Загадка доктора Хонигбергера 40 страница
— Знает он про Василе, — перебила батюшку Илария. — Я ему еще утром сказала. Впустую.
Она отошла в сторону, закурила и, затянувшись, поглядела на нас с вымученной улыбкой.
— Я хотела как лучше. Думала: и старика утешу на старости лет, от маеты избавлю, и всему миру помогу. Бедность-то какая у нас…
Мы не понимали и смотрели на нее во все глаза. Илария вздохнула. Медленно отвернулась к окну.
— Я вам тогда соврала, в Марьину ночь, что чую клад под лопатой. Но я хотела как лучше. Это были мои деньги, имела же я право разделить их на всех. Я их из Констанцы привезла, летом. — Она подошла ко мне, положила руку мне на плечо. — Ты только не подумай, Марин, что я у него была на содержании. Как на духу говорю, при батюшке. Как перед Господом Богом. Я греку не была сожительницей, ни ему и никому другому. У него внуки сгибли, вот он и позвал меня. «Я старик, — говорит, — и я один остался на этом свете. Прими от меня подарок, потому что ты росла в моем доме, пела и смеялась, и я вспоминал молодость. У меня эти деньги не последние, есть еще и дом, и земля, и есть кому меня похоронить. А про червонцы никто не знает. Спрячь их хорошенько…»
Старик слушал напряженно, не шевелясь, но как будто не ее. Как будто он напрягал слух, чтобы расслышать что-то другое, что-то совсем другое.
— Теперь, когда я вам во всем призналась и облегчила душу, я хочу попросить у него прощенья, что сама закопала золото и притворилась, что нашла. Я хочу попросить у Старика прощенья, но не знаю как. Я чувствую, что он на меня обижен и не хочет со мной разговаривать. Я думала, если здесь будет батюшка и если мы его попросим всем миром, он меня простит… Я-то ведь хотела ему помочь. Раз человеку с малых лет снился клад…
Старик приподнял голову, снова обвел нас взглядом, и мы затаили дух, ожидая от него слова. Но он только задвигал руками, ощупывая себя, потом, глубоко вздохнув, с усилием откинул одеяло. Мы обмерли. Он был одет и в новых опинках. Он не обувал их с тех пор, как слег.
— Оставьте его! — крикнула Илария, когда мы бросились к постели. — Пусть делает, что хочет. Довольно мы его мучили.
С ее помощью Старик встал на ноги. Я поразился, как он иссох. Пока он лежал, я думал, что он все такой же рослый, с гордой осанкой. И только теперь стала видна вся его белая борода, закрывающая грудь. Он протянул руку, что-то ища.
— Посох, — прошептал я. — Ищет посох.
Я кинулся и подал ему посох.
— Куда, дедушка? — спросил священник.
Тот словно не слышал. Поддерживаемый Иларией, с посохом в правой руке, неверным шагом он направился к двери. Мне даже показалось, что он прихрамывает, но он просто сильно волочил ноги.
— Чудо Господне! — произнес Ликсандру и перекрестился.
Мы пошли за Стариком. Ноги вели его к церкви. Земля тряслась, и Ликсандру вопросительно обернулся на меня.
— Тяжелая артиллерия, — сказал я.
Завидев нашу процессию, фон Бальтазар заволновался, вылез из кабины грузовика и вышел нам навстречу. Губы его шевелились. Было похоже, что он читает сам себе стихи. Может быть, даже собственные. Он отдал нам честь, поднеся руку к каске и щелкнув каблуками. Сказал:
— Леопольд лопнет от зависти, когда узнает. И никогда мне не простит, что я послал его в Думбравы…
— Это он сам, — как бы оправдываясь, пустился я в объяснения. — Сам встал с постели и потянулся за посохом. Но Илария верно говорит, мы должны дать ему делать, что он хочет.
— Антигона, — определил фон Бальтазар, улыбаясь Иларии. — Или нет, Корделия, ведущая короля Лира. Леопольд сразу бы сказал. Он режиссер. Он бы понял. Он бы знал, как смотреть, как удивляться, как восторгаться…
Женщины тоже заметили нас и потянулись следом, крестясь.
— Куда вы его ведете? — крикнул фон Бальтазар, когда мы миновали церковь. — Вы что, не видите, что он слеп и глух?
— Неправда, — откликнулась Илария, на миг обернув к нему лицо.
Но старик уже тянул ее дальше. Он шатался, еле передвигал ноги и, наверное, рухнул бы, если бы не Илария. Однако остановиться как будто уже не мог.
— Он зрячий. Он знает, куда идти, только не хочет нам говорить.
— Он же умирает, разве вы не видите? — добавил фон Бальтазар с глубокой грустью.
Илария снова обернула к нему лицо, посмотрела пристально.
— Умирает, — повторил фон Бальтазар. — Но, может быть, так и лучше. Он умрет стоя, как его предки.
— Не помрет, — буркнул Ликсандру. — Нам-то лучше знать. Не помрет.
Фон Бальтазар пожал плечами, усмехнулся.
— Все там будем, — задумчиво проронил он. — Даже боги смертны. Вот и Залмоксис умер.
— Бог не умирает, — отрезал батюшка, не глядя на него. — Истинный Бог не умирает.
— Он был с вами тысячу лет, — продолжал фон Бальтазар. — А потом ушел. Бросил вас. Ушел в свою пещеру и больше уже не вышел. Разве что вознесся на небо, — добавил он, поднимая глаза к вершине горы.
Мы собрались теперь все, сколько нас еще оставалось. Вышли за околицу. Илария хотела направить Старика на одну из тропинок, но он решительно повернул к шоссе.
— Как он может еще помнить, непостижимо, — прошептал фон Бальтазар с внезапной бледностью в лице. — Не видит, не слышит, лишен дара речи, доживает свои последние минуты, а вот же — помнит. Тысячу лет спустя еще помнит…
Дойдя до шоссе, Старик стал шарить посохом. По всей вероятности, искал то место на обочине, откуда велел нам начать рыть канавы. Фон Бальтазар зачарованно смотрел.
— Так будет и с вами. Через тысячелетие мрака вы вспомните. И начнете сначала…
Старик наткнулся на камни, вывороченные и раздробленные динамитом, опустился на колени и, протянув руку, стал брать их, один за другим, и ощупывать. Так он дотянулся до края ямы, образованной первым взрывом. Поводил рукой по земле, как будто недоумевая, что это. Медленно поднялся с колен, мотнул головой к нам, потом в другую сторону. Илария вдруг почувствовала, что он весь обмяк, и подхватила его под руки.
— Марин! Пропал наш Старик! — крикнула она. — Пропал и не молвил мне ни словечка. Не простил меня!
* * *
Я наблюдал, как он сноровисто провел грузовик на шоссе, к ямам. Выскочил из кабины и, не выключая мотора, достал из кузова канистры с бензином и стал толкать грузовик сзади. Когда тот опрокинулся на бок, в канаву, он облил его бензином и поджег.
Возвращался он ленивой походкой. Встретясь со мной глазами, улыбнулся.
— Жалко, красивая девушка, — сказал он. — Зачем ты позволяешь ей курить?
— Она долго жила в Констанце, в доме у одного старого грека. Там и приучилась.
Я с сожалением смотрел на пылающий грузовик. Он мог достаться нам.
— Мне кажется, ты угадал, — сказал фон Бальтазар. — Это тоже отвлекающий маневр. Но не слишком удачный, полагаю. К этому часу мы уже давно должны были вызвать огонь на себя.
Я обратил его внимание на снаряды, которые по временам падали примерно в километре от околицы. Он только пожал плечами.
— Это чепуха. Минометы. Если бы они поверили, что мы хотим принять бой в Думбравах, они бы направили массированный огонь на шоссе, за рощу. — Он махнул туда рукой. — А она очень хороша. Илария — так, кажется, ее зовут?
— Илария, да.
— Илария, — повторил он с улыбкой. — Красивое имя. Но ей не подходит. Слишком она грустна.
Я сделал вид, что не понял, и снова уставился на грузовик.
— Когда вы отступаете? — вдруг решился я. — Мы хотим перенести его в церковь. К ночи гроб будет готов, и мы хотим перенести его в церковь. Но если в звоннице динамит…
— Мы вытащили запалы, — перебил меня фон Бальтазар. — Нет никакой опасности.
— А если оттуда начнут стрелять из пулеметов? — настаивал я.
— Кто начнет? — спросил он со смешком. — Патруль давно ушел. Всей колонной. Теперь они где-нибудь в лесу. Если им повезет, доберутся до Думбрав.
Я глядел на него, стараясь осмыслить сказанное.
— Да, я остался один, — подтвердил фон Бальтазар. — Хочу посмотреть, как далеко может завести отвлекающий маневр, если он дурно подготовлен.
— Тогда зачем вы еще и мотоциклистов вниз послали? Загубили напрасно.
— Не напрасно. Хоть кто-то останется цел. Хоть один. У него будут добиваться информации, и он ее даст. Ложную, понятное дело. Сосредоточение в Думбравах и прочее.
Снаряды все падали, некоторые совсем близко от шоссе.
— А может быть, ни один не уцелел, — задумчиво продолжал фон Бальтазар. — Или же уцелел, а его не стали допрашивать. Или же стали, но не поверили…
Он, встряхнувшись, повернул обратно к селу. У церкви его поджидали Ликсандру с внуками и кучка женщин.
— Нашли себе рабов! — выкрикнул Ликсандру, опираясь на кайло. — Почему мы должны на вас копать? Вы даже женщин в ярмо впрягаете, как скотину! — Он бешено сплюнул в обе стороны, потом указал на колокольню. — Даже церковь не пощадили. Полезли с пулеметами в святую обитель. В звонницу наклали динамиту!
Фон Бальтазар слушал белый как мел, оцепенев, вытянувшись чуть ли не во фрунт. Вдруг он вскинул руку к каске, отдавая честь, потом снял портупею с револьвером и, ни слова не говоря, протянул Ликсандру. Видя, что тот ошеломлен, вмешался я.
— Возьми у него револьвер, — сказал я, — Он сдается нам в плен. Теперь он пленный.
— Больно много чести, пленный, — пробурчал Ликсандру. — Не ему решать…
Впервые фон Бальтазар улыбнулся под взглядом Ликсандру.
— Смерть где угодно прекрасна и непостижима, — сказал он. — Но если посчастливится умереть перед церковью…
Ликсандру еще раз кольнул его взглядом и зашагал к дому. На правую руку он повесил портупею, кайло закинул на плечо. Фон Бальтазар долго провожал его глазами. Снял каску, повертел в руках, поискал глазами, куда бы ее зашвырнуть. А зашвырнув, подошел ко мне.
— Не знаю, приходилось тебе такое испытывать или нет. Я бы не назвал это страхом смерти. Но каждое утро я говорю себе: может быть, это случится здесь. Может быть, здесь — то самое место.
Его глаза затуманились, на губах заиграла улыбка. Я не знал, что он завидел приближающуюся Иларию.
— Когда мы пришли сюда сегодня утром и наткнулись на окопы, я сказал Леопольду: «Мне нравится село, потому что рядом роща. И церковь нравится — большой будет грех, если придется ее взорвать. А вот окопы не нравятся. К чему они здесь? Что-то в них есть зловещее, даже что-то дьявольское. Здесь бы я не хотел умереть. Слишком много свежих ям…» Счастье, что вы рассказали мне про клад, — добавил он. — Я стал спокоен.
Он улыбнулся, глаза в глаза с Иларией.
Уже смерклось, когда мы принесли его в церковь. Внизу, над долиной, зажглось и заполыхало зарево.
— Сейчас бы дождичку, — сказал учитель. — Чтоб огонь не растекся.
Снаряды падали теперь за рощу, осыпая шоссе на Думбравы. Я по временам выскакивал из церкви посмотреть, как обстоят дела. Доходил до кладбища, а возвращался окопами, на случай, если они вдруг изменят направление стрельбы.
— Ты что ушла с бдения? — сказал я, увидев ее на обочине дороги, на камне.
— Мы пробудем с ним всю ночь, — отвечала Илария, не глядя на меня. — Все. Батюшка сказал, чтобы мы все были на бдении. Если сначала войдут русские и застанут нас всех в церкви, может, они нас не тронут.
— Одни они не придут, — успокоил ее я. — Разве что…
— Марин! — Она не дала мне договорить, порывисто вскочив и хватая меня за руку. — Не убивайте его, Марин, пожалейте, он такой молодой.
— Он пленный, — сказал я. — Как мы можем его убить?
— Давай переоденем его во что-нибудь наше и спрячем, переждать всю эту напасть.
Она понизила голос, потому что увидела его. Он тоже шел по тропинке вдоль кладбища. Поравнявшись с нами, всмотрелся в железный крест на моей груди.
— Ты бы лучше снял, — заметил он. — Теперь он ни к чему.
— Раз сам не отцепился, я его трогать не буду…
Фон Бальтазар хотел что-то возразить, но сдержался и только взглянул на меня с горечью.
— До чего же мне обидно, что я не умею писать стихи по-румынски. Сколько раз пробовал — не выходит. Пробовал даже сам свои стихи переводить, но получается не то. Как будто это уже не мое. Обидно.
Он смолк, заглядевшись на зарево над долиной.
— Я ему сказала, — заволновалась вдруг Илария. — Я ему сказала, он говорит, что ты пленный, тебя нельзя убивать… Мы тебя переоденем, мы тебя укроем…
Фон Бальтазар, вспыхнув, резко вскинул на нас глаза. Он был в ярости, но и на этот раз сумел овладеть собой.
— Если они хотят меня убить, они в своем праве. В своем праве, потому что я не пленный. Гражданские лица не могут брать пленных. Я в плен не сдавался. Я отдал себя на их волю, я объявил себя добровольной жертвой… Впрочем, мне ничего другого не оставалось, — добавил он задумчиво. — Расстреляй они меня на месте, это не было бы преступлением.
— Но Марин говорит, они тебя не тронут, — робко проронила Илария.
Фон Бальтазар посмотрел на нас обоих с нежностью, пожал плечами.
— И все же мне жаль, что я не пишу стихов по-румынски. Было бы отлично: вы бы послушали и узнали меня… Если я умру здесь, ямы уже готовы. Окопы. Останется только закопать. Пусть. И все-таки жаль…
— Марин говорит, что тебя не убьют, — повторила Илария. — Тебя не убьют.
— Жаль, очень жаль, — продолжал, словно грезя наяву, фон Бальтазар. — Жаль, потому что вы так и не узнали и никогда не узнаете, как я вас понимаю. Кроме поэтов, вас никто не понимает. Надо испытать на себе немилость судьбы, чтобы понять вас. Она была немилосердна к вам три тысячи лет назад, потом тысячу лет назад. И на этот раз вам нет пощады. Но память вернула вас к началу начал. И вот так же вы начнете сначала еще через тысячу лет и снова вспомните. Все, о чем мы говорим с вами сейчас, и все события сего дня, и все зло, что я вам причинил, все это вы припомните и начнете с самого начала.
— Теперь ты пленный, — прошептала Илария. — Мы тебя простили.
— Такова же и участь поэта, — продолжал фон Бальтазар, отвернув лицо к долине. — Пробуешь — не идет, снова пробуешь — и снова не идет, а ты упорствуешь и опять начинаешь с нуля. И каждый раз вспоминаешь все, на чем споткнулся, и все, что тебе не удалось, и все, чем ты замарал себя. Вспоминаешь и даешь себе еще одну попытку. И еще одну. И еще, и еще. Как это делаете вы. Не ропща, без устали. Но храня память обо всем, через что вы проходили, обо всех поражениях, обо всех унижениях, обо всех изменах.
Мы оба вздохнули, и фон Бальтазар рывком повернулся к нам.
— Пройдет тысяча лет, и ваши потомки снова вспомнят про клад, что вы искали, и снова начнут поиски. Они тоже перероют землю канавами. И тогда припомнят меня и Леопольда, как мы в одно прекрасное утро вторглись в ваше селенье и принудили вас копать по-нашему. Не канавы — окопы. Рвы, чтобы в них застряли танки. Припомнят все то зло, что я вам причинил, и проклянут меня. Только вы еще умеете проклинать. И я не найду успокоения. Минет тысяча лет, а я успокоения не найду…
Илария медленно пошла к нему. Я опустил глаза и понуро зашагал обратно к церкви.
* * *
Горели в два ряда свечи, и лежащий между ними Старик казался спящим. По обе стороны, на клиросе, в полудреме сидели женщины, подперев голову руками. Я вдруг понял, что устал. Прислонился к стене и закрыл глаза. Камень стены был холодный, холоднее, чем в пещере, и я чувствовал, как щиплет меня холод, точно затем, чтобы разбудить. Я очнулся и стал протирать глаза.
— Идут! — крикнул кто-то с улицы. — Русские идут!
Я сорвался с места и побежал. Трудно было сообразить, который час. Издали завидев на шоссе колонну, я поднял руку и закричал:
— Brat! Brat! Ja govoriu po russki! — Я бежал к ним с поднятой вверх рукой, не переставая кричать: — Brat! Rumunski! Zdies niet Niemetzi!
Потом остановился перевести дух.
— Окстись! — крикнули мне в ответ. — Свои! Русские идут на Оглиндешты.
Я вздохнул с облегчением, впору было перекреститься.
— Это шоссе на Думбравы? — спросил меня младший лейтенант.
— Оно самое, только его немцы сегодня с утра — динамитом… — отвечал я, кивая на то, что начиналось в нескольких метрах от нас, разбитое, развороченное, и добавил: — А идти туда нет надобности. Вы их в Думбравах не найдете. Они мне сказали, что это отвлекающий маневр.
Младший лейтенант усмехнулся и прошел мимо, сделав знак полку следовать за ним.
— Это такой у них был маневр — взорвать нам шоссе! — надсадно кричал я вслед. — Такой маневр, чтоб им вовеки Божьей помощи не видать!
* * *
Когда зарядил дождь, мы все реже стали выходить из церкви. Старухи тихонько причитали у изголовья покойного, за восковыми свечами. Батюшка, учитель, Василе, все прочие подремывали на клиросе.
Сколько бы раз я ни выглядывал, они стояли рядом под ореховым деревом у церкви. Я уже ни о чем не спрашивал, только улыбался им, проходя мимо. «Мне надо смотреть в оба, — говорил я себе. — Я тут один хоть сколько-нибудь говорю по-русски. Может, наши просто не знали. Может, русские тоже поднимаются следом сюда».
Но усталость наконец меня одолела, и когда один из Ликсандровых внуков сказал, что вроде слышен танк, я сразу не понял. Если бы я понял, я бы выбежал и крикнул, что шоссе разбито. Но я понял, только когда танк уже провалился в окоп.
— Еще загорится, а там люди! — бросил я, пробегая мимо них.
Я услышал, как они оба пустились бегом за мной. Потом услышал топот многих ног. Бежали и Ликсандру с внуками, и учитель, и батюшка.
Танк слепо и натужно пытался выкарабкаться из окопа. Метрах в десяти от него на шоссе остановился другой. Я заметил и полк, шедший обочиной. Я хотел было крикнуть: «Подождите, мы вам сейчас поможем!» — когда вдруг заговорили пулеметы со звонницы. Я в ужасе обернулся и увидел фон Бальтазара. Он окаменел, не сводя со звонницы глаз. В тот же миг из танка ответили огнем, а потом раздались автоматные очереди пехоты.
Я бросился на землю и крикнул им:
— Ложись! Все на землю!
Фон Бальтазар остался стоять, прикованный взглядом к церкви, а рядом с ним — Илария, точно не слыша, точно не понимая, что происходит.
— Ложись! — завопил я.
И тогда увидел, как они оба осели на землю, неподалеку от края окопа. Я подполз, боясь дышать.
— Илария! — крикнул я, хватая ее руку. — Илария!
— Он сказал, что с ним всё, — прошептала она. — Что место — здесь.
Она была теплая, и открытые глаза смотрели на меня. Но я уже знал.
1977
Пелерина
I
Он приметил его издалека — по той же короткой допотопной пелерине с двумя симметричными заплатками на плечах, вызывающе нашитыми как бы вместо эполет. Теперь-то Пантелимон знал, что такой формы — пелерина с эполетами — в румынской армии не было.
«По крайней мере в этом веке, — заверил его Ульеру. — Разве что в далеком прошлом, в какую-нибудь там феодальную эпоху… — И после короткого молчания продолжил: — Вот если бы доказать, что заплаты на самом деле прикрывают следы эполет, — доказать, как положено, по науке, современными методами, тогда, конечно… — Он еще помолчал, буравя Пантелимона взглядом. — Вы давно знакомы?» — «Давно? Да я вообще с ним незнаком. Понятия не имею, кто это такой и как его фамилия. Я вам доложил, потому что мне бросились в глаза заплатки. Я же говорю: пришиты точь-в-точь где эполеты…» — «Подозрительно, — кивнул Ульеру. — И если доказать как следует, по науке, это было бы весьма и весьма. Понимаешь почему?..» Пантелимон озадаченно пожал плечами. «Нет, — признался он, — не понимаю». — «Да потому что тогда пелерина наверняка краденая. Из музея вооруженных сил… Так незнакомы, говоришь?..» — протянул он раздумчиво. «Я и видел-то его всего раз, у большого продуктового на Мэтэсарь, вход Б. Он выходил, я входил. Шел за колбасой».
…На этот раз Пантелимон замедлил шаг, чтобы получше разглядеть пелерину. Нет, он не ошибся: заплаты, выкроенные по мерке эполет, красовались на подобающем им месте. То ли его пристрастный взгляд, то ли невольная улыбка подействовали на старого человека в пелерине поощряюще, потому что он вдруг остановился.
— Простите, пожалуйста, вы не подскажете, который сейчас год?
— Девятнадцатое мая, — машинально ответил Пантелимон.
— Ах нет, вы меня не поняли. Что девятнадцатое мая, это я знаю. А вот год? Год какой сейчас?
Пантелимон слегка посторонился, пропуская женщину с ребенком.
— Шестьдесят девятый, — пробормотал он. — Девятнадцатое мая тысяча девятьсот шестьдесят девятого года.
— Так я и думал! — воскликнул старик. — Позволю себе даже сказать, что был уверен: шестьдесят девятый. И тем не менее некоторые придерживаются другой точки зрения. Представьте: есть люди, которые утверждают, что сейчас — шестьдесят шестой! И не только люди — газеты! Я прочел их внимательнейшим образом и вынужден признать: газеты действительно были за март, апрель и май шестьдесят шестого года.
— Не понял, — сказал Пантелимон с кривой улыбкой.
— Вы уж мне поверьте, — продолжал старик, как-то особенно молодцевато встряхивая своей пелериной. — Я человек серьезный, здравомыслящий. Но перед лицом фактов, то бишь газет, я был вынужден склониться…
— Да каких газет? — недоумевал Пантелимон.
— Наша самая популярная газета, «Скынтейя»[62]. Я начинаю с нее день. Сегодняшний утренний номер прочел от заголовка до телефона редакции.
— Ну и что? — Пантелимон занервничал, видя, что вокруг них собирается народ. — Я тоже прочел и тоже не пропустил ни строчки.
— Положим. Но газета, о которой я говорю, свидетельствует, что сейчас идет май шестьдесят шестого года!
— Старый номер небось попался, — вступил в разговор парень в берете, натянутом до бровей.
— Видите ли… — собрался ответить старик, снова встряхнувши пелериной так, будто хотел собрать все складки на спине.
— В чем дело? — вмешался кто-то, дымя сигаретой и протискиваясь поближе к Пантелимону.
— Вот тут товарищ утверждает, что сейчас шестьдесят шестой год…
— Прошу прощенья, товарищ, я этого не утверждал. Я только позволил себе спросить, какой сейчас год. А точнее: я хотел убедиться, что не ошибаюсь, считая, что год сейчас — шестьдесят девятый, хотя…
— Хотя что?
Спрашивающий вынул изо рта сигарету, и в его голосе зазвучал металл.
— Хотя, повторяю, газета, которую я читал не далее как сегодня утром, свежая «Скынтейя», была датирована девятнадцатым мая шестьдесят шестого года. И такое не первый раз. Три дня назад и два раза на прошлой неделе, и еще раньше, весь апрель, номера «Скынтейи», которые я вынимал из ящика, были шестьдесят шестого года…
— Бывает, — сказали в толпе. — У меня приятель в Слатине, он мне тоже такие показывал, я их видел собственными глазами. Свеженькая «Скынтейя», и вся — шестьдесят шестого года.
— Провинция, — заметили в ответ. — Слатина — красивый город, но провинция есть провинция…
Вокруг захихикали. Пантелимон почувствовал на плече чью-то руку и обернулся. Старик улыбался ему со значением.
— Неплохо бы и вам поспешить в Слатину, — сказал он. — Может быть, вы снова окажетесь в шестьдесят шестом году, и тогда…
Но, уколовшись о взгляд Пантелимона, который жадно затягивался сигаретой, конфузливо смолк.
— Что вам неймется! — сквозь зубы процедил Пантелимон, давя каблуком окурок. — Дурью маетесь. Занялись бы лучше делом…
II
Когда полчаса спустя он выходил из магазина, от стены отделился человек.
— Ну, Пантелимон, давно знаком с Зеведеем?
Пантелимон тяжело сглотнул и переложил сверток в другую руку.
— Вообще незнаком. И понятия не имел, что его фамилия Зеведей. Он мне попадался пару раз на глаза, и я обратил внимание: пелерина, да еще с заплатами на месте эполет. А шеф, товарищ Ульеру, говорит: в румынской армии пелерин с эполетами не было. Поэтому подозрительно… Разве что в эпоху феодализма…
— Ты это брось с эпохой феодализма, — обрезал его человек. — Ты говори, почему подозрительно.
— Потому что, как говорит товарищ Ульеру, если бы можно было доказать по-научному, каким-нибудь методом, — если б доказать, что заплатки пришиты на месте эполет, тогда, значит, пелерина наверняка краденая. Из музея вооруженных сил.
— Ты мне лапшу на уши не вешай, — оборвал его человек, доставая пачку сигарет. — Еще музей вооруженных сил приплел… Давно знаком с Зеведеем?
Пантелимон поиграл свертком, но тут же опамятовался и прислонился к стене.
— Я же говорю: знаком полчаса. Шел в магазин за колбасой, а он меня остановил и спрашивает: «Простите, пожалуйста, вы не подскажете, который сейчас год?» А я ему… — Пантелимон мотнул головой и усмехнулся. — Я не понял, я думал, он спрашивает, какое сегодня число, и ответил: девятнадцатое мая. А он мне: нет, говорит, что девятнадцатое мая, это я знаю. А год? Который сейчас год?..
— Который сейчас год… — повторил человек с ухмылкой. — И ты ничего не заподозрил?
Пантелимон вжался в стену.
— Я подумал, что он или не в своем уме, или…
— Или — что? Ты к чему клонишь? Тебе кажется, дело нечисто? Пахнет аферой — это ты хочешь сказать?
— Ну, в общем, вроде этого, а может… в общем, вы лучше меня понимаете, что я хочу сказать.
Человек снова ухмыльнулся и не спеша сунул в рот сигарету.
— Но почему шестьдесят шестой? — спросил он с внезапным, строгим прищуром. — Тебе не показалось подозрительным, что Зеведей напирал на шестьдесят шестой, а не на какой-нибудь другой год, к примеру на пятьдесят шестой или шестидесятый?
— Нет, — оробев, признался Пантелимон. — Вот когда вы мне это сейчас подсказали, я тоже вижу: подозрительно. Потому как, в самом деле, почему шестьдесят шестой?
Человек рассмеялся.
— Вы нас за дураков-то не считайте, товарищ.
Пантелимон побледнел и залепетал с жалкой улыбкой:
— Я? Как я могу вас считать за… за кого вы говорите? Да я…
Но тут он осекся, увидев, что к ним рысцой приближается парень в берете, натянутом до бровей.
— Вышел из дому, — запыхавшись, прохрипел он. — Пять минут назад.
— Из номера тринадцать?
— Нет, из тринадцать-бис.
— Значит, снова он тебя провел. Говорил же я тебе, что в тринадцать-бис… ну да ладно, пока время терпит… Откуда ты взял про музей вооруженных сил? — Последняя фраза целила в Пантелимона.
— Я… Я ничего не брал…
— Товарищ Пантелимон, — раздельно выговорил человек, — не скрою, сердце у меня доброе, однако…
У Пантелимона поникли плечи.
— Наш шеф, административный директор, товарищ Ульеру, привлек мое внимание к тому, что… что, если по-научному, современными методами… если на месте заплат…
— Это я от тебя пятый раз слышу. А музей вооруженных сил тут при чем?
— Так ведь товарищ директор, товарищ Ульеру, сказал, что дело серьезное, потому что музейный экспонат. Ну, получается, что экспонат украден. Из музея вооруженных сил.
Человек отнял от губ сигарету и стряхнул пепел прямо перед носом Пантелимона.
— Ага, это ты раскумекал, а почему шестьдесят шестой — нет? Зеведей-то ведь говорил: шестьдесят шестой. Не шестидесятый и не пятьдесят шестой!
Он опять сощурился и процедил сквозь зубы:
— Совсем нас за дураков считаете, товарищ!
— Я, товарищ? — воскликнул Пантелимон, прижимая к груди свободную от колбасы руку.
— Именно вы, товарищ! — И отвернулся к парню в берете. — Что у нас со Слатиной? Он там фигурирует?
— Это по секции Фэинару. Вроде бы смахивает на сентябрьское дело.
— Так, так…
— Вот и Фэинару про то же. Дескать…
— Все. Понял! — отрезал человек, грозно глядя ему прямо в душу.
III
Как всегда, за несколько минут до обеденного перерыва Пантелимон вышел из лаборатории, чтобы подняться к Ульеру. Но у лифта его встретила молоденькая секретарша.
— Зря проездите, его сегодня не будет. — И с улыбкой добавила: — Дела. Двадцатого мая, двадцать первого мая и так далее…
Пантелимону показалось, что секретарша пытается подмигнуть ему левым глазом, и он покраснел, озадачась.
— А! — сказал он и пошел было обратно. Но отошел недалеко, вернулся и спросил, понизив голос: — А что — двадцатое и двадцать первое мая? Какие-то даты?
Секретарша посмотрела на него с ужасом и — на этот раз Пантелимон уже не мог сомневаться — в самом деле подмигнула ему левым глазом.
— Зависит от места, — сказала она. — В некоторых провинциальных городах двадцатое мая важнее, чем двадцать первое…
— В провинциальных! — оживился Пантелимон. — Любопытная вещь! Вчера вечером я как раз думал о провинциальных городках. Сам не знаю почему. Слатина, например…
Будто не слыша, девушка кивнула и показала ему спину.
На другой день Пантелимон расположился на обед прямо в лаборатории. Достал сверток с закусками и приладил было открывалку к пиву, когда в дверях появился Ульеру.
— А, уже вернулись! — радостно приветствовал его Пантелимон. — Тогда пошли в столовую.
Но, поскольку Ульеру молчал, меряя его взглядом, он все же откупорил бутылку и протянул ему стакан с пивом.
— Как ты проведал, что я был в Слатине? — спросил Ульеру, отхлебнув глоток-другой.
Пантелимон оторопел.
— Вы были в Слатине? Убей меня Бог, если я об этом знал!
— Тогда почему ты сказал секретарше, что твой любимый город — Слатина? Почему именно Слатина, куда меня как раз посылали? Да еще с инспекцией, это я тебе признаюсь, как другу, потому что доверяю.