Певчие пресвитерианской церкви

Прелюбопытная вещь в нашей стране — эта легкость, с которой мои добрые соотечественники переходят из одного вероисповедания в другое или, не исповедуя никакой определенной религии, принимают первую попавшуюся, от чего им не делается ни хуже, ни лучше и остаются они в полном неведении.

Вот я, например, родился католиком, но не был крещен до тринадцати лет. Это ужасно возмутило священника, и он спросил моих родичей, да в своем ли они уме; на что мои родичи ответили: «Да нас же тут не было».

— Тринадцать лет и не крещен! — воскликнул священник. — Нy что вы за люди после этого?

— Мы, — отвечал дядя Мелик, — большей частью земледельцы, хотя среди нас и попадаются люди весьма выдающиеся.

Дело совершилось в субботу после полудня. Все заняло не больше пяти минут, и как я ни старался, а после крещения не чувствовал в себе никакой перемены.

— Ну, — сказала бабушка, — теперь ты крещеный. Как тебе, лучше стало?

Надо сказать, что еще за несколько месяцев до крещения я стал чувствовать себя поумневшим, и бабушка заподозрила, не заболел ли я какой-нибудь таинственной болезнью или, может быть, повредился разумом.

— Кажется, я чувствую себя по-прежнему, — сказал я.

— Веруешь ты теперь? — спросила бабушка. — Или все еще сомневаешься?

— Мне ничего не стоит сказать, что я верую, — отвечал я. — Но, по правде говоря, я и сам не знаю. Конечно, я хочу быть христианином.

— Вот веруй и будешь им, — сказала бабушка. — Ну, а теперь иди, займись своим делом.

Дело у меня было довольно странное и, я бы даже сказал, невероятное.

Я пел в хоре мальчиков в пресвитерианской церкви на Туларе-стрит. За это я получал доллар в неделю от одной престарелой христианской леди, по фамилии Балейфол, которая жила в строгости и уединении в маленьком, заросшем плющом домике рядом с домом, где жил мой друг Пандро Колхазян.

Этот мальчик, как и я, был боек на язык. Иначе говоря, мы изрядно чертыхались и богохульствовали — конечно, по неведению — и причиняли этим мисс или миссис Балейфол столько горя, что она решила спасти нас, пока не поздно. Против спасения мне лично возражать не приходилось.

Мисс Балейфол (отныне я буду называть ее мисс, так как в то время, когда мы познакомились, она была, несомненно, одинокой, и я не знаю наверное, была ли она когда-нибудь замужем, думала ли вообще о замужестве и была ли когда-нибудь влюблена — в более раннем возрасте, разумеется, и, конечно, в какого-нибудь негодяя, который не принимал этого дела всерьез), — мисс Балейфол, говорю я, была женщиной образованной, читала стихи Роберта Броунинга и других поэтов и отличалась большой чувствительностью, так что, выйдя однажды на крылечко послушать, как мы разговариваем, не могла долго выдержать и воскликнула: «Мальчики, мальчики! Не произносите богомерзких слов!»

Пандро Колхазян был, с одной стороны, казалось бы, самый неотесанный мальчишка на свете, а с другой стороны — самый понятливый и учтивый, и вот за это-то качество я его и любил.

— Хорошо, мисс Балейфум, — сказал он.

— Балейфол, — поправила его леди. — Пожалуйста, подойдите ко мне. Оба.

Мы подошли к мисс Балейфол и спросили, что ей нужно.

— Что вам угодно, мисс Балейфум? — сказал Пандро. Мисс Балейфол сунула руку в карман пальто, вытащила пачку книжечек и, не глядя, протянула каждому из нас по одной. Моя книжечка называлась «Искупление, история одного пьяницы», а книжечка Пандро — «Обретенный покой, история одного пьяницы».

— Что с этим делать? — спросил Пандро.

— Я хочу, мальчики, чтобы вы прочли эти книжки и постарались исправиться, — сказала мисс Балейфол. — Я хочу, чтобы вы перестали богохульствовать.

— Здесь ничего не говорится о богохульстве, — сказал Пандро.

— В этих книжках содержится хороший урок для каждого из вас, — сказала леди. — Прочтите их и больше не богохульствуйте.

— Хорошо, мэм, — сказал я. — Это все?

— Нет, еще одно, — сказала мисс Балейфол. — Не можете ли вы, мальчики, помочь мне передвинуть фисгармонию из столовой в гостиную?

— Разумеется, мисс Балейфум, — сказал Пандро. — Когда вам угодно.

И вот мы вошли к ней в дом, и пока она поучала нас, как взяться за дело, чтобы ни инструмента не повредить, ни самих себя, передвинули его полегоньку из столовой в гостиную.

— Так вот, почитайте эти книжки, — сказала мисс Балейфол.

— Хорошо, — сказал Пандро. — Это все?

— Вот что, — сказала леди. — Мне хочется, чтобы вы спели. Я поиграю на фисгармонии, а вы спойте.

— Я не умею петь, мисс Балейфум, — сказал Пандро.

— Вздор, — сказала леди. — Конечно, умеешь, Педро.

— Пандро, а не Педро, — сказал Пандро. — Педро зовут моего кузена.

На самом деле имя Пандро было Пантало, что по-армянски значит: штаны, панталоны. Когда Пантало поступил в школу, учительнице, видимо, не понравилось это имя, и она записала в свой список «Пандро». Кузена Пандро звали Петрос, в школе же его переиначили в Педро. Разумеется, все было в полном порядке, и никто от этого не пострадал.

Не отвечая Пандро, почтенная леди уселась на табуретку, поставила ноги на педали инструмента и, не дав нам никаких указаний, заиграла какую-то песню, тягучую, скучную — очевидно, религиозную. Потом она запела. Тут Пандро шепотом произнес весьма нечестивое, чтобы не сказать непристойное, слово, которого мисс Балейфол, к счастью, не услышала.

Голос мисс Балейфол был не из тех, что производят впечатление. Педали своим скрипом заглушали пение, тонам фисгармонии не хватало чистоты, но, несмотря на все это, можно было понять, что голос у мисс Балейфол совсем не чарующий.

— Галилея, Галилея, — пела она.

Она обернулась к нам, кивнула и сказала:

— Пойте, мальчики, пойте.

Мы не знали ни слов, ни мелодии, но простая вежливость требовала, чтобы мы честно попробовали, что мы и сделали, стараясь по возможности следовать музыке, исходившей из фисгармонии, и возвышенным словам, исходившим из мисс Балейфол.

— Он грозой повелевал, усмиряя бурный вал, — пела она.

Всего мы попытались спеть три песни. После каждой из них Пандро говорил:

— Большое спасибо, мисс Балейфум. Можно теперь идти?

Наконец она встала из-за инструмента и сказала:

— Я уверена, что это пойдет вам на пользу. Если дурные приятели будут звать вас выпить, отвратитесь от них.

— Мы отвратимся, мисс Балейфум, — оказал Пандро. — Правда, Арам?

— Я лично отвращусь, — сказал я.

— Я тоже, — сказал Пандро. — Можно теперь идти?

— Прочитайте книжки, — сказала она. — Еще не поздно.

— Мы прочитаем, — сказал Пандро. — Как только выберем свободное время.

Мы покинули дом почтенной леди, вернулись во двор перед домом Пандро и стали читать ее книжки. Не успели мы прочесть и половину, как леди вышла на крыльцо и очень громким и возбужденным голосом сказала:

— Кто из вас это был?

— Кто из нас что? — опросил Пандро.

— Кто из вас пел? — сказала мисс Балейфол.

— Мы оба пели, — сказал я.

— Нет, — сказала мисс Балейфол. — Только один из вас пел. У одного из вас превосходный христианский голос.

— Не у меня, — сказал Пандро.

— Это ты, — сказала мисс Балейфол, обращаясь ко мне. — Это был ты, Юджин.

Арам, а не Юджин, — возразил я. — Нет, едва ли у меня такой голос.

— Мальчики, идите сюда, — сказала мисс Балейфол.

— Кто из нас? — сказал Пандро.

— Оба, — сказала леди.

Когда мы опять очутились у нее в доме и мисс Балейфол уселась за фисгармонию, Пандро сказал:

— Я не хочу петь. Мне не нравится.

— Пой ты, — сказала мне леди.

Я запел.

Мисс Балейфол вскочила на ноги.

— Это ты, — сказала она. — Ты должен петь в церкви.

— Не буду, — сказал я.

— Не богохульствуй, — сказала она.

— Я не богохульствую, — сказал я. — И по гроб жизни обещаю не богохульствовать, но в церкви петь я не стану.

— Голос у тебя — самый христианский из всех, какие я слышала, — сказала мисс Балейфол.

— Нет, не самый, — ответил я.

— Нет, самый, — сказала она.

— Все равно я петь не буду, — сказал я.

— Ты должен, должен, — сказала она.

— Благодарю вас, мисс Балейфол, — сказал Пандро. — Нам можно идти? Он не хочет петь в церкви.

— Он должен, должен, — настаивала леди.

— Зачем? — сказал Пандро.

— Для спасения души, — сказала леди.

Тут Пандро опять прошептал нечестивое слово.

— Скажи-ка, — обратилась ко мне леди. — Как тебя зовут?

Я сказал.

— Ты, конечно, христианин? — спросила она.

— Наверное.

— Пресвитерианин, конечно?

— На этот счет не знаю.

— Пресвитерианин, — сказала леди. — Конечно, пресвитерианин. Я хочу, чтобы ты пел в пресвитерианской церкви на Туларе-стрит, в хоре отроков, в будущее воскресенье.

— Зачем? — спросил опять Пандро.

— Нам нужны голоса, — объяснила леди. — Нам нужны юные голоса. Нам нужны певчие. Он должен петь в будущее воскресенье.

— Я не люблю петь, — сказал я. — И не люблю ходить в церковь.

— Мальчики, сядьте, — сказала мисс Балейфол. — Мне нужно с вами поговорить.

Мы сели. Мисс Балейфол говорила по меньшей мере полчаса.

Мы не поверили ни одному ее слову, хотя из учтивости отвечали на все ее вопросы так, как ей этого, видимо, хотелось. Но когда она предложила постоять рядом с ней на коленях, пока она будет молиться, мы отказались. Мисс Балейфол и так и сяк старалась уговорить нас, но мы не хотели. Пандро сказал, что мы согласны, когда понадобится, передвигать для нее фисгармонию или что-нибудь в этом роде, но на колени становиться не будем.

— Ну ладно, — сказала мисс Балейфол, — а глаза вы закроете?

— Зачем? — сказал Пандро.

— Это так принято — закрывать глаза, когда кто-то молится, — сказала мисс Балейфол.

— А кто молится? — спросил Пандро.

— Пока никто, — сказала мисс Балейфол. — Но если вы обещаете закрыть глаза, я помолюсь. Только вы должны обещать, что закроете.

— О чем вы хотите молиться? — сказал Пандро.

— Я помолюсь за вас, мальчики, — сказала она.

— Зачем? — сказал Пандро.

— Коротенькая молитва не причинит вам вреда, — сказала мисс Балейфол. — Будьте добры, закройте глаза.

— О! Пожалуйста, — сказал Пандро.

Мы закрыли глаза, и мисс Балейфол стала молиться.

Молитва оказалась не такой уж коротенькой.

— Аминь, — сказала леди. — Ну, мальчики, разве вам теперь стало не лучше?

Говоря по правде, лучше нам вовсе не стало.

— Да, конечно, — сказал Пандро. — Можно нам теперь идти, мисс Балейфум? В любое время, когда понадобится передвинуть фисгармонию, мы к вашим услугам.

— Пой от всей души, — сказала мне мисс Балейфол, — и отвращайся от дурных приятелей, которые зовут тебя выпить.

— Хорошо, мэм, — сказал я.

— Ты знаешь, где эта церковь? — добавила она.

— Какая церковь?

— Пресвитерианская церковь на Туларе-стрит.

— Знаю.

— Мистер Шервин будет ждать тебя в воскресенье утром, в девять тридцать, — сказала она.

Тут я почувствовал, что окончательно попался. В воскресенье Пандро пошел в церковь со мной, но петь в хоре мальчиков отказался. Он сел в заднем ряду, слушал и наблюдал. Что до меня, то я пел, но никогда еще не чувствовал себя таким несчастным.

— Больше я сюда не пойду, — сказал я Пандро, когда все кончилось.

В следующее воскресенье я, конечно, не явился, но это не помогло. Мисс Балейфол снова заманила нас к себе, играла на фисгармонии, пела сама и заставляла петь нас, молилась и явно была намерена удержать меня в хоре мальчиков во что бы то ни стало. Я отказался наотрез, и мисс Балейфол решила поставить дело на более мирскую основу.

— У тебя на редкость христианский голос, — объяснила она. — Голос, в котором нуждается церковь. В душе ты глубоко религиозен, хотя и не сознаешь того. Я тебя очень прошу петь по воскресеньям для меня. Я буду тебе платить.

— Сколько? — спросил Пандро.

— Пятьдесят центов, — сказала мисс Балейфол.

Обычно мальчики пели четыре-пять псалмов. Это занимало каких-нибудь полчаса, но нужно было просидеть еще час, пока священник говорил проповедь. Короче говоря, это стоило дороже.

Поэтому я промолчал.

— Семьдесят пять центов, — предложила мисс Балейфол.

Воздух в церкви был спертый, священник ужасно нудный, словом, тоска была смертная.

— Доллар, — сказала мисс Балейфол. — И ни цента больше.

— Накиньте до доллара с четвертью, — предложил Пандро.

— Доллар, и ни цента больше, — сказала леди.

— У него самый лучший голос во всем хоре, — сказал Пандро. — Один доллар? За такой замечательный голос дадут два в любой церкви.

— Я назвала свои условия, — сказала мисс Балейфол.

— Есть и другие вероисповедания, — заметил Пандро.

Это вывело почтенную леди из себя.

— Его голос, — сказала она резко, — голос христианский и, более того, пресвитерианский.

— Баптисты были бы рады заполучить такой голос за два доллара, — сказал Пандро.

— Баптисты! — воскликнула мисс Балейфол чуть ли не с презрением.

— Они ничем не хуже пресвитериан, — возразил Пандро.

— Один доллар, — сказала мисс Балейфол. — Один доллар — и твоя фамилия в программе.

— Я не люблю петь, мисс Балейфол, — сказал я.

— Нет, любишь, — возразила она. — Это тебе только кажется, что не любишь. Если б только ты видел свое лицо, когда поешь…

— Голос у него ангельский, — сказал Пандро.

— Вот я тебе дам как следует, — сказал я Пандро по-армянски.

— Это не какой-нибудь там долларовый голосишко, — сказал Пандро.

— Ладно, ребята, — сказала мисс Балейфол. — Доллар и пятнадцать центов, но не больше.

— Доллар с четвертью, — сказал Пандро, — или мы уходим к баптистам.

— Хорошо, — согласилась мисс Балейфол. — Но я должна сказать, вы здорово торгуетесь.

— Одну минутку, — вмешался я. — Я петь не люблю. И я не буду петь ни за доллар с четвертью и ни за какие другие блага.

— Сделка есть сделка, — сказала мисс Балейфол.

— Я не заключал никаких сделок, — сказал я. — Это Пандро. Пускай он и поет.

— Но он не может петь, — сказала мисс Балейфол.

— У меня самый гадкий голос на свете, — с гордостью сказал Пандро.

— За его бедный голос никто не даст и десяти центов, — сказала мисс Балейфол.

— Даже пяти, — добавил Пандро.

— Так вот, — сказал я, — я не стану петь ни за доллар с четвертью и ни за что бы там ни было. Мне не нужны ваши деньги.

— Вы заключили сделку, — сказала мне мисс Балейфол.

— Уговор дороже денег, — подтвердил Пандро.

Я бросился на Пандро прямо в гостиной мисс Балейфол, и мы сцепились. Престарелая христианская леди пыталась нас разнять, но так как в драке невозможно было разобраться, кто из нас отрок с ангельским голосом она стала молиться. Драка продолжалась до тех пор, пока в комнате не была опрокинута вся мебель, кроме фисгармонии. Матч окончился вничью, борцы в изнеможении валялись плашмя на полу.

Мисс Балейфол перестала молиться и сказала:

— Значит, в воскресенье, за доллар с четвертью.

Прошло несколько минут, пока я отдышался.

— Мисс Балейфол, — сказал я. — Я буду петь в церкви, только если Пандро будет петь тоже.

— Но его голос! — возразила мисс Балейфол. — Он ужасен.

— Не мое дело, — сказал я. — Я буду петь, если и он будет тоже.

— Боюсь, что он погубит весь xop, — сказала леди.

— Он должен ходить туда со мной каждое воскресенье, — настаивал я. — Иначе не выйдет.

— Ладно, дайте мне подумать, — вздохнула мисс Балейфол.

Она стала обсуждать дело вслух.

— Допустим, он придет и постоит в хоре, — сказала она, — но петь не будет. Допустим, он будет делать вид, что поет.

— Это мне все равно, — сказал я. — Только он должен быть там все время.

— А что вы мне дадите за это? — спросил Пандро.

— Ну вот еще, — сказала мисс Балейфол. — Недоставало только, чтобы я платила тебе.

— Если я буду туда ходить, — сказал Пандро, — я должен получать за это деньги.

— Ладно, — сказала мисс Балейфол. — Один доллар мальчику, который поет. Двадцать пять центов тому, кто молчит.

— У меня самый гадкий голос па свете, — напомнил Пандро.

— Будь благоразумен, — сказала мисс Балейфол. — Ты же не будешь петь. Ты только будешь стоять там с другими мальчиками.

— Двадцать пять центов — это мало, — сказал Пандро.

Мы поднялись с пола и стали расставлять по местам мебель.

— Ладно, — сказала мисс Балейфол. — Доллар мальчику, который поет. Тридцать пять центов тому, который молчит.

— Накиньте до пятидесяти, — сказал Пандро.

— Хорошо. — сказала мисс Балейфол. — Доллар — тебе. Пятьдесят центов — тебе.

— Мы начинаем работать со следующего воскресенья? — сказал Пандро.

— Правильно, — сказала леди. — Я буду платить вам здесь, после церкви. И ни слова никому из мальчиков-певчих.

— Мы никому не скажем, — обещал Пандро.

Таким образом, на одиннадцатом году своей жизни я стал более или менее пресвитерианином — по воскресным дням. Это было не из-за денег. А просто потому, что уговор дороже денег, и потому, что мисс Балейфол положила в душе, что я должен петь во имя веры.

Да, как я уже один раз сказал, прелюбопытная вещь в нашей стране — эта легкость, с которой мы меняем религию без всякого ущерба для кого бы то ни было. Тринадцати лет меня крестили в армянской католической церкви, хотя я и пел тогда в пресвитерианском хоре и хотя я и начал уже относиться критически ко всей системе церковных обрядов и стремился всеми правдами и неправдами по-своему объясниться с господом богом и прийти к соглашению со всемогущим своим особым путем. Даже после крещения я сохранил в душе глубокое недовольство.

Через два месяца после крещения голос у меня сломался, и договор мой с мисс Балейфол был расторгнут. Для меня это было большое облегчение, а для нее — ужасный удар.

Что до армянской католической церкви на Вентура-авеню, я там бывал только на рождество и на пасху. Остальное время я переходил от одной религии к другой и в конце концов не стал от этого хуже, так что теперь, подобно большинству американцев, я признаю любое вероисповедание, включая свое собственное, без всякой нетерпимости к кому бы то ни было. Все равно, во что бы ты ни веровал, лишь бы был хорошим человеком.

Цирк

Всякий раз, как в городок наш приезжал цирк, одного известия об этом было достаточно мне и моему дружку Джо Ренна, чтобы мы пустились вскачь, словно дикие серны, как принято говорить в подобных случаях. Стоило нам только увидеть объявления на заборах и в пустых витринах магазинов, как мы совершенно выбивались из колеи и начисто забрасывали свою учебу. Цирк еще только катил к нам по железной дороге, а мы с Джо уже начинали задаваться вопросом, какую пользу хоть когда-нибудь и кому-нибудь приносило это образование.

Ну, а уж когда цирк въезжал в город, тут мы просто теряли голову. Все свое время мы пропадали сперва на станции, глазея, как выгружают из вагонов зверей, потом вместе с цирком шествуя вдоль по Вентура-авеню рядом с фургонами, где сидели тигры и львы, и, наконец, околачиваясь возле самого цирка и всячески стараясь заслужить расположение дрессировщиков, униформистов, акробатов и клоунов.

Цирк был для нас всем тем, чем не могло быть ничто другое. Он был и приключением, и путешествием, и опасностью, и сноровкой, и изяществом, и романтикой, и комедией, земляными орешками, жареной кукурузой, жвачкой и газировкой.

Мы приносили для слонов воду, а потом просто оставались стоять рядом, чтобы хоть казалось, что мы имеем отношение ко всему этому великолепию: натягиванию огромного тента, наведению порядка на манеже и привычному ожиданию посетителей, готовых потратить на цирк свои деньги.

Однажды в пятый класс нашей эмерсоновской школы с опозданием на целых десять минут влетел как безумный Джо и, даже не сняв с головы шапки и не потрудившись объяснить свое опоздание, завопил: «Эй, Арам! Какого черта ты здесь торчишь? Цирк же приехал».

И как это только я мог забыть! Я тут же вскочил из-за парты и бросился вон из класса, а бедняжка мисс Флибети завопила мне вслед:

— Арам Гарогланян, вернись сию же минуту! Арам Гарогланян, ты меня слышишь?

Конечно, я ее слышал и, конечно, знал, чем потом это бегство для меня обернется. Еще одной хорошей поркой, которую закатит мне старина Доусон. Но возвращаться в класс было выше моих сил. Я тогда по цирку с ума сходил.

— А я тебя все ищу, ищу, — говорит мне Джо на улице. — Что такое случилось?

— Да забыл, — говорю я. — Помнил, что приезжает, но из головы вылетело, что сегодня. Где они?

— В пять я встречал их у поезда. А с семи я в цирке. Завтракал за одним столом с циркачами.

— Ну, и как они? — говорю.

— Отличные ребята. Сказали, еще годика два — и собирайся, поедешь с нами.

— Кем? — говорю. — Укротителем львов или еще кем-нибудь в этом роде?

— Да нет, не думаю, чтоб укротителем, — говорит Джо. — Побуду, наверно, рабочим при труппе, пока не выучусь на клоуна или еще на кого-нибудь. Не думаю, чтобы я так сразу смог управляться со львами.

Мы на Вентура-авеню, она ведет прямо к тому месту, где всегда останавливается цирк, недалеко от окружной больницы и ярмарки.

— Ух, и завтрак был! — говорит Джо. — Горячие пирожки, яичница с ветчиной, сосиски, кофе. Вот это да!

— Чего ж ты мне не сказал?

— Да я думал, ты знаешь. Я думал, ты будешь встречать их у поезда, как в прошлом году. Если бы я знал, что ты забудешь, я б тебе сказал. Как же ты мог забыть?

— Не знаю, — говорю, — забыл почему-то и все.

Но это было не так, хотя тогда я и сам о том еще не догадывался.

Я вовсе не забыл. Скорее, кое-что вспомнил. Сделал над собой усилие и вспомнил, какую порку получил от Доусона в прошлом году за пропущенный день, когда убежал смотреть цирк. Потому-то я и продолжал спать после половины пятого утра, когда по всем статьям я должен был уже встать, одеться и бежать на станцию. Но воспоминание о порке удержало меня, хотя тогда сам я еще не догадывался об этом. Джо и я, мы считали порку в порядке вещей: раз уж мы пропускаем занятия, тогда не болеем, и раз это против правил, установленных Попечительским Советом, и за это полагается порка, то ладно, пусть нас порют, чтоб мы были квиты с этим самым Попечительским Советом, чтоб он мог воздать нам по заслугам, как считает нужным. А он считал нужным только одно — пороть нас. Нам, правда, еще грозили, что отправят в исправительную школу, но никто и не думал этого делать.

— Цирк? — говорил старина Доусон. — Ах, цирк. Понятно. А ну-ка, мальчик, нагнись.

Джо, а потом и я нагибались, и старина Доусон проделывал свои великолепные упражнения для плеч, пока мы изо всех сил крепились, чтоб не реветь. Первые пять или шесть ударов мы обычно выдерживали, но потом начинали вопить, как издающие боевой клич индейцы. Не было в школе такого уголка, где бы нас не слышали, и старина Доусон — после того, как наши визиты к нему приобрели регулярный характер, — предварял очередную порку вежливой просьбой вести себя потише, поскольку это школа и люди приходят сюда учиться.

— Надо ведь и о других думать, — говорил старина Доусон. — А то нехорошо получается: они хотят учиться, а вы им мешаете.

— Ничего не можем поделать, — говорил Джо. — Нам ведь больно.

— Знаю, — говорил старина Доусон, — но мне кажется, что можно все-таки управлять своим голосом. Я полагаю, что если мальчик не склонен думать об окружающих, то он перебарщивает. Так постарайтесь хотя бы слегка умерить свои дикие вопли. Я уверен, что вам это по силам.

Потом он всыпает Джо положенные двадцать ударов, и Джо изо всех сил старается кричать не так громко. После порки лицо у него становится багровым от натуги, а старина Доусон выглядит совсем измочаленным.

— Ну как? — говорит Джо.

— Лучше, чем когда-либо. На этот раз ты держался с настоящим достоинством.

— Старался как мог.

— Благодарю тебя, — говорит старина Доусон.

После Джо он долго еще не может отдышаться. Тем временем я занимаю свое место у стула, который он на время экзекуции ставит перед собой, дабы, как он сам выражается, облегчить наши муки.

— Нет, — говорит он. — Подожди, Арам. Дай мне перевести дух. Мне же не двадцать три, а шестьдесят три. Так что дай мне передохнуть минутку.

— Хорошо, — говорю. — Только я хотел бы отделаться поскорее.

— Я тоже, но, пожалуйста, не вопи слишком громко. А то прохожие на улице чего доброго решат, что у нас тут настоящая камера пыток. Разве так уж больно?

— Спросите Джо.

— Что скажешь, Джо? — спрашивает старина Доусон. — Вы с Арамом правда ничуть не притворяетесь? Может быть, вы хотите произвести впечатление на кого-нибудь в своем классе? На какую-нибудь девочку, например?

— Впечатление? — говорят Джо. — Нет уж, мистер Доусон, мы ни на кого не хотим производить впечатления. Нам, наоборот, самим даже стыдно. Верно, Арам?

— Это уж точно, — говорю я. — После этих криков стесняешься в класс возвращаться. Мы бы с радостью не орали, но ничего не выходит.

— Ну, хорошо, — говорит старина Доусон. — Я не буду требовать от вас невозможного. Все, о чем я прошу, это чуточку сдержанности.

— Я постараюсь, мистер Доусон. А вы как, отдышались?

— Еще минутку, Арам.

Наконец, отдышавшись, он всыпает мне положенные двадцать ударов, и я кричу немного громче, чем Джо. Потом мы идем обратно в класс, и нам стыдно, потому что на нас все глазеют.

— Ну и что? — говорит Джо. — Да если бы вам всыпали по двадцати, вы бы полегли на месте, а не то что кричали. Вас бы в живых не было.

— Довольно, — говорит мисс Флибети.

— А что, я не прав? — не унимается Джо. — Они же все боятся. Тут цирк приехал, а они что? В школу идут! Не в цирк, а в школу!

— Довольно.

— А чего это они на нас глазеют? Тоже мне паиньки.

Мисс Флибети поднимает руку, дабы утихомирить Джо.

И вот сегодня цирк снова в городе. Прошел ровно год, на дворе опять апрель, и мы с Джо опять убежали с уроков. Только на этот раз все хуже обычного, потому что в школе нас видели и точно известно, что мы пошли в цирк.

— Как ты думаешь, пошлют они за нами Стэффорда, а? — говорю я.

Стэффорд — учитель, специально занимающийся прогульщиками.

— Ничего страшного, — говорит Джо. — Удерем, если он появится, я побегу в одну сторону, а ты — в другую. Двоих ему не догнать. Один-то уж точно убежит.

— Хорошо, — говорю я. — Один. А другой?

— Надо подумать, — говорит Джо. — Тому, кого не поймают, можно самому прийти с повинной или же попортить его «форд».

— Лучше попортить.

— И я за это, — говорит Джо. — Решено.

Когда мы подошли к цирковой площадке, там уже стояли две маленькие палатки, а большую только начинали натягивать. Мы молча смотрели, как идет дело. Ну и здорово они работали! Кучка людей, с виду ничем не лучше бродяг, а под руками у них все так и кипит. Казалось бы, работы тут на сто человек, а они все-таки справляются, да еще как ловко.

Вдруг человек, которого все зовут Рыжий, кричит в нашу сторону, мне и Джо:

— Эй, вы, арабчата, а ну-ка помогите!

Мы бросились к нему сломя голову.

— Да, сэр! — сказал я.

Рыжий был небольшого роста, но с широченными плечами и огромнейшими руками. Из-за этого да еще из-за своих рыжих волос, которые стояли у него на голове, как копна, он и не казался маленьким. В общем в наших глазах он выглядел настоящим гигантом.

Он дал мне и Джо в руки веревку. Она была привязана к какому-то брезенту, который валялся на земле.

Рыжий сказал, что это будет легче легкого. Ребята станут поднимать шест и укрепят его где надо, а наша задача — тянуть веревку, чтобы как следует натянуть брезент.

— Понятно, сэр, — сказал Джо.

Все мы были заняты своим делом, когда на горизонте появился Стэффорд.

— Сейчас бежать нельзя, — сказал я.

— Пусть пока подойдет поближе, — сказал Джо. — Мы же обещали Рыжему, что поможем. А уговор дороже денег.

— Знаешь что, — сказал я, — давай пообещаем, что пойдем с ним в школу, как только натянут брезент. А сами убежим.

— Порядок, — сказал Джо.

Стэффорд был крупным мужчиной — строгий костюм, лицо цвета бифштекса с кровью — и похож больше не на учителя, а на адвоката. Он подошел к нам и говорит:

— Ну-ка, сорванцы, живо за мной!

— Мы обещали помочь Рыжему, — отвечает Джо. — Вот поставим эту палатку и пойдем с вами.

Мы тянули веревку что было силы, спотыкались и падали. Остальные тоже работали на совесть, а Рыжий все выкрикивал свои команды, пока наконец все было сделано, как надо.

Мы не стали дожидаться, что скажет нам Рыжий, может, пригласит нас к обеденному столу, а может, еще что-нибудь предложит. Джо моментально сиганул в одну сторону, я — в другую, Стэффорд бросился догонять меня. Я слышал, как захохотали циркачи и Рыжий заорал:

— Жми, парень! Не бойся, он тебя не догонит. Кишка тонка. Помотай его хорошенько. Ему это полезно.

Я ощущал дыхание Стэффорда у себя за спиной. Он был страшно зол и вовсю ругался.

Но я все равно улизнул от него и сидел в укрытии до тех пор, пока не убедился, что он укатил на своем «форде». Тогда я вернулся к цирковому балагану и нашел там Джо.

— Да, на этот раз мы влипли, — сказал он.

— Теперь-то уж, наверное, в исправилку пошлют.

— Нет. Врежут тридцать — и все. Ну и наоремся же мы. Тридцать — это уже прилично. Он ведь не слабак какой-нибудь, пусть ему и все шестьдесят три.

— Тридцать? Бр-р-р-р. Похоже, что я разревусь.

— И я тоже, наверно, — говорит Джо. — Сначала кажется, что и десяти не выдержишь, заревешь. Потом держишься до одиннадцати, до двенадцати, и все думаешь: еще один — и готово. Но все-таки мы с тобой еще ни разу не ревели. А вот когда тридцать, то кто его знает.

— Ладно, — говорю, — ждать недолго, до завтра.

Рыжий дал нам еще поработать, а потом усадил рядом с собой за стол, и мы поели бифштекс с бобами. Ну и здорово было! Мы поболтали с акробатами — они были испанцами — и с наездниками — это была семья итальянцев. Нам позволили бесплатно посмотреть оба представления, дневное и вечернее, потом мы помогали разбирать и складывать реквизит, проводили цирк до поезда и только после этого разошлись по домам. Я уснул поздно ночью, так что утром, когда пора было идти в школу, мне хотелось только одного — спать.

Нас уже ждали. Мисс Флибети не позволила нам даже посидеть на перекличке, а велела идти в директорский кабинет. Там был старина Доусон и с ним Стэффорд, еще злее вчерашнего.

Я сразу решил, что теперь нас наверняка пошлют в исправительную.

— Ну вот, явились, — сказал мистер Доусон Стэффорду. — Можете их забирать, если хотите.

Ясно было, что разговор у них начался до нашего прихода и что согласия у них не вышло. Похоже было, что старина Доусон раздражен, а Стэффорд, похоже, на него злился.

— В этой школе, — сказал старина Доусон, — наказаниями занимаюсь я. Я и никто другой. Но не в моих силах помешать вам перевести их в исправительную школу.

Стэффорд ничего не ответил. Он просто повернулся и вышел.

— Ну, мальчики, — сказал старина Доусон, — рассказывайте, как все было.

— Мы вместе с ними обедали! — сказал Джо.

— Так-так, а какой это у нас проступок-то по счету? Шестнадцатый или уже семнадцатый?

— Да что вы! — возразил Джо. — Откуда семнадцатый? Только одиннадцатый или двенадцатый.

— Хорошо, пусть будет так. Но одно я знаю твердо: на этот раз вам положены все тридцать.

— А по-моему, — говорит Джо, — не на этот раз, а на следующий.

— Ну нет, хотя мы и сбились со счета, но я твердо знаю, что именно в этот раз полагается тридцать. Кто пойдет первым?

Я выступил вперед.

— Хорошо, Арам. Держись покрепче за стул, соберись с духом и старайся не слишком кричать.

— Хорошо, сэр. Буду стараться. Только тридцать — ведь это тридцать!

Но странное дело. Я получил положенное число ударов и выл, как положено, а все-таки звук был не тот. Можно даже сказать, что на сей раз я был сдержаннее, чем когда-либо, потому что это была самая легкая порка из всех, которые я получал. Я досчитал ровно до тридцати, но мне не было больно, и потому я не плакал.

С Джо было то же самое. Потом мы постояли, пока мистер Доусон разрешит нам идти.

— Весьма благодарен вам, мальчики, — сказал старина Доусон, — за то, что на этот раз вы пpeкpaснo справились со своими криками. Я не хочу, чтобы люди думали, будто вас здесь убивают.

Нам тоже захотелось поблагодарить его за то, что порка на сей раз была такой легкой, но мы не могли найти для этого подходящих слов. Но все-таки, думаю, ему было ясно, что творится у нас на душе, потому что, отпуская нас, он как-то особенно улыбнулся.

Мы возвращались в класс, гордые и счастливые, потому что знали, что теперь все будет в порядке. До сентября, пока в городе не откроется ярмарка.

Наши рекомендации