтобы я ушел.
— Им нужно поговорить, — сказала она.
— Поговорить? — удивился я.
— Им нужно побыть одним.
Я пошел в столовую, сел за стол и стал листать прошлогодний журнал с картинками, который знал наизусть, особенно картинки: Джелло, весьма любопытное строение; автомобили с шикарной публикой; электрические фонарики, бросающие снопы лучей в темноту; молодые люди в модных готовых пальто и костюмах, ну и прочее тому подобное.
Должно быть, я переворачивал страницы слишком уж энергично.
Мой дядя Хосров крикнул:
— Потише, парень, потише!
Я заглянул в гостиную как раз вовремя, чтобы увидеть, как араб смахивает с колена пылинки.
Мужчины просидели в гостиной около часа, потом араб глубоко вздохнул и, не говоря ни слова, ушел.
Я прошел в гостиную и сел на его место.
— Как его зовут? — спросил я.
— Помолчи, — сказал дядя Хосров.
— Нет, как его зовут? — повторил я.
Дядя Хосров до того разозлился, что не знал как быть. Он принялся звать на помощь мою маму, как будто его резали.
— Мариам! Мариам!
Мама поспешила в гостиную.
— Что случилось? — сказала она.
— Прогони его, пожалуйста, — сказал дядя Хосров.
— А в чем дело?
— Он спрашивает, как зовут араба.
— Ну и что же? — сказала мама. — Ведь он ребенок ему любопытно. Скажи ему.
— Вот как! — простонал дядя. — И ты туда же! Родная сестра! Моя родная, бедная, опаленная сестренка.
— Ну ладно. Скажи, как зовут араба? — спросила она.
— Не скажу, — заявил дядя Хосров. — Не скажу, и все.
Он встал и ушел.
— Он и сам не знает, как его зовут, — объяснила мне мама. — И нечего тебе зря его раздражать.
Дня через три, когда дядя Хосров снова пришел к нам с арабом, я был в гостиной.
Дядя Хосров подошел прямо ко мне и сказал:
— Его зовут Халил. А теперь ступай отсюда.
Я вышел из дому и стал поджидать во дворе одного из своих кузенов. Прошло десять минут, никто не приходил, и я сам отправился к кузену Мураду и проспорил с ним целый час о том, кто из нас будет сильнее через пять лет. Мы схватывались с ним три раза, и трижды он клал меня на обе лопатки, но один раз я чуть было не победил.
Когда я вернулся домой, оба гостя уже ушли. Я вбежал со двора прямо в гостиную, но там никого не было. Остался только их мужской запах и запах табачного дыма.
— О чем они говорили? — спросил я у матери.
— Я не слушала, — сказала мать.
— Может быть, они не разговаривали вовсе?
— Не знаю, — сказала мать.
— Не разговаривали, — сказал я.
— Одни, когда им есть что сказать, разговаривают, а другие молчат, — заметила мать.
— Как можно что-то сказать, не разговаривая? — спросил я.
— Говорить можно и без слов. Мы очень часто разговариваем без слов.
— А зачем же тогда слова?
— Чаще всего они не нужны. Или нужны только затем, чтобы не выдать того, что ты действительно хочешь сказать, или того, чего не следует знать другим.
— Ну, а они-то все-таки разговаривают или нет?
— Мне кажется, да, — сказала моя мать. — Сидят спокойно, попивают кофе, сигареты покуривают. Рта никогда не раскроют, но разговаривают все время. Они понимают друг друга и так, зачем же зря языком болтать?
— И они оба знают, о чем говорят?
— Конечно.
— Ну, так о чем же?
— Не могу тебе сказать: ведь они обходятся без слов. Но они понимают.
Целый год мой дядя Хосров и араб заходили к нам время от времени и сидели в гостиной. Иногда сидели по часу, иногда по два.
Однажды дядя Хосров вдруг как крикнет арабу: «Не обращайте внимания, слышите!» — хотя араб перед этим все время молчал.
Но чаще всего они не произносили ни слова, пока не наступало время уходить. Тогда дядя Хосров обычно тихо бормотал: «бедные опаленные сиротки», а араб только смахивал пыль с колен.
Однажды, когда дядя Хосров зашел к нам один, я спохватился вдруг, что араб не показывается у нас уже несколько месяцев.
— Где араб? — сказал я.
— Какой араб? — сказал мой дядя Хосров.
— Тот маленький бедный опаленный араб, который приходил сюда вместе с вами. Где он?
— Мариам! — закричал дядя Хосров. Он стоял пораженный ужасом.
«Ой-ой! — подумал я. — Что такое опить случилось? Что такого опять я натворил?»
— Мариам! — кричал он. — Мариам!
Моя мать пришла в гостиную.
— В чем дело? — спросила она.
— Пожалуйста, — сказал дядя Хосров. — Это твой сын. Ты моя сестренка. Пожалуйста, прогони его отсюда. Я всем сердцем его люблю. Он американец. Он родился здесь. Когда-нибудь он станет большим человеком. Я в этом не сомневаюсь. Пожалуйста, прогони его.
— Да в чем же все-таки дело? — сказала моя мать.
— В чем дело? В чем дело? В том, что он тут болтает, задает мне вопросы. А я его люблю.
— Арам, — сказала мне мать.
Я стоял как вкопанный, и если мой дядя Хосров был сердит на меня, то я еще больше был сердит на него.
— Где араб? — сказал я.
Дядя Хосров безнадежно махнул рукой. «Вот, пожалуйста, полюбуйся, — говорил его жест. — Твой сын. Мой племянничек. Родная плоть и кровь. Все мы бедные опаленные сироты. Все, кроме него».
— Арам, — сказала мне мать.
— Что же я могу понять, если вы молчите? Скажите мне, где араб?
Дядя Хосров вышел из дома, ни слова не говоря.
— Араб умер, — сказала мне мать.
— Когда он тебе это сказал?
— Он ничего мне не говорил.
— Откуда же это тебе известно?
— Не знаю, откуда, — сказала моя мать. — Но он умер.
Дядя Хосров после этого долго не приходил к нам. Я стал даже думать, что он вообще больше не придет. Когда он наконец пришел, он остановился в гостиной и, не снимая шляпы, сказал:
— Араб умер. Он умер сиротой на чужбине, за сто тысяч миль от родного дома. Он хотел вернуться домой и умереть там. Он хотел снова увидеть своих сыновей, хотел вдохнуть их запах, хотел разговаривать с ними, хотел услышать, как они дышат. У него не было денег. Он все время думал только о доме и сыновьях. Теперь он умер. Ступай. Я люблю тебя.
Мне хотелось расспросить его еще, особенно про сыновей араба — сколько их было, сколько времени он их не видел и тому подобное, — но я решил пойти к моему кузену Мураду и посмотреть, не смогу ли я положить его на обе лопатки, и я ушел, не сказав ни слова, и это, наверное, очень понравилось дяде Хосрову, и он, наверное, подумал, что не все пропало, что есть еще на меня кое-какая надежда.
Слово к маловерам
От Рино до Солт-Лейк-Сити все, что видишь из окна автобуса или любого другого транспорта, это пустыня. И все, что ты ощущаешь там в августе, это сухой зной. Пустыня — это песок, равномерно простирающийся по всем направлениям, разнообразные виды кактусов и солнце. Иногда песок выглядит белым, иногда коричневым, а на закате дня его цвет из белого или коричневого делается желтым, а затем черным. Это означает, что наступила ночь, самое лучшее время в пустыне. Стоит пустыне и ночи соединиться, как получается нечто, именуемое безмолвием.
Воспоминание об этом живет с тобой всю жизнь.
Оно полно тишины и тайны мироздания.
Все это я знаю потому, что однажды, по пути в Нью-Йорк, проехал автобусом от Рино до Солт-Лейк-Сити.
Это мой дядя Гико убедил меня перебраться в Нью-Йорк.
— И чего тебе жить в таких городишках? — говорил он мне. — Не будь безумцем, Арам. Езжай в Нью-Йорк, послушай меня.
Я послушался и теперь катил на автобусе от Рино до Солт-Лейк-Сити.
Прежде я никогда не бывал в этих местах и не представлял, что таковые вообще могут быть на свете. Кругом одна огромная высохшая пустошь, и в ней — ничего. Тем не менее я старался глядеть во все глаза и днем, и ночью. Мне не хотелось, попав в такие края, упустить хоть что-нибудь.
Автобус выехал из Рино вскоре после полуночи. Рино — один из тех городов Америки, которые кормятся целиком за счет человеческих пороков. Специальность Рино — азартные игры и проституция.
Неудивительно, что огни в городе горят ярко.
Помню, как я зашел в казино и еще в дверях отчетливо разглядел три черных волоска в носу у игрока в покер, сдававшего карты за столом в противоположном углу зала. И все из-за этого света.
Наш автобус, выехав из Рино, сразу очутился в пустыне. Контраст был просто поразительный: сперва яркие огни казино — и тут же ночная пустыня. Я думал об этих огнях и пустыне непрестанно, с полуночи до утра и все равно, так и не додумался, в каких бы словах выразить то, что я чувствовал.
Единственное, что я делал утром, это зевал.
Едва автобус остановился, как я сейчас же вышел и огляделся по сторонам. Вокруг ничего, кроме пыли, неба и восходящего солнца. И не идут мне в голову хоть три малюсеньких слова, чтобы как-то прояснить для себя всю эту обстановку. Кругом ничего. Решительно ничего. Ни улиц, ни зданий, ни углов, ни подъездов, ни дверей, ни окон, ни вывесок — ничего.
Мой дядя Гико говорил, чтобы я ни в коем случае не оставался жить в маленьких городках, вроде того, где я родился, и вот сейчас я не мог дождаться, когда же я наконец попаду из пустыни в большой город и снова начну хоть что-то соображать. Я все более склонен был думать, что моему дяде Гико ничуть не повредило бы, если б он сам покинул наш маленький городок и проехался по пустыне. Наверное, он перестал бы рассуждать обо всем с таким апломбом, если бы днем и ночью со всех сторон его окружала одна пустыня и он все время чувствовал ее угрюмое молчание. Мой дядя Гико не прочел столько умных книг, сколько я, потому что читал он медленнее и с большими трудностями, чем я, но зато все, что читал, он читал досконально и знал наизусть целые страницы из произведений писателей, живших в Европе лет двести тому назад. На своем ломаном английском он, бывало, произносил целые обличительные тирады собственного сочинения. Он частенько говорил, что все люди бараны, но утверждал, что сам он не из числа таких. Я был такой же умница, как мой дядя Гико, но отличался от него тем, что говорил без акцента.
— Уезжай из городишки, отправляйся в Нью-Йорк.
Интересно, думал я, как бы на моем месте чувствовал себя в пустыне мой дядя Гико? Что касается меня, то я чувствовал, что просто ничего не в силах сообразить в таком абсолютно пустом месте. Никакой во мне не было сейчас ни бодрости, ни находчивости. К тому же я чувствовал себя таким одиноким. Вот почему, не будучи искушенным в светской беседе, я все-таки попытался вступить в разговор с единственной особой женского пола в моем автобусе.
— Как называется это место? — сказал я.
Лет ей было, по крайней мере, тридцать пять, и была она очень уродлива.
— Какое место?
— Ну, вот эта земля кругом, — сказал я.
— Не знаю, — сказала она.
На этом наш разговор прервался до следующего вечера, когда она спросила меня, который час, а я сказал, что не знаю.
Да что там час, я не знал даже, какой это день недели. И вообще мне начинало казаться, что все, что я знаю, это то, что я ничего не знаю. Хотелось же мне одного: как можно скорее добраться до Солт-Лейк-Сити, чтобы опять увидеть улицы, и дома, и людей вокруг себя и постараться вернуть свою почерпнутую из книг премудрость, от которой так мало было проку в пустыне.
Дайте мне только снова очутиться в городе, твердил я самому себе. И я докажу, что могу быть не глупее других. Даже, наверно, умнее. Дайте мне только выбраться из этой глуши — и я начну сыпать остротами направо и налево.
Я переоценил свои силы. Стоило мне добраться до Солт-Лейк-Сити, как я растерялся еще больше, чем в пустыне. Я не сумел подыскать ни комнаты за пятьдесят центов, ни ресторана, где бы я смог плотно пообедать за пятнадцать центов. Я чувствовал себя усталым и голодным, мне хотелось спать, я был зол на прохожих, на дома, встречавшиеся на моем пути, и на самого себя — за то, что уехал из дома.
В конце концов я заплатил доллар за крохотный номер в старом отеле. Номер, в котором, как оказалось, жили привидения. Это была самая страшная комната из всех, где мне когда-либо доводилось жить, но в те дни я был молод и упрям, и я оставался в ней ровно столько, сколько потребовалось, чтобы вся дьявольская нечисть, которая за долгую историю человечества так и не обрела материальной оболочки, успела сделать это и чтобы вся гамма нечеловеческих звуков, которые, по утверждениям ученых, не существуют в природе, смогла прозвучать в моих ушах. Я был напуган до смерти. За два часа я так ни разу и не пошевелился в своем кресле-качалке в самом центре комнаты, потому что был уверен: прежде чем я доберусь до двери или окна, что-нибудь обязательно схватит меня и задушит. Комната кишела всякой дрянью. Не знаю, как мне удалось выбраться из нее живым, но мне это удалось.
Я прогулялся по улицам Солт-Лейк-Сити и подыскал ресторанчик, где за двадцать пять центов смог перехватить рубленый шницель.
После этого я вернулся в свою комнатёнку и лег в постель, не сняв даже шляпы и башмаков. Я был намерен стартовать при малейшем сигнале любого бедствия — будь то мятеж, пожар, наводнение, землетрясение или чума. Прежде чем выключить свет я несколько раз потренировался в спринтерских пробежках по маршруту кровать-дверь-коридор. Результат был рекордным: через комнату я перемахивал одним прыжком, а чтобы выбежать на улицу, мне требовалось от трех до четырех секунд. В течение ночи я покидал свою обитель всего три раза и утром встал свежим, как огурчик.
Правда, поднялся я довольно рано, в пять часов, потому что мне очень не хотелось опоздать на автобус, по расписанию отходивший в половине десятого.
В четверть десятого, когда я стоял перед автобусной станцией, покуривая пятицентовую сигару и стараясь вернуть свой молодой антирелигиозный задор, чтобы снова почувствовать себя счастливым, какой-то долговязый мужчина лет пятидесяти, в рабочем комбинезоне, с меланхоличным видом сунул мне в руки брошюрку, говоря: «Сын мой, спасена ли твоя душа?»
Никогда прежде не видел я человека более унылого на вид. Шести футов и двух или трех дюймов роста, а веса не больше ста двадцати фунтов, небритый, только о боге и думает. Сперва мне показалось, что он станет клянчить мелочь, потому что похож он был куда больше на голодного бродягу, чем на святого. Но вместо того, чтобы просить у меня десятицентовик, он вручает мне свою религиозную брошюру и при этом интересуется спасением моей души. Брошюра была озаглавлена «Слово к маловерам», и объект, надо признать, был выбран весьма удачно. Я действительно мало что знал насчет веры. И не очень-то задумывался над спасением своей души. В моих мыслях царила полнейшая неразбериха.
С умным видом попыхивая своей пятицентовой сигарой, я говорю:
— Не думаю, чтобы моя душа была спасена, но попробовать не мешает.
— Брат мой, — говорит уличный проповедник, — я могу спасти тебя с помощью Евангелия Бригхема Янга[1].
— Но через пятнадцать минут я уезжаю.
— Не беда, — говорит он. — Однажды я спас заблудшего за четыре минуты.
— Вот это скорость! А что мне нужно делать?
— Ничего, сын мой, — говорит он. — Ты даже не представляешь себе, как, в сущности, мало надо любому из живущих, чтобы быть спасенным. Да, да, именно любому. Я тоже был когда-то беспутным шалопаем, щеголял в модных одеждах, злоупотреблял спиртным, курил дорогие сигары, играл в карты и кости, пропадал на скачках, водился с уличными девками. Ну и прочее в этом духе. Все перевернулось за одну ночь.
— Как это? — говорю.
— Удача мне изменила, и я не мог уснуть. Вот и провел всю ночь в размышлениях и понял, что я создан вовсе не для того, чтобы идти против правды.
— Какой такой правды?
— Святой правды господа, — говорит проповедник. — Никто из людей, в сущности, не враг правде. И все то безумие, которое творится в мире, от того, что люди сами не знают, чего они на самом деле хотят.
— А чего они хотят? — говорю я.
— Правды. Каждый, кто плутует в картах, водится с женщинами, грабит банки, пьянствует или бродяжничает, занят поисками правды. Ты сказал, сын мой, что куда-то едешь? Куда именно?
— В Нью-Йорк.
— Ну, — говорит он, — там тебе правды не сыскать. Я знаю, ведь за последние тридцать лет я был там шесть раз. Можно обойти хоть весь свет и не найти ничего, ибо такие ищут. Все, что требуется, это изменить собственный взгляд на мир.
— Наверное, это не так уж трудно?
— Легче всего на свете.
— Тогда по рукам. Терять-то мне все равно нечего. Ну, а как менять свой взгляд?
— Надо, — говорит проповедник, — бросить попытки разобраться в окружающем и просто поверить.
— Поверить? — говорю. — Во что?
— Да во все, — говорит. — Во все, что угодно. В то, что слева от тебя и справа, на юге и севере, на западе и востоке наверху и внизу и повсюду кругом, внутри и снаружи в то, что видимо и невидимо, что хорошо и что плохо, — не в одно, так в другое, или и в то и в другое. Вот он, мой маленький секрет. Чтобы найти его, мне понадобилось пятьдесят лет.
— И это все? — говорю.
— И это все, сын мой.
— О’кэй, я верую.
— Сын мой, — говорит проповедник, — твоя душа спасена. Теперь ты можешь ехать в Нью-Йорк или куда угодно, тебе всюду будет дуть попутный ветер.
— Надеюсь, что так и будет.
— Вот увидишь.
Тем временем к обочине подают большой автобус, и я сажусь в него. К окну с гордой улыбкой подходит долговязый проповедник.
— Ты пятьдесят седьмой по счету, чью душу я спас, — говорит он.
— Прощайте, — говорю я. — И большое спасибо за ваш маленький секрет.
— Рад был помочь ближнему. Только не забывай. Ты должен просто верить.
— Не забуду. Обещаю вам.
— Во все, — говорит он.
Мотор автобуса тарахтит все громче.
— Во все на свете, — говорю я. Выбросив струю газа, автобус медленно трогается с места.
И что же, я был уверен тогда, что морочу голову старому падре из Солт-Лейк-Сити, а сам не сегодня-завтра вновь обрету свою книжную премудрость и антирелигиозный задор. Но я заблуждался, потому что душа моя и в самом деле была спасена. Меньше, чем через десять минут после отправления нашего автобуса из Солт-Лейк-Сити, я уже верил во все слева от меня и справа, как выразился проповедник, и продолжаю делать это по сей день.
Примечания
Бригхем Янг — мормонский проповедник середины прошлого века, автор Евангелия для мормонов.
[1]Бригхем Янг — мормонский проповедник середины прошлого века, автор Евангелия для мормонов.